Такое случалось в городе и крае все чаще и чаще, и подобные сводки с "театра преступных боевых действий" то и дело появлялись на страницах газет. Но почему-то именно эта публикация привлекла особенное ее внимание. Объяснить это было невозможно, но, повинуясь какому-то наитию, Наташа бросила взгляд на дату, какой была помечена газета. Она вышла двадцать четвертого декабря, через сутки после бандитского побоища в степи. И тут... Тут ее как будто кто-то ударил в сердце. Она не
стала дожидаться книг, как полоумная кинулась вниз по мраморным лестницам, наспех оделась, вылетела из гардероба и бросилась к автобусу.
Через полчаса она уже бежала по главной кладбищенской аллее, как будто какой-то сверхсильный магнит притягивал ее к себе. И даже у отцовской могилы она не сбавила шага. Еще полсотни шагов... Еще двадцать... И вот она замерла у той могилы, где тогда, за день до Нового года, играл оркестр и где в толпе провожавших усопшего мелькало столько угрюмо-печальных славянских и приметных кавказских лиц.
И сегодня, в этот серый день января, холм был завален заснеженными венками, поверх которых лежали совсем еще свежие букеты роз и гвоздик. В изголовье виднелась присыпанная снегом, обернутая прозрачной пленкой большая фотография и табличка. Она наклонилась и смела снег - и на нее в упор взглянули огромные темные глаза мужчины- кавказца. Лицо, каждая черта которого воплощала надменную силу и безграничную жестокость. А на табличке после нескольких строк армянской вязи шла надпись по-русски:
АГАМИРОВ ЛЕВОН САРКИСОВИЧ
Пал как мужчина смертью храбрых за наше дело
А ниже и помельче, как обычно, две даты и стихи:
Спи, дружище, предсказание сбылось:
Не увидишь больше склонов Арарата,
Твой убийца мне - что в горле кость,
Ждет его суровая расплата.
Г. К.
Наташа отступила на шаг. Она была одна-одинешенька на кладбище. Никого не было видно за памятниками и стелами надгробий.
Ну... вот и все. Все сложилось и объяснилось. Все сомнения рассыпались. И снова она была одна на земле, как вот здесь, на этом кладбище, у могилы бандита, "друга и брата" того, кто стал ее первым...
"Скажи мне, кто твой друг... Скажи мне, кто твой... брат..." Обернувшись, не видит ли кто, - но не было никого вокруг, кроме все тех же ворон на ветвях деревьев, - она начала, словно бессознательно, перебирать ленты на венках и нашла то, что искала: "Верному другу и соратнику, незабвенному Левону от брата Гены".
Это могло быть, конечно, чистым совпадением, но что-то подсказывало ей - никаких совпадений. Потому что случайностей не бывает.
24
Она вернулась домой, забыв о книгах, о библиотеке, о дипломе, и, поднявшись к себе, тщательно заперев за собой дверь на все запоры, прошла в кабинет отца и, как всегда вернувшись с кладбища, рухнула на его тахту. Но теперь слез не было - лишь одно ледяное отчаяние, бескрайнее, тотальное, испепеляющее отчаяние и страх перед неизбежностью минуты, когда он снова приедет и позвонит в дверь, снова войдет со своим вином и цветами, уверенный в своем праве быть всюду, как у себя дома, и делать с каждым человеком все, что угодно, все, что захочется и взбредет в голову.
Уехать куда-то, спрятаться? Нет уж! Да и смешно: негде было ей спрятаться, некуда бежать. От таких, как он, не убежишь. Она нашла его визитную карточку и набрала один из трех телефонных номеров охранного предприятия "Цитадель-2". Там не ответили. Все три телефона молчали и не отзывались. Адреса на визитке не было. И она снова повалилась на тахту. Значит... надо было ждать его появления и, может быть, даже... - об этом подумалось с содроганием, но выхода не было никакого, - может быть, придется провести с ним еще одну ночь, в этих зверских, гнусных объятиях, возможно, лишь для того, чтобы просто выжить...
