Как теперь уже выяснено, стоимость иконы и картины, вместе взятых, - сумма огромная. По Уголовному кодексу РСФСР получается хищение государственного имущества в особо крупных размерах. От восьми лет до вышки. Но это государственного…
Однако ж понятия "государственное" и "частное" в этом деле оказались, если не формально, то по существу, почти однозначными.
Когда машина с опергруппой пришла в Колосовск, старик священник был дома. Впоследствии выяснилось, что он вообще в редчайшие дни дома не бывал. Естественно, Вадим заранее озаботился узнать его имя-отчество (не называть же "батюшкой" или "святым отцом"!). Звали его Николай Евлампиевич Вознесенский. Фамилия староцерковная, отчество, очевидно, тоже. Во всяком случае, ранее Вадиму с таким встречаться не приходилось. Разве что в святцах уцелели такие имена - Евлампий, Павсикахий, Анемподист…
Подъезжая к дому потерпевшего, Вадим по первому своему из письма впечатлению был готов увидеть добротный, типа современной модерновой дачи, особняк, с надежным забором и не менее надежным цепником типа кавказской овчарки, которая неизвестно почему чуть ли не среди белого дня - ведь в восемь еще светло - позволила себя без всякого шума убить.
Забор оказался глухой, но старый, кое-где похилившийся и столь невысокий, что мало-мальски тренированный парень мог запросто подтянуться и через него перемахнуть, не беспокоя калитку. Да и калитка, очевидно, с давних пор не запиралась.
А собака? Собака лежала на боку. Над ней уже кружились мухи, но она не выглядела безобразно, потому что была очень худа. Ей проломили голову чем-то тяжелым. Надо думать - сразу, потому что шерсть ее не запачкалась ни землей, ни песком, которым была посыпана дорожка к дому. Почему-то она не сопротивлялась.
Вадим задержался около собаки. Ему хотелось проверить себя, и он спросил Женю Борисова:
- Ну что ты насчет собаки?
Женя Борисов сказал, с участием и уважением глядя на собачьи останки:
- Очень старая, Вадим Иванович. Посмотрите, морда совсем белая, ресницы и те седые. По-нашему, крепко за шестьдесят. Счет у нас один к семи. Вполне могло быть, что и глухая. Они, бывает, тоже к старости глохнут. В общем, никакая не защита. Одно слово - пенсионер. Вы спросите там, сколько ей было.
"На собаку не надеялись, на калитку-забор не надеялись. На что же надеялись? Может быть, просто не боялись?"
Так подумал Вадим, когда, оставив позади собачий труп, Женю с Акбаром и Николая Васильевича, он подошел к дому и на минуту задержался, оглядывая его. Это отнюдь не был добротный особняк, резиденция богатого церковного деятеля, который ожидал увидеть Вадим. Это был старый-престарый бревенчатый дом. Наверно, когда-то, много десятков лет назад, он считался большим и красивым на площади, имел вид. Сейчас дом похилился, как и забор, окружавший участок. Другие строения все же, видно, не раз омолаживались, и обшивались, и красились. Как могли подстраивались к недавно выросшим молодым домам. Этот старик без прикрас, не скрывал своей ветхости, готовый к сносу, как к смерти.
На крыльце Вадиму пришлось перешагнуть через прогнившую, углом обломившуюся вниз половицу. Не пахло здесь ни богатством, ни частыми посетителями, И молодых рук, как видно, в доме нет.
В дверях Вадима встретил старик, правильнее было бы сказать - старичок, так он был невелик и сух, с редкими длинными седыми волосами, с поредевшей, тоже седой бородой, в темном одеянии, которое Вадим окрестил про себя рясой. (Позднее, читая книгу о знаменитом художнике, чье полотно было похищено из этого бедного дома, он узнал, что эта одежда, так сказать, домашняя одежда священников, называется "подрясник".)
Вадим решил, что это кто-либо из прислуги, и, показывая раскрытым свое удостоверение, сказал:
- Я следователь. Я хотел бы поговорить с самим священником Вознесенским.
