Последняя любовь президента - Андрей Курков 15 стр.


Один глоток хорошего коньяка, и разговор течет, как речка Черемош. Быстро, гладко, конкретно. Идеи Мыколы мне известны: курсы украинского языка в каждой тюрьме. Обязаловка. Для тех, кто отказывается учить державну мову, наказание. Это не очень гуманно, и, в конце концов, окончательный вариант украинизации тюрем, не без моей помощи, выглядит гуманнее и действеннее. Курсы языка – добровольные. Но успешно сдавшие экзамены получают возможность выйти на волю досрочно. Кроме того, при желании могут попросить рекомендацию в педучилище. Не все, конечно, а так называемые "временно оступившиеся", сидящие по легким статьям.

Генерала Филина, однако, больше заботит материальное снабжение тюрем, наполнение библиотек и преподавание заключенным основ бизнеса и менеджмента.

– У меня сотни писем от зэков, – говорит он. – Они не хотят сидеть просто так! Просят организовать обучение. Хотят овладеть новыми профессиями. Это все-таки наши граждане.

– И избиратели, – добавляю я кивая. – Так займись этим вплотную, чтобы программа обучения легла на бумагу и стала документом. Вот так, как Мыкола сделал. Тогда и дадим ход, а может, и средств добавим на это дело.

Генерал улыбается. Он сидит в кресле слева от знаменитого дивана. Сидит стройненько, словно шпагу проглотил.

– Послушай, – говорю я ему после паузы. – Мне сон недавно снился. Точнее, снилась тюремная камера!

И я описываю эту странную камеру с холодильничком, телевизором "Самсунг", старым компьютером, гвоздиком с ключами и двумя замками на внутренней стороне железной двери.

Филин слушает внимательно. Лицо сосредоточено. Брови нахмурены.

– Это же… – выдыхает он и запинается, снова хмурит брови.

– Что? – спрашиваю я.

– Это камера, в которой Казимир сидел! Точно! – медленно, сам не веря своим словам, произносит генерал. – Холодильник "Саратов", телевизор "Самсунг".

– А что, Казимир сидел? – удивился я этой новости.

– Да, недолго. Пару недель. Когда у него изъяли автомат Калашникова и наркотики. Сначала проходил как обвиняемый, потом как свидетель, а потом, сами понимаете, генеральный прокурор приказал выпустить, чтобы не нарушать баланс силы в теневой экономике. Ну, никто не хотел нового передела собственности.

– Да, и тогда он ее сам переделил и забрал себе все электричество!

Генерал тяжело вздыхает.

– Да, но почему мне снилась именно его камера? – вслух удивляюсь я. – Я ведь вообще ни разу в тюрьме не был!

Генерал пожимает плечами. На лице мелькает испуг. Он поглядывает на часы и тут же поднимает виноватый взгляд на меня.

– Ладно, готовь бумаги по обучению заключенных основам бизнеса, – говорю я и поднимаюсь из-за стола.

73

Киев. Март 1985 года.

Вот уже третий день как мой братец Дима живет в Пуще-Водице, в интернате для психбольных, на Первой линии. Напротив – пионерский лагерь "Рассвет". Сейчас там тишина и покой, облезлые спальные корпуса, одинокий сторож, сидящий на проходной и постоянно окликающий свою бестолковую собаку дворовой породы.

– Дружок! – верещит он каким-то не совсем мужским голосом. – Дружок, мать твою.

Видно, скучно сторожу.

А мы с мамой уже переходим дорогу, чтобы сесть на автобус тридцатого маршрута и вернуться в Киев.

Я знаю, что Димка сейчас провожает нас взглядом из-за забора. Когда мы уходили, у него в глазах блеснули слезы. Но, может, его слезы значат что-нибудь совсем другое. Он все-таки другой.

Мама ему рассказывала что-то, какую-то чепуху. Говорила, что поедет в командировку в Днепропетровск на какой-то завод. Спрашивала, что ему привезти. А он кивал. Лицо задумчивое, плечи приподняты, как будто он только что ими пожимал да так и оставил, словно хотел плечами до своих ушей достать.