"Никогда не заговаривайте с неизвестными", - вспомнилась ей классическая фраза из классического булгаковского романа. И она мрачно расхохоталась. А потом - словно хлестнули плеткой по лицу - вскочила, как подброшенная электроразрядом, кинулась к стене, где висел его шар, в котором отражалась в искаженной сферической глубине вся комната и она сама, и теперь вдруг так отчетливо ощутилась какая-то гибельная магическая энергия... И эта брошь... Чья она? Откуда?.. Как попала к нему?.. А что, если...
И при этой мысли, обдавшей могильным холодом, ювелирная буковка словно вмиг преобразилась, сделавшись знаком - предвестником смерти... Задыхаясь, Наташа в каком-то исступлении сорвала их и, распахнув дверь лоджии, с гадливым омерзением швырнула вниз с балкона.
...Шли дни, а Клемешев не появлялся. Изо дня в день она пыталась дозвониться по трем телефонам на его визитке, но они неизменно молчали. Прошла неделя и пошла вторая, и в один из дней, совершенно случайно, она сделала новое открытие. Надо было выверить несколько ленинских цитат, приведенных в источнике, который она использовала в своем дипломе. Правда, теперь мудрые мысли самого человечного человека и бессмертного вождя мирового пролетариата надо было приводить, трактуя их смысл прямо наоборот тому, что выражали они на протяжении полувека. Но на то и были новые времена. В отцовском кабинете, разумеется, имелся в книжном шкафу знаменитый "бестселлер" советской эпохи - синий пятидесятипятитомник, ПСС, Полное собрание сочинений. Наташа вытащила один том, потом второй, соседний, и еще один. И неожиданно за книгами заметила какой-то пакет. Но она вот этими руками протирала книги как раз перед Новым годом, но ничего такого там тогда не было. Она торопливо достала еще несколько томов классика и светоча всех времен и народов и взяла в руки увесистый сверток размером с большой кирпич, тщательно заклеенный крест-накрест поверх газетной обертки лентой скотча. Покачала на ладони и даже зачем-то понюхала, хотя ни на минуту не усомнилась, что там, внутри. Газета, в которую был завернут пакет, была двухнедельной давности... Так вот, значит, зачем он вставал тогда ночью и бродил по квартире в потемках. Так-так... Ну что же. Как и было сказано: кто не рискует, тот не пьет шампанское... Испьем, стало быть, своючашу до дна. И вполне сознавая, что рискует головой,она осторожно надорвала уголок газетной обертки. И уже ничуть не удивилась, когда увидела в образовавшейся дырке под полиэтиленовой пленкой зеленоватую цифру "100" в мельчайшей узорчатой сетке. Разумеется, это были доллары. Вульгарные баксы. И если тут, в этой скромной упаковке, лежали лишь сотенные бумажки, их было здесь... так-так - она прикинула на глазок и помножила в уме, - никак не меньше трехсот тысяч. Целое состояние! Деньги, к которым даже прикасаться было страшно...
Как надо было поступить ей? Как, как, как? И как пресечь, как разорвать эту связь? Он не приезжал и, по своему обыкновению, никак не давал знать о себе. А Наташа все думала и думала, как построить разговор с ним, решающий и последний, а главное, такой, чтобы он ни сном ни духом не уловил и не догадался, что она проникла в его тайну. Даже не в тайну его неведомых предприятий, а в тайну второго, наверняка запрятанного и тщательно скрываемого истинного лица "народного избранника" и "защитника интересов населения".
Она ждала со все нараставшим волнением момента неизбежно надвигавшейся развязки, еще не зная, что принесет ей рассечение этого гордиева узла. Тех чувств, которые были в ней к нему, уже не осталось и следа. Да и как могли они сохраниться, коли все затопил и задавил помноженный на отвращение страх? А он все не ехал, все не появлялся, и она думала ненароком, уж не случилось ли с ним
чего-нибудь наподобие того, что свело в могилу его "друга, брата и соратника" Оракула.
