Никита никак не мог понять, чем вызвана такая перемена в обращении с ним. Не английским же языком. Он счел это следствием уважения старика к Вадиму. Вадима многие юристы знали.
Но все равно Никите хотелось как можно скорее уйти из этого какого-то ненастоящего, на декорацию похожего дома. Ему надо делом заниматься, у него нет времени на болтовню. Парень его в коляске небось спит давно, разогрелся на солнышке. Соколов в отделе диву дается: ни Никиты, ни звонка.
- Извините, - сказал он твердо, - я должен ехать. Между прочим, надо барометр ваш искать.
Качинский не поддался на шутку.
- Если вы действительно участковый, то искать, очевидно, придется не вам. Это только Анискин все Министерство внутренних дел заменяет.
- Извините, не могу, - повторил Никита.
- Если вы торопитесь, я отвезу вас, - сказала Регина.
- Разумно, - тотчас отозвался Качинский.
- Извините, у меня мотоцикл. И ждет наш товарищ.
- Вот и прекрасно, - чуть громче и чуть резче сказала Регина. - Пойдите и отпустите и мотоцикл, и товарища. Я отвезу вас.
- Разумно! - повторил Качинский.
И Никита побоялся вызвать раздражение у этих людей. Сам раздраженный до крайности и растерянный, он вышел за ограду, разбудил действительно крепким сном спавшего парня и отправил его в отдел с сообщением Соколову, что на даче ничего особенного нет, присылать никого не надо, Никита будет минут через тридцать и лично обо всем доложит.
Когда он вернулся, простенькая девушка, очевидно домработница, ставила чашки на тот самый столик с изогнутыми ножками.
- Извините, - в который раз повторил Никита, оттянув левый рукав и поглядев на часы. - Но я должен ехать немедленно. Меня ждут по вашему же делу.
- Я же сказала, я отвезу вас, Никита, - сказала Регина. - Надеюсь, не сердитесь, что без отчества? По-моему, вам пока так же не пристало отчество, как мне известность.
Регина встала, одним движением сбросив шарф, и стало понятно, почему она так долго и упорно в него куталась. Почти от шеи бесформенное тело ее тонуло в жиру. Жалко выглядели маленькие узкие ступни ног, похожие на ножки рояля. И руки были маленькие, выхоленные и - тоже ни к чему. Это просто удивительно, когда успела эта не старая женщина так заплыть салом?
С детства привыкший к спортивному тренингу, считавший спортивную форму обязательной, как чистоту, Никита относился к людям физически, как он считал, запущенным с некоторой долей презрения. Разговорам о болезненном ожирении он веры не давал. Что-то среди колхозников мало больных такого рода.
Качинский занимал Никиту вежливым разговором, пока с улицы не донесся короткий требовательный сигнал.
Боковое стекло Регина опустила и ждала Никиту, положив руки на дверку, а подбородок на руки. И руки и голова красивы, ничего не скажешь. Купчиха из окошечка. Кустодиевская? Нет. Регину и за версту за русскую не примешь. Отец у нее, судя по фамилии, с Кавказа. А мать? Мать тоже не из славян.
У Регины было большой красоты лицо, кабы не жесткость выражения, излишняя цепкость взгляда. Красота библейская была. Библейской отрешенности не хватало.
Машину она вела классно, чуть заметными движениями баранки, небрежно и мягко переключая скорости. Правда, когда выехали на шоссе, Никите пришлось попридерживать ее на обгонах. Не хватало еще, чтоб своя же ГАИ зацапало частника, рядом с которым сидит офицер милиции.
Разговор велся обо всем и ни о чем. Правда, узнав, что у них в области есть "самодельный", как выразился Никита, питомничек служебно-розыскных собак и организовал его и командует им чудесный сержант, бывший пограничник, Регина выразила желание посмотреть этот питомник, обещала написать о нем.