- Я священник Вознесенский, - ответил старик, глядя на Вадима выцветшими, некогда голубыми глазами. - Меня зовут Николаем Евлампиевичем. Проходите, пожалуйста.
В минуту первой этой встречи они, кажется, поняли друг друга. Да, не "батюшка", не "отец", но и "товарищ" не подходит. Старик - молодец. Мгновенно и деликатно ликвидировал могущую возникнуть неловкость.
- Вы извините, я - вперед, укажу вам дорогу, - сказал Вознесенский. - Мы теперь только наверху, в теплой половине живем, внизу полы надо перестилать. Так что обойти придется…
Голос у него был неожиданный для старого, хилого тела, звучный, хорошо поставленный. Чувствовалось, что некогда голос этот мог заполнить собой церковь. Он сохранился, уцелел, избежал старости. Так у кадровых военных в неуловимом чем-то сохраняется строевая выправка.
- Вы… служите еще, Николай Евлампиевич? - спросил Вадим, шагая за стариком по длинным полутемным сенцам. Он помедлил несколько, не зная, правильно ли выбрал глагол "служить", но оказалось - правильно.
- Теперь уже редко. Служу, только если подменить кого из молодых приходится, - ответил Вознесенский.
Вадима позабавил его ответ. Совершенно так же мог сказать старый врач или токарь - "подменить", "из молодых".
- А так-то я безвыходно дома. С сестрой мы тут…
Сенцы наконец кончились, они поднялись по лесенке и вошли в комнату, небольшую, невысокую. Из нее виднелась дверь в следующую, и там слышались женские голоса, примолкшие, едва вошли Вадим и хозяин.
Да, пройти по этим сенцам, по лестнице, найти дорогу в жилые комнаты человеку, незнакомому с домом, нечего и думать.
- Николай Евлампиевич, я хотел бы посмотреть, где висели похищенные вещи, - сказал Вадим.
- Да, конечно, - печально отозвался старик. И вдруг у него вырвалось затаенное, о чем он, очевидно, только и думал после происшествия. - Это бог меня наказал! Нельзя было мне, старому, только для себя хранить такие сокровища. О боге надо было думать, а я свой дух услаждал…
Тоска и покорная искренняя вера звучали в его голосе, отражались в бесцветных глазах. А вообще-то ничего не было в нем от святости, от какого-то людьми придуманного ритуала, кроме одежды. Обыкновенный был старичок-лесовичок. Таких трое сидят на картине Нестерова "Лисичка". Даже не картину - репродукцию с нее однажды увидел в книжке маленький Вадим, но запомнилась она ему на всю жизнь. Сидят три старика, называются "пустынники". И так они сродни лесу и небу, что к ним выбежала лисичка и рассматривает безбоязненно. И они улыбаются, тоже смотрят.
- Николай Евлампиевич, давайте сядем поговорим, - насколько мог мягко предложил Вадим. Они сели у овального столика, накрытого самодельной, простенько подрубленной мережкой холстяной скатеркой. Вадим вспомнил мать. Она, бывало, так подрубала салфеточки, скатерки, занавески. У Никиты в доме они и посейчас сохранились. В новых квартирах таких не найдешь, считается, что мещанство.
- Почему вы так себя укоряете? - спросил Вадим. - Это мы себя должны…
- А потому укоряю, сын мой, - с внезапной силой, как видно искренне забыв, кому отвечает, перебил Вадима Вознесенский, - потому я себя корю, что давно надо было, как и завещал, отдать. Да очень уж трудно было мне с образом расстаться. От прадеда, деда и отца моего он ко мне перешел. Детей нам с покойной матушкой бог не дал, вот я и завещал образ. Так же и полотно незабвенного друга моего, покойного Василия Панкратовича. Не дело было одному мне этим творениям радоваться…
- Простите, Николай Евлампиевич, кому же завещали вы?
- Образ - храму нашему завещал, а Василия Панкратовича полотно - галерее, государству. А вот до смерти все при себе держал, расстаться все не мог. Думал, вот-вот, не сегодня-завтра, отдам богу душу, да видите - пережил! На горе свое, на нещадное раскаянье - пережил!
Об иконе, о картине похищенных он говорил как о погибших, в чьей гибели виноват.