– Так что тебе надо? – спрашивала мама.

Я так и хотел ответить вместо него: ничего мне не надо, мне хорошо именно потому, что мне ничего не надо!

Но она, мама, упрямая. И в конце концов она его как будто разбудила и добилась-таки внятного ответа.

– Халвы, – сказал он.

"При чем тут халва к Днепропетровску?" – подумал я.

А мама изобразила лицом приветливое удовольствие, закивала.

– Привезу! – пообещала и тут же обняла его, поцеловала трижды и напоследок еще сказала, чтобы он врачей слушался.

Вечером в окно лупил косой дождь. Непогода разыгралась не на шутку. Я сидел на своей кровати и представлял, какой с утра гололед на улице будет. А потом уставился на Димкину кровать, аккуратно застеленную и покрытую клетчатым серым пледом. Смотрел, и одолевала меня странная грусть. Казалось мне, что брата у меня больше нет. Был и умер. Жалость к нему во мне просыпалась. И самого себя почему-то тоже жалко было. А уже когда лег и снова не мог взгляда от его застеленной кровати оторвать, представилось мне, что оба мы щенки в собачьей будке. Только решил хозяин одного щенка, здорового, оставить. А того, что послабее был, понес хозяин к озеру. Топить.

74

Париж. Июль 2004 года.

– Вот эти! Бежевые! – показывает мне Светлана на изящные и удивительно дорогие туфли.

– Ты же свалишься с такого каблука! – говорю я, глядя на ее нескромный живот.

– Нет, не свалюсь! – упрямится она.

Берет одну туфельку, усаживается на пуфик для примерки.

В ее глазах появляются слезы. Она прекрасно знает, что сейчас, когда у нее опухшие ноги, надо забыть о привычном тридцать шестом и мерять тридцать восьмой. Но вы когда-нибудь пытались призывать к разумному решению свою беременную жену? Хотите слез, тогда попытайтесь!

– Это же временно, – пробую успокоить ее. – Тебе же врач дал таблетки. Организм перестроится, и все будет, как было.

– Я знаю, – сопит Светлана. – Но я видела, как поменялись после родов мои подруги. Одну так разнесло, что ее даже приятели не узнавали на улице!

– Тебя не разнесет. Ты вон сколько книг и видеокассет с гимнастикой для беременных купила.

– А я ее делаю, эту гимнастику?

– Ну так делай! Давай я тебя буду заставлять!

– Давай, – соглашается она. А взгляд ее опять уходит на полочки с выставленными роскошными туфельками ее недавнего размера.

Надо ее отвлечь. Надо ее увести отсюда. Но выйти из универмага "Самаритэн" не так просто. Мы все равно будем проходить мимо десятков разных отделов.

– Пойдем в отдел детской одежды! – предлагаю я.

На лице Светланы мгновенно возникает сосредоточенность. Она легко поднимается с пуфика – ни слова об опухших и зудящих ступнях.

Мы проходим мимо парфюмерных прилавков – она даже не оглядывается. На нее смотрят с надеждой девочки-консультантки, дежурящие возле высоких кресел, на которые они готовы усадить любую проходящую мимо женщину, чтобы убедить ее купить крем, духи, туалетную воду, чтобы опрыскать все ее открытые поверхности тела, дабы она впала в истерический озноб от непомерного выбора соблазнительных ароматов. Но Светлану эти девочки лишь провожают задумчивым взглядом. Она слишком целеустремленно шагает. Таких трогать нельзя.

– Вот смотри! – Она берет в руки прозрачную упаковочку с тремя одинаковыми ползунками. – Тут написано от нуля месяцев до трех!

– Розовые? А если мальчики?

– А если мальчик и девочка? – парирует она.

– Ладно. – Я решительно беру упаковку розовых и упаковку голубых ползунков.

Через десять минут мы вываливаем на стойку кассы два десятка упаковок. Тут тебе и бутылочки "Avon" для кормления грудничков, и крем для детской кожи, и пластмассовые баранки, наполненные водой, – для первых зубиков.

