При опознании задержать - Василий Хомченко 2 стр.


Вспомнил, что есть папиросы, подаренные Потапенко, бросился к столу, достал пачку, вытащил папиросу. Закурил, затянулся дымом. И снова, переполненный мыслями, переживаниями, принялся ходить по кабинету, говорить сам с собой.

- А что, если и вправду, - промолвил он вслух, - бросить службу да и уехать отсюда. Чтоб не мотаться по сёлам и хуторам в стужу и слякоть, не ночевать в гостиницах, где кишмя кишит клопами и тараканами, да в хатах-мазанках и - самое главное - не иметь дела с такими вот убийствами.

И начал прикидывать, куда бы переехать. А если, к примеру, в Чернигов, устроиться там в губернскую газету? Там можно печататься, есть земская типография. В этом губернском городе живёт, в той самой газете работает его однокашник по нежинскому юридическому лицею Петро Шинкаренко. Вот же счастливчик, не пошёл служить следователем. Печатается, ведёт судебно-полицейскую хронику, иногда появляются в газете его стихи. Когда Богушевич жил в Чернигове, служил помощником делопроизводителя в губернском управлении, они с Петром почти ежедневно проводили вместе вечера в компаниях, где случались и барышни, - они же были тогда холостяки. Шинкаренко хорошо играл на гитаре и пел романсы собственного сочинения, переведённые на русский язык. Бывало, чтобы понравиться барышням, начнёт таким надрывным голосом: "Ваши ручки белые, ваши ножки стройные днём и ночью мне покоя не дают…" Барышни млели от восторга. А Богушевич однажды сказал: "Не кривляйся. Можно подумать, что у вас не было Тараса Шевченко. А ты про ножки…"

"Про горе людское пой ты, - ответил ему Шинкаренко, - ты по натуре народный заступничек, а я - эстет". Они тогда сильно поссорились, встречаться стали редко, дружбе пришёл конец.

Богушевич и совсем забыл бы о Шинкаренко, если бы месяц назад не прочитал в той же губернской газете его стихотворение. Оно поразило Богушевича. Шинкаренко с болью писал про свою Украину, про солёную воду Днепра. Дословно стихотворения Богушевич теперь не помнил, но были там такие строки: "Почему в твоей воде соль, Славянин Славутич? Ты ж собрал в себя воду из ключей и лесных ручьёв, она должна быть чистой и сладкой. А ты солёный. - Я потому солёный, - отвечал Славутич-Днепро, - что в мои берега вливаются людские слезы и пот, горе, нужда селянские плачут, моей водой глаза умывают…" Богушевич сперва не поверил - неужто это тот самый Шинкаренко, что некогда воспевал стройные ножки и белые ручки? Послал ему письмо, и тот ответил - да, стихотворение его, и написал: "Дорогой друг Франтишек, я давно знаю, что в твоей душе скрывается поэт. Присылай, браток, свои вирши в нашу газету…"

Шинкаренко знал ещё со времён лицея, что Богушевич "болен поэзией". Писал тогда, как многие другие лицеисты. Это были посвящённые друг другу послания, злые эпиграммы на нелюбимых учителей и просто стихи про весну, лето, чувства… Богушевич писал по-польски, по-русски, по-белорусски, пробовал писать и по-украински; написанное рвал, терял. Теперь же писал только на белорусском языке. Стихи рождались между делом, на ходу, обычно в одиночестве - в дороге, когда ждал оказии, в заезжих домах. Бывало, и в служебном кабинете, когда заканчивал все срочные дела, не одолевали заботы и хлопоты и он один сидел в тишине за столом. Тогда рука сама хватала карандаш, тянулась к бумаге и на лист - чаще всего какой-нибудь служебный бланк - ложились строка за строкой, строфа за строфой… Напишет, прочитает, поправит, если есть охота и время, и засунет в ящик, да так, что потом и не найти. И все же из написанного кое-что останется в душе и через годы вспомнится, обретёт новую жизнь в других, новых стихах, выйдет в свет… Но это уже позже, через годы.