"Икону храму нашему завещал", - повторил про себя Вадим. Ну вот и причина столь быстрой реакции церковного начальства. В сущности, хлопочут они о своем, о кровном, о церковном имуществе.
- Известно было о завещании вашим наследникам? - спросил Вадим.
- Конечно. И в храме у нас все знали. И в галерее.
"Галерея почему-то не потревожилась. Поспокойней народ, что ли? А может, не знают, что картину увели?"
Вадим мельком окинул взглядом комнату. На стенах висело несколько пейзажей или натюрмортов - он не знал, как это называется. Ну, березки, трава - это точно пейзаж. А вот стена, кусок даже стены церкви - в верхнем углу виден купол башни с крестом, - это тоже пейзаж?
- Скажите, а это картины вашего друга? - спросил Вадим.
- Это? - переспросил Вознесенский и впервые за весь их разговор улыбнулся. - Ну что вы! Это мои наброски.
"Ну ладно, - подумал несколько уязвленный его улыбкой Вадим. - Пусть я не все понимаю, но это все-таки настоящая живопись".
Он так и сказал, забыв на мгновенье о цели своего приезда сюда и о быстротекущем времени. И спросил:
- А почему вы, Николай Евлампиевич, не занялись живописью всерьез?
Надо сказать, до сего мгновенья покорно-умиротворенной выглядела по-старинному наивная скатерка, простая железная кровать с никелированными шариками, которые давно облезли и ничего теперь не отражали. На кровати этой, очевидно, священник и спал, вон стоят его войлочные шлепанцы. Но тревожное дуновение прошло по комнате, едва коснулась речь пейзажей на стене. В потухших глазах старика вспыхнул огонь, и стало видно, что некогда горел он в этом человеке ярким пламенем. Но свет вспыхнул и - угас.
- Я не должен был, не мог посвятить себя мирскому делу, - ровным уже, безогневым голосом проговорил Вознесенский. - Отец мой и дед были духовными лицами. Я говорил уже вам, образ этот еще прадед оставил нашей семье… У нас принято было сыну наследовать отцовский сан и приход.
Мысли Вознесенского неминуемо возвращались к иконе и картине. Ясное дело - ценность похищенного определялась для потерпевшего отнюдь не в рублях.
Вадим беседовал со стариком, выяснял нужные ему подробности распорядка в доме, а подспудно думалось: "А что, коли погиб в тебе художник не меньший, чем твой прославленный, давно умерший друг, хотя, может быть, и безграмотно так предполагать. Его имя всему миру известно, и в музее отведен ему зал. Вот когда ни Вадима - да что там Вадима! - революции еще не было, подружились вы, и он, вольный, светский, как тогда говорилось, человек, уговаривал тебя растить талант, не ломать своей судьбы. А ты не мог. Ты из духовной семьи. У вас, значит, по наследству. И ты задушил в себе художника. А до конца-то и не смог!
Потому и вспыхнули твои поблекшие глаза, потому и горюешь ты непомерно. Не ценности у тебя украли. Слово "ценность" в прямом смысле давно для тебя умерло, если когда-нибудь и существовало. Кусок душевной плоти твоей из тебя вырвали… А это хоть и на краю смерти - все равно больно".
Окна были закрыты, но звук колоколов недальней Лавры легко проник в дом. Вадим подумал, что так же легко проникает сюда зимний ветер. Поди, вся шпаклевка давно истлела.
- Николай Евлампиевич, - произнес он нечто совершенно не относящееся к делу, - неужели не может похлопотать ваше начальство, чтоб дали квартиру потеплей?
Вознесенский несколько сконфузился. Он не мог, естественно, уловить связь привычных ему колокольных звуков с квартирным теплом. Он помедлил, потом решил, видно, что этот молодой человек в цвета маренго рубашке мыслит какими-то недоступными ему путями и наверно, так ему и положено. Но этот молодой человек с большим, сильно развитым лбом не понимает простых вещей.
- Здесь жили отец мой и дед, - снисходительно и вразумляюще проговорил старик.