Все это мы могли бы купить и в Киеве, но важен момент. Ей важно быть счастливой. Хорошо, что мы прилетели именно в Париж. Ни в Амстердаме, ни в Брюсселе нельзя тратить деньги с такой легкостью, с таким удовольствием!

Два больших фирменных пакета с названием универмага. Теперь у меня заняты обе руки, и я иду рядом со Светланой, как ее слуга. И мне нравится это. Хочется ей угождать, хочется потакать в ее капризах. Только вот капризов пока маловато, как для беременной дамы ее типа.

– Куда теперь? – спрашиваю я.

– В гостиницу. Оставим все это и…

– И куда?

– Я хочу посмотреть на проституток, – говорит она и тут же смущается. – Говорят, они здесь очень некрасивые.

Я усмехаюсь.

– Есть наверняка и красивые, но ими торгуют по телефону. А на улицах стоят, конечно, не самые привлекательные.

Гостиница недалеко. Надо пересечь мост, пройтись мимо собора Парижской Богоматери, потом еще один мост – и мы на месте.

Оставив покупки в номере, возвращаемся на другой берег Сены и идем по Сен-Дени. Она смотрит разочарованно на действительно некрасивых и немолодых проституток, стоящих возле приоткрытых дверей жилых домов. Проститутки не обращают на нас никакого внимания. Они зазывают жестами и улыбками одиноких и тоже некрасивых мужиков и парней. Серая обыденность этих сцен немного скрашивается возникающими то тут, то там кафешками, в которых подают картофель-фри и сэндвич-грек – это то же самое, что шаурма и доннер-кебаб. От перемены названия вкус этого блюда не меняется.

– Хочешь остренького? – я киваю на очередную харчевню, где на вертикальном вертеле крутится, шипя от газового пламени, несколько килограммов мяса.

– Хочу!

Мы сидим за пластиковым столиком прямо на улице. Светлана налила в этот турецко-греческий гамбургер столько кетчупа, что он уже и на ее пальцах. Но она словно не замечает этого, уставившись взглядом на мулатку-проститутку, стоящую на своем посту как раз по другую сторону Сен-Дени.

– А сколько они берут? – спрашивает Светлана.

Я поднимаюсь. Подхожу к мулатке. Спрашиваю на ломаном английском.

– Тридцать евро за двадцать минут. Если она (мулатка кивает на Светлану) хочет наблюдать, то пятьдесят евро. Съемка на видеокамеру – сто евро.

– У вас письменного ценника нет? – шучу я с серьезным выражением лица.

Вместо ответа она протягивает мне визитку. Ее зовут Лулу, и ей можно позвонить по телефону.

Узнав о расценках, Светлана внезапно рассмеялась.

– А говорят, Париж – дорогой город.

– Даже в дорогом городе есть дешевые товары, – говорю я. – Здесь же далеко не все миллионеры! Скорее наоборот.

75

Киев. Октябрь 2015 года.

– Ну наконец! – Я поднимаюсь из-за стола, увидев входящего в кабинет Светлова. – Бери стул и давай сюда!

Он присаживается. На лице спокойная готовность все понять и принять к сведению или к исполнению.

– Коньячка? – предлагаю я.

– Спасибо. – Он отрицательно мотает головой, на лице в этот момент появляется извинительная улыбка.

– Ладно, тогда к делу!

Я включаю настольную лампу. Она вспыхивает и снова притухает. Дрожит, родимая. Спрашиваю:

– Видишь?

– Контакт плохой?

– Дешевое электричество. Помнишь, мы заставили Казимира брать меньше денег за киловатты. Это его месть. И кому? Мне!

Светлов задумывается. Он смотрит на стол перед собой, но зрачки его медленно и синхронно ходят то влево, то вправо.

– Прямых рычагов воздействия на него нет, – мрачно произносит он, поднимая глаза. – Когда можно было его урезонить, прошлый президент приказал "не трогать и дать возможность развиваться". Вот, развился.

– А непрямые рычаги воздействия? – интересуюсь я.

Снова зависает минутная пауза. Светлов думает. И снова отрицательно качает головой.

– Аккуратно не получится, а громко нельзя. Инвесторы перепугаются.

– Так что же, мне глаза портить? – Я снова киваю на мигающую лампу. Потом выключаю ее.

– Я подумаю, – обещает Светлов.

– Может, вставить его в следующий список "Чужих рук"?

– Нельзя, он не государственный служащий. А у нас по договору только госслужащие среднего и старшего ранга удостоены этой "чести".

– Вот мудачество какое. – Я огорчен. Мне обидно, что я, президент, ничего не могу предпринять против зарвавшегося олигарха с криминальным прошлым. – Ты знаешь, мне, оказывается, его камера снилась! Во всех подробностях. И при этом я ведь и не знал, что он две недели сидел!

– Сидел? – Светлов оживает. – А по какому делу?

– Спроси у генерала Филина. Он расскажет.

Движение мысли снова прочитывается на лице Светлова, при этом глаза выражают спокойную надежду на успех.

– А как ты думаешь, почему мне снилась его камера?

– Не знаю. – Генерал Светлов облизывает сухие тонкие губы. – Но могу подыскать хорошего парапсихолога, из наших.

– Подыщи! И еще, кстати, проблемка. Поярковский приезжал. Россия озабочена всплеском активности римских католиков. Говорит, в Ватикане сейчас обсуждается вопрос регистрации какого-то чуда, произошедшего у нас тут, в Украине.

– Узнаю, завтра доложу! – Светлов поднимается. Замирает на мгновение в парадной стойке и выходит.

Ему удается улавливать точный момент окончания разговора. Его ни разу не приходилось выпроваживать или опускаться до языка жестов.

Рабочий день президента окончен. Его можно было бы и продолжать, почти бесконечно. Потому что там, на столе у помощника, лежит два десятка килограммов свежеиспеченных указов и документов, ждущих моей подписи. Но подписывать не читая я не буду. А читать не хочу. По крайней мере, сегодня. Сегодня я хочу побыть один дома, на Десятинной. Сегодня меня все достали. И особенно этот Поярковский. День получился длиннее обычного, он словно растянулся на неделю.

Я ослабил узел галстука. Позвал помощника и дал ему несколько указаний. Пускай теперь тут остается Коля Львович и дергает эту паутину за ниточки. Я устал. Я даже спать хочу больше, чем есть.

Но дверь открывается и пред мои очи является Коля Львович с озабоченным выражением лица.

– Господин президент, у вас сегодня ужин!

– С кем?

– С Майей Владимировной.

У меня нет слов. Точнее, они есть, но мне не хочется потом долго полоскать рот. Эти слова оставляют противное послевкусие. Я просто смотрю ему в глаза, и по моему взгляду наверняка понятно, что я о нем думаю.

– Сергей Павлович, это же у вас дома. Только полчаса. Она и так в плохом расположении духа. У нее в спальне проводка сгорела.

– Заменили?

– Нет, для этого нужен человек, способный не разглашать тайну, а за электриков я поручиться не могу.

– Тогда пусть министр энергетики лично меняет.

– Это ваше распоряжение? – уточняет Коля Львович.

– Да, – киваю я. – И еще, если завтра свет лампы будет снова дрожать, я с твоей Майей Владимировной больше никогда ни завтракать, ни ужинать не буду!

Глава администрации замирает в полном недоумении. Его гладко выбритый подбородок опускается.

– Иди-иди! – я указываю ему на дверь.

76

Киев. Апрель 1985 года. Вторник.

– Ты что? – Я удивленно смотрю Мире в глаза. – Там же сейчас грязи по колено!

– Но это очень важно, – повторяет Мира и обеспокоенно смотрит на мои польские полусапожки с разъехавшимися молниями. – Потом вернемся к нам, и я тебе их отмою!

– А самого меня кто отмоет?

– У нас есть горячая вода, – говорит она, а в глазах уже не просьба, а мольба.

– Ну да, – я все еще мотаю головой, – очередь из десяти соседей!

Но уже через пару минут я сдаюсь. И мы сначала заходим в гастроном, где она покупает на десять рублей колбасы, сыра, городскую булку за двенадцать копеек, коробку зефира. Она еще хочет купить барбарисок, но тут я ее останавливаю.

– А пить? – спрашиваю я. – Что пить он будет? Чем он будет колбасу твою запивать?

– А чем колбасу запивают? – В лице Миры вдруг прорезается что-то овечье, какая-то естественная, что ли, глупость.

– Хотя бы портвейном. Летом можно и пивом, но сейчас ведь зима!

Мира раздумывает несколько мгновений, потом мы подходим к винно-водочному прилавку. Она сосредоточенно пересчитывает мелочь на ладони, потом поднимает глаза и осторожно, с очевидным непонимаем дела водит взглядом по бутылкам. Здесь она беспомощна, как младенец.

– Вон ту, – показываю пальцем на бутылку. – Ту надо брать.

До Почтовой площади доезжаем на метро. Дальше пешком. Кулек с не очень сухим пайком несу я, осторожно обходя лужи на набережной.

На Пешеходном мосту все еще гололед и дует ветер.

Я иду и в мыслях чертыхаюсь. Просто не верится, что этот "турпоход" к Давиду Исааковичу окончится без жертв. И чего ей приспичило именно сегодня к нему идти. Ну хорошо, отец он ей. Но ведь сама сказала, что уже несколько лет они не виделись. Могла бы и до настоящей весны подождать.

– Слушай, а у него что, может, день рождения сегодня? – спрашиваю я, "прислушиваясь" правой рукой к весу сумки со съедобными гостинцами.

– Нет, – отвечает она.

Я, так и не избавившись от своей малоприятной озадаченности, поскальзываюсь и падаю. Правое бедро сразу начинает болеть. Хорошо, что успел сумку поднять, иначе старик действительно получил бы сухой паек.

Давид Исаакович больше чем удивлен. Он озадачен. Он всматривается в глаза дочери ищущим, суетливым взглядом.

– Что-то случилось? Мама заболела? – Его негромкий голос дрожит.

В землянке удивительно тепло. Я вижу, что вверху торец печки-буржуйки раскален. Рядом на полу – несколько поленьев, точнее – поленцев.

– Мы тут… – Мира смущенно подыскивает слова, водит взглядом, как утюгом, по землянке. Медленно и озадаченно. Останавливает взгляд на сумке в моей руке.

– Мы тут принесли кое-что. – Она забирает у меня сумку и протягивает отцу.

Он заглядывает внутрь, и снова какие-то вопросы начинают гнездиться в складках морщин на лбу и на висках.

– Сегодня какое число? – спрашивает Давид Исаакович.

– Четвертое, – отвечаю я.

В конце концов старик успокаивается и оживает. Начинает суетиться: еще бы, к нему в гости любимая единственная дочь пришла!

Мы выставляем снедь на стол. Нарезаем колбасу. Давид Исаакович выставляет три стакана и разливает портвейн.

Все вроде бы нормально, но меня все еще гложет сомнение. Не пойму я, зачем Мире захотелось в будний день по плохой погоде тащиться самой и тащить меня на Труханов остров. Но, впрочем, старик рад. Это тоже важно.

И вот, после первого прожевывания кусков докторской колбасы, после первого портвейнового тепла, разошедшегося сладковатым пощипыванием по рту, Мира вдруг возьми да и скажи:

– Папа, мы с мамой в Израиль едем!

Давид Исаакович сразу поперхнулся. Пришлось его раза три по спине ударить.

– Только ты не бойся, – тараторила Мира, пока старик приходил в себя, дыхание восстанавливал. – Там ведь, как в Крыму, море и горы. Нам там хорошо будет.

"Вот оно что", – понял я наконец смысл этого визита. И мне стало грустно.

Старик и Мира сидели молча, смотрели друг на друга. А я, чтобы забить чем-то свою грусть, жевал то сыр, то колбасу. Отпивал портвейн из стакана. Чувствовал я себя в этот момент лишним, ненужным. Ну прям как Иван Сусанин, который хотел вроде лишнюю копейку у поляков заработать, да заблудился. А потом наверняка себя тоже ненужным чувствовал.

Молчали они с Мирой минут двадцать. Потом старик выдохнул скорбно:

– Предатели вы!

Назад Дальше