Но потом, уже в середине марта, вдруг увидела такое знакомое, резкое, выразительное лицо и быстрый, острый взгляд живых темных глаз в толпе свиты, сопровождавшей крикливого лидера их разношерстного движения. Геннадий не спешил на передний план, не тянулся к объективу камеры, предпочитая, кажется, не выделяться на общем фоне очень похожих на него ладных и стройных молодых людей. То был репортаж из Москвы, с какого-то их слета или съезда - неподражаемый Владимир Вольфович всюду щеголял тогда в новенькой офицерской форме - не преминул и тут покрасоваться. А потом пошел другой телесюжет, и все пропало.
Ну ладно, сказала она себе, допустим... Предположим, занят, закрутился, сбился с ног и прочее и прочее... Но почему исчез, скрылся и сгинул вдруг, как тать в ночи... А кто он был, собственно говоря, если не тать? И что все это могло означать лично для нее, помимо того, что и так было ясно, как говорится, понятно и ежу: влипла дуреха по неопытности, как мушка в смолу, в какую-то премерзейшую историю.
Между тем со дня последнего его визита минуло уже чуть больше месяца. В конце концов, он же должен был явиться, ну... хотя бы за припрятанным у нее своим имуществом. Ведь мог же он допустить, что она рано или поздно наткнется в собственном доме на припрятанные им гостинцы? И снова, в который уже раз, вдруг словно кто-то с маху ударил ее по затылку, разогнав туман в голове и прояснив мысли. Она кинулась к книжному шкафу, отодвинула стекло и принялась лихорадочно выбрасывать прямо на пол синие тома Ульянова-Ленина. Газетного "кирпича" с долларами там уже... не было! Она бросилась в ванную комнату с тем же карманным фонариком. Легла на пол, отодвинула тазы. Заглянула в пыльную темноту. И мрачно усмехнулась сквозь зубы. Не было и "дипломата".
Значит, он сам, Геннадий, а может, кто-то из его шестерок-подручных побывали здесь в один из дней, улучив подходящий момент, когда ее не было дома. А это значило, что все заготовленные впрок слова, тысячу раз продуманные и выверенные фразы их последнего разговора утратили всякий смысл. Отношения кончились. Он поставил точку. Сам. За ненадобностью. То было избавление и спасение. И все-таки... то был и удар. Как ни странно, ее женское начало было оскорблено и растоптано. Конечно, это был урок. Пусть страшный, пусть почти непереносимо тяжкий, но вразумляющий, хотя больше всего на свете ей хотелось забыть это все. Забыть, исторгнуть из памяти и зарыть глубоко-глубоко, чтобы никогда не вспоминать.
25
Но вспомнить пришлось. И не раз. И эти, и последующие события оказались едва ли не мрачнее всего прежнего, когда откуда-то из темных логовищ измученной души исподволь поднималась лукаво соблазнительная мысль о самоубийстве.
То были чудовищные минуты понимания, что те ночи не прошли даром и где-то там, внутри, прорастает в ней его подлое семя. ИГ ненависть к самой себе и к этому ежеминутно разрастающемуся сцеплению клеток, которое могло связать ее с ним навек, мутила разум. Нет, этого не должно было произойти! Вот уж воистину лучше смерть!
И был расплатой и назиданием кромешный ад, позор и несмываемое пятно подпольного абортария, боль, кровь, и тошнота, и дикая, терпкая горечь при мысли о погубленной молодости и чувстве собственной нечистоты до конца.
А в один из самых тягостных дней она увидела его. Возвращалась одна из той же научной библиотеки и вдруг застыла на месте... В сопровождении двух коротко остриженных здоровенных парней, обряженных в длинные черные пальто свободного
кроя и с непомерно широкими плечами, явно боясь быть узнанным, Клемешев быстро вышел из ресторана "Жемчужина" - самого дорогого злачного заведения Степногорска, о котором ходили темные слухи, будто там работает не только ночное варьете, но и закрытое подпольное казино и даже что-то вроде маленького, закамуфлированного под салон красоты, шикарного дома терпимости, услугами которого охотнее всех пользовались самые денежные жители города - уголовная публика, все заметнее набиравшая силу и влияние в городе. У входа их ждал большой черный джип, тогда еще редкая в их городе машина. Все трое скрылись в ней, но машина не двинулась, словно поджидая еще кого-то. И верно: минут через пять из тех же роскошных зеркальных дверей вышли еще трое - две девицы и рослый парень в кожаной куртке, чей род занятий не вызывал вопросов. Девицы были самого что ни на есть легчайшего поведения, а субъект при них, по всем ухваткам, по походке и жестам, даже просто по силуэту, мог быть только бандитом, и никем другим. И эта троица, пройдя те же несколько шагов, скрылась в темной утробе тяжелого внедорожника.
Она стояла будто в каком-то параличе, ошеломленно глядя на все это, а сзади к джипу подъехал такой же темный, хищный "БМВ", дважды мигнул фарами, и высокая машина, в которой исчез Клемешев, с ходу набрав большую скорость, унеслась по проспекту, а за ней, не отставая, помчался приземистый "БМВ".
Все это было настолько ужасно, что с минуту Наташа старалась уверить себя, будто обозналась в темноте. Но она недолго тешилась самообманом. Разумеется, то был он, и никто другой, - его походка, его силуэт, его ладная, степенная, хозяйская выправка. Как ни глупо, больше всего, конечно, запали в душу те две девки в вызывающе роскошных шубах и замшевых сапогах выше колен, какая-то их непонятная или, напротив, слишком понятная соотнесенность с тем человеком, с которым она, не думая ни о чем, спокойно и доверчиво ложилась в постель.
Потом она еще не однажды видела его в городе... Несколько раз его лицо мелькало в проезжавших машинах, а как-то ее случайно занесло на какой-то митинг, где он был первым оратором и заводилой. И Наташа вновь поразилась его удивительной, незаурядной способности к перевоплощению. Великие актеры расплакались бы от зависти! То вкрадчивый, то романтичный, то гневно-негодующий, то ревущий, как взбесившийся бык, слепо бегущий на врага, наставив острые рога... Пожалуй, по этой части он перещеголял бы и самого вождя, пресловутого "сына юриста".
Он становился заметным человеком в городе, его имя все чаще мелькало в газетах и на телевидении. Местные телестанции все чаще приглашали его на свои ток-шоу, и он уверенно, солидно и легко раздавал налево-направо советы, как жить, как защищать права, а главное - как собирать в один кулак силы "в борьбе с новым тоталитаризмом, пришедшим под фальшивым флагом лживой демократии".
Она смотрела на него - экранного - даже с каким-то интересом. Он и правда являл собой прелюбопытный человеческий экземпляр. И что бы ни чувствовала она к нему, невольно признавала, что он действительно самородок, та самая "пассионарная" личность, о которой столько понаписал в своих сумбурно-гениальных творениях косноязыкий старик, сын Ахматовой. Но как бы то ни было, он, Клемешев, мог вещать сколько угодно и сколько угодно разглагольствовать о высших ценностях и свободах человека и гражданина. Уж кто-кто, а она- то доподлинно знала, кто он таков на самом деле, знала, что там у него за душой, что почем в его неистощимом краснобайстве демагога, на чем зиждется и на каких дрожжах поднимается, как опара, его публичная слава.
А однажды, когда она возвращалась домой, ее обогнал и резко осадил у бровки тротуара знакомый тяжелый джип, и из него, широко раскинув руки, как для объятий, выскочил Клемешев.
- Мать честная, никак, ты, Натаха?! Ты что, мать, не узнаешь? Своих, блин, забываешь?
Она не успела ни свернуть, ни перебежать на другую сторону улицы, ни юркнуть в подъезд. Она стояла и просто смотрела на него. Но он был заметно пьян, возбужден и не сразу распознал значение направленного на него взгляда ее больших серых глаз. И не понял он - теперь, после всего, через что прошла она за те месяцы, когда они не сталкивались вот так, лицом к лицу, страх умер в ней, был вытравлен и выброшен, как ненавистный плод его звериной бандитской страсти.
- Ты... ты чего смотришь так?.. - приостановился Клемешев, хотя улыбка еще растягивала его рот. - Ты... ты на меня не смотри так, поняла? А то знаешь...
- Знаю, Клемешев, - сказала она. - Я много чего знаю. А главное, знаю, кто вы.
Его хмельную дурашливость как вихрем сдуло. Уголки рта задергались, угрожающе сдвинулись темные брови.
- Смотри, девочка...
- А то что? - усмехнулась она и шагнула к нему. - Не увижу больше склонов Арарата? Ждет меня суровая расплата? Не так ли, господин стихотворец, мастер эпитафий?
Он вздрогнул и по-бычьи пригнул голову, глядя на нее исподлобья.
- Так что смотрите вы, Клемешев, - сказала она, - вы ведь человек разумный. И сегодня карьера для вас, как я понимаю, превыше всего. О, да! Вам, конечно, не составит труда лишить меня жизни, убить, похитить, закопать, утопить в нашей великой реке... Но извольте учесть - я теперь уже не одна и я не та девочка, какой вы между делом открыли тайны бытия. Я другая, Клемешев. И мне нечего терять. А если со мной все-таки что-нибудь случится, придут прямо к вам, прямехонько в ваш партийный офис. Так что вам придется не семь, а семьсот семь раз отмерить, прежде чем пустить в дело колющее, режущее и всякое прочее оружие. А теперь пропустите меня и можете катиться к своим партайгеноссе и проституткам. Думайте, Клемешев, хорошо думайте. И никогда, слышите, никогда впредь не приближайтесь ко мне.
- Ах, с-с-сука! Кошелка! - прошипел он.
- Ну и лексикон у нашего героя! - усмехнулась она и решительно шагнула вперед, надвигаясь на него, грозная и действительно готовая на все.
И... он отступил, отшатнулся, пропустил ее и, видимо, протрезвел тогда не понарошку. Прикинул, взвесил, намотал на ус... И свидетельством тому был самоочевидный факт, что она продолжала жить и никто не звонил ей, не угрожал, не пугал. Бывший возлюбленный - или кто он там? - вероятно, решил отступить, но, конечно, только на время. Наверняка она осталась занозой в его сердце и жалила, побуждая расквитаться и избавиться от какой- то там "кошелки". Но - когда-нибудь, потом, когда сложится более подходящая стратегическая ситуация... Скорей всего, он, Клемешев, поверил, был вынужден поверить, что в случае, если бы она и правда исчезла, его могли ожидать ненужные осложнения на карьерно-политическом фронте. Поверил и затаился, знать не зная, что тогда, на той улице, у распахнутой дверцы черного джипа, когда она своими словами и недвусмысленными угрозами с неизъяснимым наслаждением придавила его, как ядовитую змею палкой, она отчаянно блефовала.
Несмотря ни на что, жизнь продолжалась, и никто, как и раньше, даже подумать и догадаться не мог, какая карта выпала ей в этой жестокой житейской игре черного и страшного девяносто четвертого года. Она жила, но знала, что угроза остается, нависает дамокловым мечом и по законам драмы этот меч должен рано или поздно сверкнуть в воздухе, как пресловутое чеховское ружье, повешенное на стену в первом акте. Но надо было жить, и она жила, чувствуя, что те месяцы выковали из нее нового человека, новую личность, способную многое понимать и оценивать, как должно человеку взрослому и побывавшему на войне.
Но могла, могла ли она рассказать обо всем этом своему Володе Русакову? Могла ли взять и положить на колоду эшафота свою повинную бедовую голову? Да-да, она знала, что он бы все понял. Но открыться ему значило бы вновь пережить все безмерное унижение и отчаяние тех дней и ночей. Сил на это она в себе так и не нашла.