Однажды такой небольшой поэтический экспромт попался на глаза Кабанову, когда тот изучал для выступления в суде законченное Богушевичем уголовное дело. Стихи были написаны на обратной стороне протокола допроса свидетеля и подшиты к делу. В своё время Богушевич написал их на чистом бланке, а после по рассеянности использовал бланк по назначению. Товарищ прокурора стихотворение прочитал, зашёл к Богушевичу. "Не понимаю, Франц Казимирович, что за стихи в деле? Они имеют какое-нибудь отношение к свидетелю? Язык чудной. Вижу, что славянский, а какой - не пойму. Не украинский, не русский и не польский". "Белорусский, - сказал Богушевич, но не признался, что написал стихотворение он. - Это народная песня, записанная возле Городни".

Расхаживая от стены до стены по кабинету с такими думами, Богушевич совсем забыл про папку, лежавшую на столе, и про то, что ему следовало сейчас предпринять. Забыл, ушёл в себя. Такое бывало с ним часто, это заложено в его характере. Близкие ему люди и даже просто знакомые давно заметили за ним странность: беседует о чем-нибудь конкретном, кажется, весь поглощён разговором и вдруг переключается на нечто совсем иное, думает об этом ином, живёт иными мыслями и переживаниями, забыв об окружающем мире. Глядит по-прежнему на собеседника, кажется, внимательно слушает, а глаза бессмысленные, ничего не видят, парит где-то, погружается в мечты и грёзы. Когда он впадал в такое состояние, про него говорили, что он "витает в облаках". Только жена Габа не могла привыкнуть к чудачествам мужа. "Франек, - раздражённо кричала она, - посмотри на меня, ты же не слышишь, что я тебе толкую".

Бывало, случалась размолвка с неприятным для него человеком - начальником или обвиняемым, злость и обида сжимали сердце, так хотелось язвительно, резко ему возразить, крикнуть, осадить, дать сдачи, а нельзя. И Богушевич приказывал себе не волноваться, замолкал, слушал, что ему говорили, а сам старался в это время думать о чем-нибудь приятном, ограждал себя мыслями, как воин доспехами, все, чего не хотел слышать, пропускал мимо ушей, а значит, не впускал и в сердце. Это умение отключаться от эмоций, отрицательных для него, впечатлительного и чуткого человека, было защитой от душевных травм и неприятностей…

И вот, забыв, что на столе у него лежит незаконченное дело об убийстве, Богушевич думал не о нем, а о Чернигове и о том, как туда переехать.

Древний зелёный Чернигов на тихой красивой Десне очень понравился ему ещё тогда, когда он там служил. Помнится, даже стихотворение о нем написал. А главное, там газета, а в той газете работает его однокашник поэт Шинкаренко.

"…В твоей душе скрывается поэт… Присылай, браток, свои вирши…" - вспомнилось недавнее письмо Шинкаренко.

- И пришлю, - сказал он. - Пришлю. - Остановился в задумчивости возле стола, постоял неподвижно, будто окаменел. И тотчас его охватило давно знакомое волнующее чувство, заковало в звонкие цепи, и Богушевич остался с глазу на глаз с этим неодолимым чувством. В голове закружились слова, фразы, замелькали образы, и его словно подкинуло бог знает в какую высь, в какой мир…

Он схватил перо, выдернул из стопки бумаги чистый лист. В кресло не сел, примостился на подлокотнике - некогда было, да и не заметил, где сидит. И побежали слова, строчки. Рождалось стихотворение, одно из тех, которых он вот так, в подобной обстановке, кто знает сколько уже создал.

Прежде, бают, Правда по свету ходила,
Померла бездомной, а люди схоронили.
В землю закопали, камень привалили,
Чтоб не слышать Правды, чтоб не видеть света,
А потом сказали: "Правда в небе где-то".

Писалось быстро, и он долго бы сидел, крюком согнувшись над столом, так и не собрался бы сесть как нужно, если бы в дверь не постучали. Стук был тихий, робкий, и Богушевич его сперва не расслышал. Тогда дверь подёргали, приоткрыли и постучали громче, Богушевич, наконец, поднял голову.

На пороге стоял урядник Носик, молодой, с весёлыми угодливыми глазами. Он вытянулся, козырнул.