Что поделаешь, екнуло у Никиты сердце, когда подумал, что появятся в прессе хоть два слова об их питомнике. Да что - Никита? Когда он докладывал полковнику Соколову обо всей этой суматошной истории с "ограблением дачи", полковник и тот поскреб затылок и велел питомник показать, коли мадам не раздумает.
- Не напишет, ну и ладно с ней. А вдруг напишет? Риску-то нет. Критику, полагаю, наводить не будет. Все-таки как бы по блату должна сработать… - так рассудил Соколов.
- …Говорите, куда вас, - спросила Регина, подъезжая к центру городка, старому парку.
Никите почему-то никак не захотелось подъезжать с ней, на ее машине, в отдел. Он попросил высадить его у какого-то дома, сказав, что должен еще зайти именно в этот дом.
Очевидно, она поняла его нежелание, чуть прищурилась, темный глаз прикрылся пушистыми ресницами.
- Так не забудьте про собачек, - сказала она вместо прощания. Никита сказал, что не забудет. Твердо ли он обещает? Да, он обещает твердо.
"Волга" лихо развернулась и ушла. Никита остался, ощущая тягостную клейкость. Так бывает, ляжет на лицо невидимая паутинка, и не вдруг ее сотрешь.
Потом не раз будет он вспоминать это предостерегающее чувство, которым пренебрег.
ГЛАВА ПЯТАЯ
За свежевымытым к празднику окном аудитории, на самодельном, уже подсохшем футбольном поле мелькал красный свитерок будущего Яшина, или кто там у них теперь в славе. Ирина никогда не "болела" футболом, чем вызывала почти жалость у семьи Лобачевых и даже у Борко, и в памяти ее сохранились лишь имена футболистов, которые теперь, наверно, только в "козла" резались.
Очень хорош был этот свитерок - огонек, мелькающий сквозь нераспустившиеся еще кусты. На березах набухали сережки, ива давно украсилась зеленоватыми пушками-барашками, но по ночам еще схватывали заморозки и деревья мудро поджидали надежное тепло.
Ирина открыла окно. Ветерок донес - на расстоянии даже приятно - ребячьи вопли и смел у кого-то из студентов на пол листки.
- Придавите чем-нибудь, - попросила Ирина. - Так хочется весеннего духа.
- Сейчас придавим, Ирина Сергеевна, - отозвался студент Трофимов. Как и все остальные, он писал контрольную.
Ирина взглянула на часы. Время у Трофимова еще есть. Она сплела пальцы за спиной и снова медленными шагами направилась от окна к старинному застекленному шкафу. Из глубины шкафа навстречу ей выходила седая женщина, даже в стекле выделялась яркая на висках седина. И все-таки это была она, та самая медсестра, которую в роте когда-то звали Иринкой, без отчества, а теперь сторожиха кличет без имени Сергеевной. Это только Борко может искренне уверять, что Ирина ничуть не изменилась. Но ведь и он не кажется ей стариком, а когда-то, когда погиб Костя Марвич, она никак не могла простить ни в чем не виноватому командиру полка Борко того, что он, старый, жив, а Костя - молодой, Костя - счастье ее! - погиб.
Приблизившись к стеклу, Ирина увидела, что Трофимов за ее спиной еще ниже сгорбился над столом, тупо подперев большими кулаками голову.
Сколько ему, Трофимову? В институт он сдавал дважды, два года проваливался, с третьей попытки поступил, среди первокурсников перестарок. А может, и в своей сельской школе второгодничал. Послевоенным ребятишкам в деревне немало досталось и голода, и труда.
Сейчас он старше Кости. Но сколько бы ни досталось трудностей Трофимову, живой Костя был неизмеримо старше его. Перед тем как стать прославленным командиром артдивизиона, Костя был гордостью и надеждой МГУ, говорили - из Марвича прорезывался Курчатов…
Из Трофимова, считает Ирина, может прорезаться Сухомлинский или Корчак. Но пора бы уж им хоть на грамм и сегодня прорезаться…
Ирина снова взглянула на часы, неделикатно повернувшись спиной к седой обитательнице шкафа. Трофимов все сидит, сидит… Только бы не наведался замдекана Качинский! Одной фразочкой он может окончательно сбить парню настроение. У них счеты старые…
Вспомнив о Качинском, Ирина, естественно, подумала о том, что ее все-таки огорчало и тревожило в последнее время, о судьбе своей книжки. (Она такая маленькая, что даже наедине с собой Ирина не называла ее книгой.)
Ирина снова и снова делает свои семь больших и девять малых шагов от окна к шкафу, настойчиво добиваясь полного понимания от женщины в стекле.
Забавно спросил Борко: исторический очерк - это люди или история?
Если уж Иван Федотыч чем-либо заинтересовался, то не для внешней показухи, он искренне старался разобраться и постичь. Он долго с любопытством разглядывал макет обложки - затушеванные временем очертания темных фигур на темном фоне, смутно видятся нимбы над головами, слепые старые иконы, не иконы уже - доски.
И вдруг на такой доске как бы квадратное окошечко, окно в другой мир, в далекий век, в солнечный день, где все так ясно видно и понятно. Они немножко по-детски нарисованы, эти кони, движения их небывало округлы и плавны, и все-таки это обыкновенные живые лошади под живыми всадниками.
- Вот так их очищают, освобождают постепенно от времени, от копоти, а то и от более поздней бездарной мазни.
- Считаешь, важно это? - без иронии, просто, по делу спросил Борко, следя по репродукциям за объяснениями Ирины. Он с любопытством рассматривал и вполне мирскую подушечку, положенную под ноги богоматери Одигитрии, и гусят, которым художник тоже нашел место, и они спокойно кормились в углу иконы. Гусята умилили Ивана Федотовича.
- А уточек тут не бывает? - спросил он, когда Ирина уже отложила Одигитрию и показывала ему тщательно выписанную художником материю на франтовских штанах молодого парня - святого Дмитрия Солунского.
Ирина даже обиделась. Ей хотелось, чтоб Борко понравился макет ее книжки.
- Не можете вы от Пашкина с птицефермой абстрагироваться, - сказала она с досадой. - Гусь - птица сказочная, его чаще изображали. Но встречаются у старых мастеров и ваши любимые утки. В Троице-Сергиевой лавре, между прочим, одна из башен стоит под уточкой. Так и называется Утицкая башня.
- Пашкин уток не держит, - тоже с некоторой обидой сказал Борко. - Сколько я вам всем толкую, что у него куры. Про уточку потому я вспомнил, что в деревне нашей тоже мастер был, из деревянных чурок чудеса творил. Расскажу когда-нибудь. Ну, а когда же книжка эта твоя выйдет? Уж раз макет, так я полагаю…
- А кто ж его знает, Иван Федотович, - сказала Ирина, грустно поглаживая глянцевитую обложку своего макетика. - Вот вы спрашиваете, важно ли это? По-моему, нужно. У нас очень мало популярных книг о древнерусском искусстве. Специалисты, знатоки пишут не всегда понятно и интересно для широкого читателя. А широкий читатель, русский читатель, должен знать, что славянская культура - культура России. Изобразительное искусство, живопись имеют очень глубокие корни. Посмотрите, как берегут историю свою Армения, Грузия, среднеазиатские республики. А у нас подчас как-то невнимательно, что ли, относятся к прошлому Руси. Во всяком случае, можно точно сказать, что немногих писателей, которые целеустремленно занимались древнерусской живописью или зодчеством, столь же целеустремленно били за это на страницах многих газет и журналов. Сейчас и ярлык повесят: некритическое отношение, призывы к патриархальности и все такое прочее. А по мне, так им надо в пояс поклониться за их упорство. Вот недавно прочла я маленькую книжечку про древнего нашего художника Дионисия. Ну, ведь как хорошо! И нужное же, конечно… Это очень плохо, это опасно, если человек не знает своей истории, не любит ее, не гордится ею…
Они разговаривали тогда у Ирины в большой ее комнате на первом этаже, в молодом жилом массиве. Помнится, было тоже начало лета, и виноград, укоренившийся в ящике на балконе, только-только набирал почки. Из открытых окон пахло дымком сжигаемой прошлогодней листвы, и было странно думать, что и виноград, и запах дыма - все это в Москве, в каких-нибудь тридцати минутах от Красной площади и Василия Блаженного.
Слушая Ирину, Борко почему-то вспомнил именно этот храм, такой затейливый, ни на какой другой не похожий. А вот он идет себе, идет через века. Ирина права. Не всякий и москвич, наверно, знает, как он создан и сколь грозна судьба его творца. И того не знают, что в тяжкую годину войны хотели купить его у нас, вот так целиком, с узорчатыми крылечками, пухлыми куполами и куском московского неба над ним. Слава богу, сохранили памятник, хотя люди голодали в те годы… Ирина права! Надо, чтобы знали.
- Но ведь ты-то историк, - сказал тогда Борко. - Это ж, наверно, искусствоведы должны…
- Ну вот еще и вы так говорите! А я уверена, что искусствоведы потому и не пишут популярно, что очень глубоко знают предмет. Им просто скучно писать популярно.
- Тебе отказали, что ли?
- Не отказали. Даже обещали и обещают. Но вот все как-то так: более важное находится, бумаги нет, типография занята.
- А твое начальство помочь не может.
- Профессор Качинский, наверно, смог бы.
- Большое начальство?
- Ну, не такое уж головоломно большое, но он всех знает и его все знают.
- Связи. Блат, иными словами. Сила великая! Как он там насчет кирпича, не в силах? Пашкину кирпичик бы не помешал.
- Насчет кирпича навряд ли. Смеетесь вы, Иван Федотович, - сказала Ирина, пряча в стол свой обиженный макетик с прифрантившимся Дмитрием Солунским. Кажется, она и сама обиделась.
- Дурочка! - встревоженно сказал Борко. - Я посмешить тебя хотел.
Ирина посмотрела на Ивана Федотовича. И как всегда, когда они - случалось это редко - близко заглядывали в глаза друг другу, что-то в них дрогнуло. Ирину как током пронизало чувство света и тьмы, счастья и опасности недозволенного. Молния вспыхнула, и - погасло все.
Борко поднялся с дивана несвойственным ему резким движением и отошел к окну.
- Эх, Иринушка, - тихо проговорил он, стоя к ней спиною. - Если б мог, напечатал бы я тебе десять книжек.
- Но вы не можете, Иван Федотович, дорогой, - подхватила Ирина, и все стало на свое место.
…Полтора часа отведено студентам на контрольную. За полтора часа, даже подходя к столам, проглядывая листки, а иной раз и задавая вопросы, многое может преподаватель передумать.
Вышагивая от шкафа к окну, прогуливаясь меж столами, Ирина с горьким чувством недовольства собой вспомнила беседу с Качинским по поводу ее очерка. Беседа - короче некуда. У Качинского разыгрался радикулит, она поехала к нему с факультетскими делами. У него оказалось очень неплохая коллекция икон, "северных писем", однако он задал Ирине вопрос, сходный с вопросом Борко:
- А вы действительно считаете нужной эту вашу брошюрку? Что она вам дает? Это даже не по специальности, стало быть, о диссертации…
- Диссертация здесь абсолютно ни при чем, - перебила его Ирина. - Я считаю, в моем возрасте пора подумывать, что через какие-нибудь пять лет место надо для молодых освобождать, а не диссертацию двигать. Но вот вы же увлекаетесь "северными письмами". Почему же молодежи этим не интересоваться?
Вся стена большого холла была затянута холстом, на холсте старинные доски, все как быть следует… Но он же ученый, не объяснять же ему, что любая икона - окно в жизнь, выходящую далеко за пределы евангельских сюжетов. Что слишком долго отворачивались люди от тщательно выполненных, а то и гениальных работ когда-то живших художников. А они - бедняги! - стесненные канонами, как же пытались они из глуби веков достучаться к потомкам, рассказать о своем житье-бытье и даже о том, чего сами не видели, о чем только слыхом слыхали. Чего стоит хотя бы слон Андрея Рублева с его кошачьими лапами и когтями.
Ирина и Качинский, опершийся на палку, стояли возле отличной копии Дионисия Глушицкого из Кирилло-Белозерского монастыря. Стена виделась битая, с изъянами, и чудом уцелел на ней старичок с удивительно пытливым, добрым взглядом.
Блоковский болотный попик. Сгорблен. Ручки уже сухие. По вечерам, наверно, подолгу сидит один на каменной скамеечке у кельи, смотрит на вечернюю зарю, пока не смеркнется и не пролетит над ним, мягко взмахивая крыльями, большая птица - сова на ночную охоту.
Да, пожалуй, с того и началось, что Качинский без стеснения - как все он делал - дважды щелкнул старика по носу.
- Должен вам сказать, что моя приверженность "северным письмам" мне в копеечку влетает, - он усмехнулся. - И мне не совсем ясно, как смогут увлекаться сим предметом наши студиозиусы. Да и нужно ли им…
Качинский сделал какое-то неуловимо-презрительное движение плечами, и - да, да, именно в эту минуту! - Ирина поняла, как сильно изменилась она, какую опасную терпимость принесли ей годы, как старается она не спорить. Но ведь в том беда, что когда ты устал, когда ты даже вправе хотеть покоя, от многого можно сторониться…
Если б раньше, если б моложе - разве стерпела бы она эти щелчки?
Старичок смотрел пытливо, сложив высохшие ручки. Многое вытерпел. Вытерпит и это…
Однако скрытое смятение Ирины не укрылось от Качинского.
- Впрочем, это ваше дело. У каждого свое хобби, - сказал он, и голос его, хорошо отработанный голос лектора, на этот раз прозвучал почти сочувственно и уважительно. - В конце концов, если мне нравится собирать древнюю живопись, почему вам не может нравиться писать о ней?
Они расстались вроде бы и не поспорив, но воспоминание о битом Дионисии Глушицком из Кирилло-Белозерского монастыря с тех пор не раз тревожило Ирину.
…Еще десять малых шагов от окна к шкафу, от шкафа к столам. Как там Трофимов?
В первый раз Трофимов почти срезался на русском сочинении. Он получил тройку за орфографию, и было непонятно, зачем он экзаменуется по другим предметам.
Историю принимала Ирина и сам Качинский, подменивший заболевшего преподавателя. Качинский с вялым любопытством так и спросил Трофимова:
- А зачем, собственно, вы сейчас тратите время? С такой орфографией вас самое детальное знакомство с эпохой Грозного не выручит. И выньте, пожалуйста, руки из карманов.
Трофимов уже готовился отвечать по билету, но споткнулся о вопрос профессора. Вынул из кармана левую руку. На ней не было трех пальцев и рубцы стягивали тыльную часть ладони.
На Трофимове были новенькие востроносые туфли, каких в Москве уже не носили. Довольно долго он молча глядел на их рыжие носы, потом решительно вскинул русую лобастую голову и все-таки стал рассказывать про Ливонские войны и про князя Андрея Курбского.
На красивом лице профессора выражались равнодушие и терпение, он сам любовался своим терпением. Оживился он лишь при нелестной характеристике, данной Трофимовым пресловутому князю.
- А почему, собственно, вы уж так настаиваете на его подлости? - спросил Качинский. - За спиной Курбского удельная Русь стояла. Тут, знаете ли, не так-то просто приговоры выносить.
После безжалостного замечания Качинского об орфографии Ирина даже отвернулась, чтобы не видеть экзаменующегося. В самом деле, на что надеется Трофимов? Он не лодырь, пришел не на "авось", это сразу видно. Он просто не привык с детства слышать правильную речь. Он изучает русскую грамматику, как иностранную, это не всем легко.