Вадим еще расспросил его о распорядке в семье, о приходах и отлучках, немного о знакомствах (их попросту не оказалось уже), старики остались последними из когда-то большого круга близких им людей. Они проводили всех. Их провожать некому.
Вадим подумал, что, не будь Вознесенский священником, никогда не оказался бы он в старости столь одиноким. Ему хотелось как можно больше необходимых подробностей выяснить у Вознесенского здесь, в ограбленном, но все-таки родном жилье, где ему стены помогали, чтоб как можно меньше держать его потом на официальном допросе с неизбежными предупреждениями о даче ложных показаний и прочем. Во-первых, ему было просто жалко старика, а во-вторых, он немного и опасался, не получилось бы неприятности. Когда человеку восемьдесят три, а внутри такая магма страстей не остыла, взволнуй его еще разок - инфаркт запросто схватит.
Неспешно, казалось, беседуя, он подошел к стене, откуда сняли картину. Она висела на двух не особо серьезных гвоздях, стало быть, рама была не тяжела, не было надобности торопиться и с риском повреждений вырезать полотно.
- Да. Это было небольшое полотно в плоском багете, - подтвердил Вознесенский. Однако некоторую торопливость вор все же проявил. Поскольку гвозди в бревенчатую стену были вколочены на века, веревку с них сматывали торопливо. Много серых шматков осталось на гвоздях. Ну что ж, плоский предмет таких габаритов вполне мог уместиться в спортивной сумке.
Потом они прошли в комнату, где находилась прежде икона. Эта комната была уже знакома Вадиму по снимкам. Она была довольно велика, чем-то еще более близкая прошлому веку, может быть, тем, что в ней было больше старинных вещей. Наверно, раньше они располагались по всему дому и теперь, собранные вместе, как-то по смыслу и назначению не особо вязались меж собой. Массивные кабинетные часы у стены, прямые и мрачные, как в торец поставленный гроб, а рядом с ними на стене резной веселый шкафчик-поставец, обеденный стол со слоновыми ногами и девичья кроватка с накрахмаленными бантиками и домашней вязки подзорами до полу. Странно было думать, что на этой девичьей кроватке и сейчас спит древняя старуха, сидящая в глубоких креслах у окна. На нее падают солнечные лучи, и видно, как она стара.
Старуха молча повернула лицо к вошедшим, но Вадим ясно видел, что взгляд ее направлен куда-то между ними. Ну так и есть, глаза подернуты мутной пленкой, почти неотличим зрачок. Катаракта, наверно. Видит она плохо, и с нее, как говорится, много не возьмешь.
Несколько поодаль от окна, лицом к старухе, а сейчас тоже повернувшись к вошедшим, сидела женщина. Этой было лет сорок, а может, и больше. Обе выглядели совершенно как на снимке, испуганно-застывшими. Так они смотрели, вероятно, и на чужого, внезапно вошедшего к ним человека.
- Вот там был образ, - проговорил старик, каким-то неуловимо поучительным движением руки указав на угол. В углу стоял высокий киот с темными ликами икон. Иные были в окладах золотых (позолоченных, конечно), другие в серебряных, а один прямоугольник был пуст, как на лице пустая глазница.
Вадим мельком глянул на старика и понял, что киот этот для него отныне слеп и пуст.
Вадим попросил женщин еще раз рассказать, как было. Ясно же, что со старухой на допросе в официальной обстановке тоже пришлось бы туго.
Вадим с разрешения хозяев придвинул стул к стене так, чтобы лучше видеть женщин, с которыми беседовал. Ну, ясно, по иссеченным морщинами вдоль и поперек лицу старухи уже катились слезы, и она прервала Вадима, опять-таки глядя куда-то мимо его глаз:
- А вам сказали, что нашу Ладу убили? Она давно оглохла, и зубов у нее не было, она никого не кусала. Мы выпустили ее до вечера на солнышке погреться…
Она всхлипывала, всхлипывала и успокоилась насилу, после долгих уговоров брата.
У старухи свое горе - Лада.
Ну, а домработница, Марья Григорьевна, которая тут же находилась, что может сказать?
