Имеются человеческие жертвы - Фридрих Незнанский 8 стр.


А Наташа не спала, не могла заснуть - все не выходили из головы те смутные тени, что скользили во мгле и вились вокруг, как бесы и демоны, пока она ждала появления его машины, ждала и не могла дождаться.

Нет, она не верила, не могла поверить, будто эта возня была случайной и не имевшей к ним отноше­ния. И вполне вероятно, что весь день и всю ночь за ним шла слежка и чьи-то гонцы засекали все точки и контакты, фиксировали все встречи вче­рашнего тягостного дня. И потом - эта пропажа пейджера, поломка телефона - почти одновремен­но, в один день...

Она смотрела на него, спящего. Осторожно, чуть касаясь, чтобы не нарушить его сна, поглаживала по еще влажным волосам.

Ее поражало, сколько всего было в этой голове, сколько знал и помнил он и как мастерски, умело, точно распоряжался своим интеллектуальным бага­жом.

Между ними не было тайн. Так было заведено, так "исторически сложилось". И иначе, кажется, и быть не могло. И все-таки имелось на сердце нечто, тяжкий камень, о котором он не знал и не должен был узнать никогда. То, что и было одновременно главной причиной ее неотступного волнения за него...

19

Русаков спал, а Наташа все не могла заснуть. Какой уж там сон...

Да-да, все верно, между ними не было тайн, кроме... Кроме... одного.

То, что таилось у нее за душой и что скрывала она от любимого, постоянно тяготило ее, вносило смуту и разлад, и, если порой она впадала вдруг в непонятное, необъяснимое для него угрюмое мол­чание, причина его заключалась только в этом - в самой необходимости молчать и иногда вдруг про­сыпаться ночью от наката утробного леденящего ужаса, что все откроется и он - узнает.

И хотя, зная своего Русакова, его душу, его уме­ние все понять и простить, найдя для человека ты­сячу извиняющих объяснений, оправдывающих того в собственных глазах, Наташа отлично пони­мала, что сама она на такое великодушие и снисхо­дительность по отношению к самой себе не способ­на, а значит, трещина останется, не затянется, не исчезнет.

Но что, что, собственно, такого случилось и встало между ними?

С точки зрения расхожего обыденного сознания ровным счетом ничего уникального, оскорбитель­ного или порочащего.

Они были взрослые люди, и судьбы их были - взрослые. И все же, все же...

Будь это тогда кто угодно, любой другой чело­век, она и минуты не вздумала бы таиться, спокой­но и без глупой стыдливости поведала бы ему, свое­му действительно единственному любимому челове­ку, о том грустном и, в сущности, ненужном, слу­чайном эпизоде женской судьбы...

Но тут все было не так... гораздо сложнее... и - ужаснее, непоправимее, и потому она, проклиная тот час, приговорила себя к неизбывному молча­нию, хотя и знала, что это глупость, нелепость, изначальная ошибка.

Бывали минуты - и она готова была одолеть этот страх и стыд и решиться все выложить ему, как оно было, исповедаться любимому и хотя бы отчас­ти скинуть эту тяжесть с души. Но тотчас реши­мость сменялась ужасом - и словно горло пересы­хало, и голос пресекался, едва только закрадывалась почти невероятная мысль: а что, если Русаков все- таки чего-то не поймет или воспримет не так, но никогда не признается ей в том, и это ощущение нечистоты останется навсегда и замарает их отно­шения...

Так что же случилось тогда? Что вклинилось в их жизнь?

20

Ну да, да! Это случилось еще в девяносто тре­тьем, в самом конце декабря, за день до Нового года... Она заканчивала тогда университет и писала дипломную работу. Русаков еще не был доцентом, а просто одним из плеяды блестящих молодых препо­давателей новой формации, нового поколения. И восхищалась она им и его лекциями без тени влюб­ленности, такой обычной для студенток, жадно ло­вящих каждое слово тайно обожаемого наставника на кафедре.

Никого не было у нее тогда, да вообще никого еще не было. Ей шел двадцать третий год, но, во­преки веяниям вольнолюбивой эпохи, она еще не переступила той самой черты, и вовсе не потому, что боялась, не хотела или не ждала этого.

Просто отец воспитал ее так - до той поры самый важный, самый главный человек в судьбе. Он полагал и убежденно внушал ей всегда, что без большой любви, без подлинного, всезатмевающего чувства это было бы... нехорошо, нечисто, а глав­ное... пошло. Пошлость же для отца, почитателя Че­хова, была самым страшным, самым бранным сло­вом.

Но... отца уже не было тогда. Уже почти три месяца минуло после черных дней прощания с ним, после той, порой спасительной нервной беготни, неизбежно сопровождающей страшные покупки, похороны, поминки, вслед которым потом непре­менно наступает страшная тишина пустоты и немо­та. Все это пролетело, как в неправдоподобном, но до боли, до рези в глазах отчетливом жутком сне, а потом... спустя всего несколько дней она вдруг словно очнулась и поняла, что осталась совершенно одна в этом огромном городе, отныне и до конца дней - круглой сиротой.

Где-то жили-были почти незнакомые дальние родственники - в Москве, в Питере, за Уралом, а в Степногорске не было никого, ни души, только мо­гилы на кладбище. Отучившись, отзанимавшись на лекциях и в библиотеке, она покупала по дороге домой какой-нибудь немудрящей еды, приходила в опустевшую большую квартиру и только тут вы­держка отказывала ей, она безмолвно падала нич­ком на старую отцовскую тахту в его кабинете, и здесь, уже не сдерживаясь, давала волю слезам, утк­нувшись лицом в его подушку.

А умер отец в другой, в большой комнате, умер при ней, когда они, будто оцепенев, смотрели, как ярким солнечным днем на глазах у всего мира танки стреляют и стреляют по пылающему Белому дому над Москвой-рекой. Нет, он не вскрикнул, не упал, не схватился за сердце. Умер тихо и благородно, как жил, как только и умел жить - по совести, по Че­хову: в человеке все должно быть прекрасно. Даже - смерть. Вот так и умер он, Сергей Степано­вич Санин, - от страшной боли в душе, от острой иглы, насквозь проколовшей будто обуглившееся тем октябрьским дымом изношенное сердце. Лишь на минуту, увидев, как вдруг он побледнел, вышла она на кухню, чтобы накапать ему его спасительные капли Вотчала... А когда вновь вошла в комнату, вернулась с лекарством в руке, его уже не было. Он сидел в том же кресле, с головой, упавшей на грудь, и закрытыми глазами, будто не желавшими больше никогда видеть то, что видели последним на экране. Она остановилась на пороге, все сразу поняв по мгновенно изменившемуся, усталому лицу, по вдруг обмякшему, неживому телу, но все равно как будто не веря себе, не желая поверить, и даже... окликнула его...

Он был известным человеком в городе, крупной величиной не только в масштабах их области, но и во всей оборонной отрасли, и, как водится, похоро­ны были устроены помпезные, соответственно офи­циальному положению, регалиям и чину, но кото­рые никак не шли к нему, оставшемуся до гробовой доски человеком скромным, не любившим излиш­него шума, а уж тем паче многолюдной суеты вокруг себя.

И вот осталась она одна, и хочешь не хочешь, надо было жить дальше. И тогда же, как ни странно, а может быть, и обычно, согласно стандартам люд­ского мироустройства, со смертью ее отца, весьма влиятельного человека, враз исчезли куда-то оба ее еще недавно столь преданных ухажера. Видно, что- то сразу обессмыслилось для них, ребят земных и практичных. "Деактуализировалось", говоря вы­спренним, но точным научным языком.

То время многое показало, многое объяснило, многому научило. И она смотрела на все вокруг с каким-то новым интересом узнавания дотоле неве­домой объективной реальности. Вакуум, в котором оказалась она тогда, был поразительным, неправдо­подобным. В нем было пусто и холодно, но там хорошо думалось и многое очищалось, освобожда­лось от случайных напластований, открывая под­линное лицо суровой и бездушной жизни.

Что оставалось? Чем, кроме учебы, книжек и прелюдий Шопена - то из динамиков проигрыва­теля, то слетающих с клавиш старого немецкого пианино, - можно было жить и дышать в этой пустоте?

И она занималась, грызла гранит - философию, социологию, политэкономию, читала стихи и прозу, о чем-то разговаривала с подругами, играла Шопена и Рахманинова, слушала кассеты и пластинки... Большой японский телевизор так и не был включен больше ни разу с того дня, четвертого октября.

По воскресеньям, невзирая на непогоду, дождь, слякоть и снег, Наташа неизменно отправлялась на кладбище и проводила там несколько часов на от­цовской могиле, у нового памятника, возведенного за счет завода и министерства: как оказалось, дирек­тор большого объединения, многолетний член гор­кома, лауреат самых высоких премий, "литерный" номенклатурный работник одного из самых секрет­ных и престижных министерств, уйдя из жизни, не оставил почти никаких сбережений.

Она приехала на кладбище и перед Новым годом, чтобы убрать на могиле, положить цветы к портрету веселого и чуть озорного человека, с кото­рым они всегда вдвоем встречали этот праздник, всегда вместе, всегда одни, всегда рядом. Был со­лнечный, яркий день. Слепящий снег скрипел и сверкал, голубело бледное от мороза небо, в голых ветвях деревьев горланили вороны. Отперев калитку

ограды, Наташа смела снег с черного гранита и со скамеечки перед памятником, осторожно положила цветы, удивительно ярко и нарядно горящие живы­ми красками на черном и белом в лучах зимнего солнца, присела на скамеечку и, подперев голову руками, не мигая, уставилась на портрет, не пред­ставляя, как послезавтра, через считанные часы, когда радиоволны донесут до Степногорска звон кремлевских курантов из Москвы, будет сидеть вот так же одна за новогодним столом.

Ее отца похоронили на самой престижной клад­бищенской аллее, в числе самых именитых и вид­ных жителей их города. Тут лежали первые руково­дители области, генералы гражданские и генералы в погонах, те, кем славился Степногорск последние лет сорок.

Неподалеку, на той же аллее, хоронили в тот час еще кого-то, и похоронный оркестр выводил гортан­но-певучими голосами духовых и непреложными глу­хими ударами барабана все те же такты траурного шопеновского марша, надрывающего сердце. Она подняла голову и мельком глянула туда. За стволами деревьев виднелась большая толпа пришедших к по­гребению. Звучавшая музыка была невыносима - ее полные безысходности мерные такты сжимали горло, стискивали виски, от нее некуда было деться, некуда убежать, как будто приходилось заново переживать все то, что было здесь тогда, на третий день после смерти отца. Доносились горестные женские рыда­ния, крики и вопли - как кричат над усопшими только матери и любимые жены... И Наташа распла­калась, горько и безнадежно.

Она сидела и плакала и не видела, как мимо нее по снежной аллее, проводив кого-то в последний путь, двинулись медленной процессией строго оде­тые заплаканные мужчины и женщины в роскош­ных шубах. Она никого не видела... А они все текли и текли мимо, разноликая скорбная толпа, шагали, переговаривались негромко, женщины всхлипыва­ли и жадно курили. И вдруг один из этой толпы скорбно бредущих с погоста отделился от остальных и приблизился к могильной ограде, за которой вид­нелся силуэт женской фигуры, как бы являвшей собой воплощение горя и одиночества.

Он ухватился за ограду и молча стоял, глядя на нее. Несколько высоких крепких молодых людей из траурной процессии подошли к нему и почтительно стали поодаль. Он оглянулся, подозвал одного из них коротким жестом руки, что-то шепнул на ухо. Тот понимающе кивнул и, сделав знак остальным, вновь присоединился к хвосту печального шествия.

- Не плачьте, - вдруг услышала Наташа за спи­ной негромкий и теплый мужской голос.

Она оглянулась. У ограды стоял прекрасно оде­тый человек лет тридцати шести, немного выше среднего роста, с непокрытой темноволосой голо­вой, с выразительным лицом и яркими, пронзитель­ными глазами, выражавшими боль и сочувственное понимание.

- Не плачьте, - повторил он. - Хотя я так по­нимаю вас... Сергей Степанович, - назвал он имя ее отца, - был удивительным человеком. Вы ведь его дочь?

Она кивнула, но ничего не смогла ответить, ры­дания перехватили горло.

- А я вот друга потерял, тоже отличного челове­ка. - И ей показалось на миг, что и ему на глаза навернулись слезы. - Как там, помните?

Положили Дон-Жуана В снежную постель...

Говорю - друг, а в сущности, был он мне братом... Э, да вы же замерзли совсем! Давно, наверное, си­дите тут?

Она молча кивнула.

- Пойдемте! - повелительно сказал он.

К нему снова вернулся молодой человек атлети­ческого телосложения, которое подчеркивала доро­гая кожаная куртка.

- Ну вот тоже! - с досадой махнул рукой ее

собеседник. - Ну что, что? - повернулся он к под­бежавшему. - Я же сказал ребятам - успею, не опоздаю. Догоню и обгоню. А вы езжайте.

Тот кивнул и исчез.

- Слышите - вставайте! - решительно прика­зал незнакомец. - Одну я вас тут не оставлю, отвезу домой, а после - на поминки по другу.

И она сама не знала, сама не смогла понять, почему и как беспрекословно подчинилась его теп­лому звучному голосу, его мягким глазам, его какой-то необоримой подавляющей силе.

- Нет-нет, - сказала она, - ну что вы, - хотя уже поднялась и запирала калитку. - Почему я должна с вами куда-то идти?

- Потому что простудитесь и заболеете на Новый год, а это, знаете ли, плохой знак.

- Да что уж там, - махнула она рукой, - что может быть еще хуже?

Но она все равно подчинялась и уже шла с ним рядом, поминутно задерживая шаг, приостанавли­ваясь и оглядываясь на удаляющееся надгробие с фотографией отца и видневшийся за деревьями ог­ромный холм из венков и цветов над свежей, только что навеки закрывшейся могилой на той же кладби­щенской аллее - в сотне шагов подальше.

Они медленно шли рядом. Он не пытался взять ее под руку, был строг и печально-серьезен, но она чувствовала как будто шедшее от него излучение несокрушимой властной энергии.

- Я пригласил бы вас на наши поминки, но... и это, знаете, тоже, говорят, дурная примета. Чужой пир, чужое похмелье, чужая тризна...

- Почему вы уверены, что я поехала бы с вами? - вдруг на мгновение словно очнулась и вы­рвалась из его флюидов Наташа.

Это был странный человек. Что-то невольно влекло и притягивало к нему и в то же время что-то останавливало, словно отпугивало, как будто какая- то пропасть приоткрывалась вдруг. Но она не могла объяснить ни того ни другого, все было на уровне безотчетных подсознательных ощущений. Она вгля­делась пристальней в того, кто шел рядом. Он был красив и могуч, в загорелом лице чувствовались ум, дерзость и отвага. И еще - что было важнее всего - рядом с ним, быть может, только на доли секунды, но хватило и их, она впервые со дня смер­ти отца ощутила себя в поле какой-то несокруши­мой, надежной защищенности.

- Дайте руки! - вдруг снова приказал он.

И не веря самой себе, к5к будто утратив собст­венное "я", Наташа по-детски безропотно и довер­чиво протянула ему руки. Он остановился и с се­рьезным грустным лицом принялся растирать ее и правда окоченевшие даже в перчатках тонкие руки. И вдруг снова слезы навернулись ей на глаза. И она, закусив губы, закрыла их, зажмурила что есть силы - и перенеслась мысленно лет на пятнадцать назад, когда была маленькой, и зимой, вот точно так же, отец растирал ей руки своими большими руками.

А незнакомец, похоже, был... поразительно чуток: кажется, понял и это, уловил глубинный исток ее слез: прекратил растирать и крепко-крепко сжал в своих ее пальцы...

- Ладно, - сказала она, вырвав руку и смахнув слезу со щеки, - бегите... вас действительно там ждут. Доберусь как-нибудь. Спасибо вам! Вы... на­верное, очень хороший, сердечный человек. Идите, правда догоняйте! Нельзя опаздывать на поминки.

- Без меня все равно не начнут, - сказал он. - А я, уж коли обещал отвезти вас домой, все равно отвезу. У меня машина, а автобуса прождете сорок минут.

Они вышли из ворот кладбища, когда удаляю­щаяся автокавалькада была уже в конце пустынной заснеженной улицы, обрывавшейся у высокой огра­ды кладбища. Там катило вереницей вслед катафал­ку множество машин, наверное, не меньше трех десятков и еще пять или шесть автобусов. На стоян­ке они подошли к черной "Волге" последней моде-

ли, в каких разъезжало теперь только городское на­чальство. Он распахнул перед ней дверцу, и она села вперед, невольно вновь ощутив как бы приступ уду­шья: и машина была точь-в-точь такая же, как от­цовская "персоналка".

- Я живу... - начала она.

- Я знаю, - не дав договорить, уверенно трях­нул он головой.

- Откуда? - удивилась она.

- Ну, это не тайна, - пожал он плечами, заводя мотор.

Между сиденьями пиликнула телефонная труб­ка, и он взял ее. Но это была совсем не такая трубка, как в машине отца, а какая-то новая, каких она еще не видела никогда, изящная и легкая на вид, без извитого спиралью провода. Она не слышала того, что сказал ему вызвавший на связь, лишь то, что он ответил кому-то:

- Я знаю, - сказал он, - всех видел. Пусть до­гонит. Поговорю.

И точно, вскоре их нагнала такая же черная "Волга", но с синим милицейский проблесковым маячком на крыше и многочисленными штырями антенн. Неожиданный знакомый притормозил и вышел из машины. А из той, другой "Волги", при­ткнувшейся к тротуару в десятке метров впереди, вышел человек, в котором она узнала одного из милицейских чинов города, нередко появлявшегося на экране в передачах местного телевидения.

Она не слышала их разговора, но по выражению лиц, по жестам и позам без труда определила, что милицейский начальник, кажется, получал от ее не­ожиданного знакомого не то нагоняй, не то какие- то инструкции. Во всяком случае, отвечал он ему с почтительностью и готовностью немедленно испол­нить его не то просьбу, не то распоряжение. Потом нежданный новый знакомый вернулся в машину, мягко тронулся и, глянув на большие золотые часы, стал стремительно набирать скорость, пугающую, немыслимую и безрассудно опасную на скользкой зимней мостовой. Но он вел машину уверенно, ее даже не заносило - то ли машина была не простая, то ли водитель искусный мастер. И эта скорость, азартная, бешеная, словно опьянила ее, обогнала неизбывную печаль и вынесла в какое-то новое время новой жизни, и Наташе поверилось вдруг, что еще будет будущее и возможна другая жизнь. Не сейчас, потом, но - будет... Непременно...

- Спасибо вам, - сказала она. - А кем он был, ваш друг?

- Он был... - сидящий за рулем чуть помедлил, словно подыскивая слово поточнее, - он был... сол­дат.

- Офицер? - уточнила она.

- Да, - кивнул он, глядя на мчащуюся навстре­чу дорогу, легко и ловко обгоняя машины и автобу­сы. - Офицер... войск особого назначения.

- А почему над ним, над его могилой не стреля­ли три раза? Так же положено, кажется?

- Положено, да не всегда, - сказал он и мель­ком кинул на нее значительный взгляд. - Разные есть службы.

Она, кажется, поняла, кто этот человек и по какому, видимо, он служит ведомству. И почувство­вала, что не стоит уточнять.

- Кстати, - сказал он. - Может быть, все-таки познакомимся?

- Наташа, - ответила она просто.

- Люблю это имя, - кивнул он серьезно. - А я - Геннадий.

- Вы тоже офицер? - спросила она.

- Да, - ответил он. - Старший офицер... Того же рода войск.

- А что случилось с вашим другом?

- Убили его, - сказал Геннадий. - К сожале­нию, больше ничего добавить не могу. Не имею права.

Впереди уже виднелись высокие розовые башни "Царского села". Он лихо подкатил к подъезду ее

дома - видимо, действительно, по роду службы знал, где жили они с отцом.

Назад Дальше