- Здравия желаю, ваше благородие, - звонким юношеским голосом поздоровался он. - Позвольте доложить, становой пристав послал, чтобы вы пришли к вдове Одарке Максимовне. Они вас там ждут.

Несколько мгновений Богушевич глядел на урядника, не понимая, что тот говорит, а рука, словно по инерции, дописывала то, что не успела дописать до его прихода.

- Что вам надо? - наконец спросил Богушевич.

- Становой просит ваше благородие к вдове Одарке Максимовне.

- Ваше благородие… - машинально повторил Богушевич.

Урядник, стараясь выслужиться, явно перестарался - так судебных следователей называет только простой люд.

- К какой такой вдове? При чем тут она?

- К вдове коллежского асессора Гамболь-Явцихенко. Для осмотра места преступления. Вы ж туда сами вызывали…

- Ах вон что! - хлопнул себя по лбу Богушевич. - Это же по делу об убийстве. Подожди, сейчас выйду.

И Богушевич тут же вернулся к действительности, к служебным заботам, к судебному следствию. Только что он жил в возвышенном мире своих чувств и образов, рифм, метафор, и вот они исчезли, растаяли, как зыбкий туман под горячим солнцем. Он увидел папки с делами о поджогах и кражах, над которыми ему ещё предстояло трудиться, и словно зубная боль пронзила его при виде этих папок и урядника, по-лакейски услужливого, который ждёт его, стоя навытяжку.

- Сейчас выйду, - повторил Богушевич.

- Ваше благородие, я на дрожках, свезу. Сказали, чтобы побыстрее были.

Богушевичу не понравилось это "побыстрее", хотел было одёрнуть урядника, да воздержался. Положил в портфель нужные бумаги, карандаши, ручки, чернильницу. Постоял, вспоминая, все ли взял, увидел на столе незаконченное стихотворение, стоя перечитал, подержал листок в руке и кинул в ящик. Пусть лежит.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Двор и дом, где убили Параску Картузик, находились на самой дальней окраине города, фактически за городом - в Обручевке, возникшей после крестьянской реформы. Там, в мазанках, крытых соломой и камышом, жили до злосчастного часа убийцы и их жертва. Там же стоял кирпичный дом вдовы коллежского асессора Гамболь-Явцихенко, которая сдавала меблированные комнаты со столом одиноким жильцам. Туда и пригласил становой Богушевича с понятыми. В Обручевку ехать надо было через весь город.

Сперва урядник вёз Богушевича по Путивльской улице - самой широкой и длинной в городе. Здесь были лавки, трактиры, учреждения, пожарная часть с каланчой, лабазы купцов. По этой же улице проходил столбовой тракт, и потому мостовая была ещё больше разбита, чем на других улицах. Выбоины, глубокие колеи чернели со всех сторон. Богушевич сел рядом с урядником, тот, почтительно отодвинувшись, чтобы не задеть пана следователя, жался на самом краю сиденья, и его сабля свисала с дрожек и стукалась об обод колёса.

Был конец сентября, стоял тёплый солнечный день. Запах спелых яблок, слив, хлебов, сена, клочья которого валялись на дороге, втоптанные в землю колёсами и копытами, - запах ранней осени заполонил улицу да и весь город. Осень наступила на редкость солнечная. Видно, год, устыдившись поздней холодной весны и дождливого лета, старался исправиться, угодить людям. Улица ещё не высохла от недавнего дождя, в глубоких колеях там и тут блестела вода. В садах и вишняках перед домиками земля под деревьями была пёстрая от света и теней, как кожа змеи. Через плетни свисали ветви яблонь, тяжёлые от плодов, в одном месте, когда проезжали возле самого забора, сбили несколько яблок.

- Ваше благородие, муж Серафимы приходил в участок, просил платок ему отдать.

- Какой платок? - не сразу понял Богушевич.

- Ну тот, которым Серафима с Настой Параску удавили. Говорил, ещё женихом его покупал. Становой не отдал.

- И правильно, - буркнул Богушевич.

Миновали кирпичный дом с большой, на всю стену, надписью: "Магазин колониальных товаров купца Иваненко. Чай, какао, растительное масло, керосин". Возле распахнутых настежь ворот стояли два приказчика с ленивыми, сонными лицами и так же лениво смотрели на женщину в пышной юбке, с зонтиком над головой, подходившую к лавке. Носик погрозил приказчикам пальцем.

- Видали, ваше благородие? Выползли на улицу на баб глаза пялить, - объяснил урядник свой жест. - Знаю я их, жульё, на ходу подмётки рвут.

Выехали на Загребелье. Повернули в тихий, заросший травой переулок. Переулок узкий, заборы низкие - частокол из аккуратных тонких досочек и жердей, и дома не все мазаные, есть и бревенчатые и даже два кирпичных. Один дом, тот, с черепичной крышей и высоким чердаком, хорошо знаком Богушевичу. Тут живёт Потапенко, не раз приходилось у него бывать. Половину дома занимает жена управляющего имением матери Потапенко. Сам управляющий, Соколовский, живёт постоянно в Корольцах, хотя часто сюда приезжает, а жена почему-то осталась тут, в Конотопе. Это удивляло Богушевича, но он так и не собрался расспросить Потапенко.

- Стой, тпру! - Носик остановил коня, затем соскочил с дрожек, подошёл к воротам Потапенкова дома.

- Эй, хозяйка, откройте, можно вас на минутку? - И он постучал ножнами сабли по плетню.

На крыльце показалась молодая, высокая, ярко-рыжая женщина в красном сарафане, вышла за ворота. Это и была жена управляющего Нонна Николаевна. Богушевич и раньше с ней встречался, разговаривал, правда, коротко, на ходу, когда заходил к Потапенко. То были даже не разговоры, а обычные в таких случаях вопросы о здоровье и настроении. Его всегда поражали, восторгали её красивые, рыжие, как огонь, волосы - казалось, пламя полыхает на голове.

- Добрый день, - поздоровалась она высоким гибким голосом и насторожённо, даже тревожно стала переводить взгляд с Богушевича на урядника.

- Тут, пани-госпожа, - заговорил Носик, - его благородие становой велел мне спросить у вас, не приехал ли ваш муж, управляющий. Пристав интересуется насчёт пожара.

- Нет, не приехал, - сказала Нонна Николаевна, и насторожённость исчезла из её глаз. - А господину следователю тоже понадобился мой муж? - спросила она у Богушевича.

- Пока нет, но понадобится. А когда он тут будет? Хорошо бы мне с ним встретиться до поездки в Корольцы.

- Он должен приехать сегодня или завтра, и я обязательно ему скажу.

- Вот-вот, скажите, - подал начальственный голос и Носик. - И неплохо было бы, кабы пани нас яблоками угостила.

- Это, пожалуйста, - улыбнулась она. - Так, быть может, господин следователь в сад зайдёт?

- Благодарствую, некогда. Поехали, - сказал Богушевич уряднику.

Нонна Николаевна обняла себя скрещёнными руками за плечи, стояла, ждала. Носик, словно и не слышал, что ему сказал Богушевич, за вожжи не брался. Ясное дело, дожидался яблок. Тогда Нонна проворно вбежала в ворота, крикнула, чтобы погодили, и вскоре вынесла корзинку антоновки, высыпала её прямо в дрожки. Когда тронулись, на прощанье помахала рукой.

"Вот наделил же бог такой яркой прелестью", - восхищённо подумал про неё Богушевич. Ещё при первом знакомстве с Нонной он увидел, какая в этой молодой женщине кроется богатая энергия и решительность, и в то же время какая она по-женски слабая и внутренне ранимая, незащищённая, как она насторожена (вот и сейчас так же), с каким неприкрытым страхом в больших синих глазах встречает незнакомых людей, когда те входят в дом, как нервно, чуть приметно вздрагивает при этом её длинная шея. У Богушевича создалось впечатление, что Нонна ждёт от каждого человека какого-нибудь неприятного или даже страшного известия.

- Ваше благородие, - перебил его мысли урядник, - значит вы будете расследовать дело о поджоге? А вы знаете, что там бомбу взорвали? Террористы.

- Что-что? - повернулся к нему Богушевич. - Террористы взорвали бомбой конюшню? Такой важный государственный объект? - И не выдержал, засмеялся. - А откуда у нас взялись террористы?

- Зря насмехаетесь, ваше благородие, - обиженно проговорил Носик. - Если я малограмотный, так думаете - дурак? И я книжки читаю, хоть гимназий не кончал. Про Бову Королевича читал. Евангелие перед сном. Книжки люблю. А что бомбой взорвали, так то люди говорят.

Богушевич не стал больше спорить с урядником, убеждать его, что все это бабьи сказки. И тут же стал думать о чем-то ином. Но Носик не отступался.

- Вот вы не верите, - сказал он все так же обиженно, - а из Петербурга бумага пришла, что ищут террориста, который убежал из тюрьмы. Может, он как раз в нашем уезде и прячется. Кто знает.

До Обручевки было уже недалеко. На этой улице стояли обыкновенные деревенские хаты - и старые бревенчатые, и белёные мазанки. Носик, чтобы не молчать - это было для него невыносимо, - рассказывал о хозяевах тех домов, мимо которых они проезжали.

- Вот тут, - показал он пальцем на чистенькую мазанку, - живёт студент. Только теперь он не студент, а высланный из Петербурга.

- А за что его выслали?

- Бунтовал против начальства. А разве бунтовать полагается? Разве оно, начальство, их глупей, студентов? Учёные же профессора. Их надо уважать. Скажем, вы, ваше благородие, и я. Вы вон лицей кончали, а я? Три зимы в школу ходил. Как же мне бунтовать против вас или против своего пристава? Разве я вас грамотней, ваше благородие?

- Да перестань ты, - не стерпел Богушевич. - Зарядил: ваше благородие да ваше благородие.

- А вон там, - пропустив мимо ушей его слова, показал Носик на другую хату, - живёт вдова. У неё трое сыновей. Двух осудили, и они пошли по этапу в Сибирь. Один - мешочник, другой - рыболов.

- Как это "рыболов", - не понял Богушевич. - Рыбу ловит? Рыбак?

- Нет, на воровском языке рыболовами называют тех, кто срезает чемоданы с задков карет. Прицепится к задку, обрежет да тикать. А мешочник, или мешкопер - это уж самый последний, самый подлый вор: он у крестьян с возов мешки и торбы крадёт… Они же, все эти каторжники, воры и жулики, говорят на своём языке. Неужто вас этому в лицее не учили?

- Нет, не учили.

- А знать надо, а то будете слушать, что они говорят, и ничего не поймёте. Я же вот знаю. - Носик самодовольно усмехнулся, расправил плечи - хоть в этом почувствовал свой перевес над паном следователем. - Шкары - что такое? Не знаете. Штаны это. Кошелёк - лапотник… Голубятники - воры, что работают на чердаках. Похоронщики крадут в домах, где лежат перед отпеванием покойники. Марушники - на похоронах. Стекольщики залезают через окна, а дворники входят с парадного входа… Мойщики обкрадывают пассажиров в поездах. Понтачи собирают толпу каким-нибудь скандалом и очищают карманы раззяв. Клюквенники - церковные воры. Есть и хипесники, те обкрадывают гостей своих полюбовниц. И ещё есть разные…

- Интересно, - сказал Богушевич, и ему действительно было интересно.

- Послужите больше, все будете знать, ваше благородие.

Обручевка отделялась от города болотом и неглубоким оврагом, на дне которого поблёскивало заросшее камышом и осокой озерцо. Впритык к озерцу стоял тот самый дом вдовы коллежского асессора, где должны были ждать судебного следователя пристав и понятые. Немного подальше виднелась низенькая мазанка с одним оконцем на улицу; вместо двух стёкол в окне висело какое-то тряпьё. Богушевич уже был в этой нищенски убогой хате, мало похожей на человеческое жильё, и с облегчением подумал, что теперь заходить в неё не нужно.

Проехав ещё немного, Носик на ходу лихо соскочил с дрожек, остановил коня и протянул руку Богушевичу, чтобы помочь ему слезть. Но Богушевич не воспользовался его помощью, спрыгнул сам, пружинисто и легко.

Назад Дальше