Она рассказала почти только то, что было уже известно Вадиму из первых, до него составленных протоколов. В этой комнате они так сидели. Без шума, без стука вошел молодой человек с бородкой. Она его сроду ни здесь, нигде в другом месте не видала. Сразу вынул пистолет, она и обомлела и толком больше не помнит ничего. Выдрал (она так и сказала "выдрал") икону с киота, в сумку положил. Велел им не шевелиться пятнадцать минут, а то их с того дома, с крыши, из ружья убьют. И - ушел.
- Мы так не знаю сколько сидели. Потом Ольга Евлампиевна говорит мне: "Что же мы сидим, Марья? Беги сзывай народ!" Сказала мне, чтоб я не боялась, что разбойника этого небось и след простыл. Я и пошла.
- Нет, не сразу пошел он к киоту, - вдруг твердым голосом сказала старуха. - Он сказал: "Здравствуйте, минуточку внимания!" И велел, чтобы ты ко мне ближе села. И что-то еще насчет жизни говорил, но как-то невнятно. А уж потом велел нам не шевелиться и пошел к киоту. Шаги у него большие, решительные, такие у высоких людей бывают. И не ружье, он сказал, а винтовка с каким-то, я не поняла, прицелом… И не долго вовсе мы сидели. Я скоро тебя послала.
"Ай да старуха!" - мысленно восхитился Вадим. Эту старуху с ходу не возьмешь, после смерти Лады маленько успокоится, так, гляди, еще что-нибудь вспомнит. Она плохо видит, частично поэтому, вероятно, и пистолета меньше испугалась. Может, она его второпях вообще не разглядела. А слух у нее, как у многих плохо видящих, обострен. Запали же ей первые слова вошедшего "Минуточку внимания!" и широкий шаг.
Старику и его сестре преступник оставил по отдельному большому горю. Домработнице он оставил только страх. Да, пожалуй, неверно было бы считать эту Марью Григорьевну домработницей. Живет она у них более пятнадцати лет, как рассказывает старик, в совершенном доверии, у нее своя комната с пропиской, трудовой стаж ей идет, до пенсии доберется.
Вадим беседовал с Марией Григорьевной насколько мог успокоительней. Ее-то неминуемо придется вызывать, и надо, чтоб страх из нее выдохся, а то невозможно будет с ней работать…
Итак, Вадим и Корнеев уже второй день сидели в Колосовске.
- Давай с самого начала все еще раз по порядку, - предложил Вадим, растирая левой рукой замлевшие от бесконечного писания протоколов пальцы правой. - Берем показания домработницы Завариной. Сумела, значит, кое-что припомнить…
Вот что она показывает: "Вошел человек лет тридцати в темном плаще. Он остановился и сказал: "Здравствуйте, минуточку внимания!" После этого из правого кармана плаща он вынул оружие. Утверждать, "наган" это или нет, не могу, потому что не разбираюсь, но оружие было металлическое. Он сказал: "Я надеюсь, что вам обоим жизнь дорога, а мне терять нечего". Он велел мне сесть рядом с Ольгой Евлампиевной, чтобы тоже против окна. Я осталась на своем месте. Он тогда повышенным тоном: "Я же сказал, пересаживайтесь…" Лицо у него строгое, как на иконе, очень красивый".
Вадим читал мерно, громко, как чужой документ. И Корнеев слушал внимательно, как будто в первый раз.
- "Вопрос. Предлагая пересесть, он оружием грозил?
Ответ. Нет. Вообще убрал оружие в карман".
Корнеев сказал:
- Я, между прочим, через своих ребят поинтересовался: кто в городе знал, что в доме священника Вознесенского имеются ценные произведения искусства. Оказывается, каждый пятый знал. Кое-кто даже вопросу такому удивился. Как же, мол, в своем-то городе не знать, не гордиться, что у нас такие редкости есть? Простота нравов! Хоть бы сторожа какого к редкостям поставили.
Вадиму вспомнились убитая собака и глаза старика, глядевшего на ослепший, пустой для него киот ("Вот так-то, дорогой, хоть и покорился ты духовной своей стезе, а не всякий, как ты говоришь, образ близок тебе и дорог"), он отложил не раз перечитанный ими протокол и сказал: