Мёртвый угол - Игнатьев Олег Константинович 16 стр.


- Короче, баба! С единственной заботой, где достать мяса и чем кормить семью? Нищают люди на глазах, вот и глупеют. А ты ей про милицию, майор, про важное задание… Начхать ей на тебя! Не надо было, парень, керосинить.

- Да я не пью.

- Тогда тем более… Изобрази, что тебя нет. Тем, кого нет, дают пожить.

- Да я уж понял.

- Понял… - неодобрительно протянул Чабуки, и Климов подавил зевок. Сосед располагал к себе с первых же слов. - Чуток бы раньше.

- Не мог я этот ужас вынести, ведь я здоров.

- А я? - Чабуки рывком сел в постели. - Могу?

Климов не ответил. Это как-то не умещалось у него в мозгах. Двое здоровых в одной палате… На какую-то долю секунды он даже усомнился в реальности их разговора. Не снится ли ему весь этот вздор? Того гляди, Володька Оболенцев явится…

- Ну, что молчишь?

- Не знаю, - приходя в себя после секундного замешательства, отозвался он. - Я лично сатанею.

Чабуки тихо-тихо засмеялся.

- Ну, грыжа мамина… Какая щепетильность!

Внезапно замолчав, он повалился на спину, перевернулся на живот, подгреб подушку и, глядя прямо перед собой, туда, где за окном шумел-постукивал по стеклам мелкий дождь, со вздохом произнес:

- Честность никогда не сделает из вас миллионера. Только предприимчивость и дружба с кагэбэ.

Нет, что-то странное в нем все же было. По крайности, вот это вот стремление блеснуть невнятным афоризмом.

Зябко поежившись - от окна нещадно дуло, - Климов завернулся в одеяло, приятельски спросил:

- Так что же нам делать?

Он спросил это с тем доверительным пренебрежением, за которым лишь глухой не расслышит мучительно-насущный интерес.

Чабуки улегся на бок, подпер голову рукой.

- А вот что, - найдя в Климове благодарного слушателя, он стал развивать свою идею. - Надо сказать, что ты маляр.

- Кому?

- Ему, ежу горбатому, кому… Врачице нашей.

- А зачем?

- Но ты художник, верно?

Климов почувствовал, что больше всего на свете он боится сейчас самого себя, и это чувство, напоминавшее ему о ночных снах, спутало все его мысли, и от страха, что он бредит, еще больше заволновался, занервничал. Господи! Неужели он сходит с ума? Все говорят ему, что он художник… но почему художником его считают только ночью? Днем все обращаются к нему: "Майор". Может быть, он сам себя так называл когда-нибудь - художником?

- Чего молчишь?

- Да как сказать… вообще-то, я рисую… - Климов поймал себя на том, что речь его стала сбивчивой, невнятной, с длинными паузами, интонационными провалами. - Бывает, маслом… иногда карандашом… Но никогда…

- Значит, художник, - Чабуки возбужденно сел в постели, спустил ноги на пол. - Стакан самогону, макитру вареников.

- …вообще… я…

- Никаких "вообще"! От трупа просто так не отмахнешься! Это ты во сне шумел: "От трупа просто так не отмахнешься".

- Может…

- Не перебивай! - Чабуки взбил подушку, обхватил ее, прижал к груди. - Сегодня утром ты идешь к врачице…

- Так.

- И говоришь, что ты маляр.

- Художник?

- Не перебивай. Вконец затуркати народ. Слушай-молчи.

Сомнамбулический транс какой-то, ошарашенно подумал Климов и впился ногтями в кожу бедра: не снится ли ему? Да вроде, нет. Боль настоящая. Он ощутил на пальцах кровь.

- Сделаем так.

Чабуки отшвырнул подушку, уперся руками в колени. Вид у него был заговорщицкий. Климов подумал, что так размашисто жестикулируют в театре и еще когда решают жить по-новому, вышвыривая за порог отжившее старье: какие-нибудь латаные-перелатанные брюки или туфли с отвалившейся подошвой.

- В больнице сейчас стройка. Строят цех для трудотерапии. Сетки там вязать, халаты шить, - Чабуки прохиндейски ухмыльнулся. - Им позарез нужны строители. Побелка стен, окраска рам… А ты маляр! Сообразил?

- Что-то не очень.

- Тьфу! - обозлился Чабуки. - Никогда не обращайтесь в суд, если вы там не работаете.

Он поманил Климова, наклонился сам и стал нашептывать план действия.

Глава 26

Утром Климов первым делом доложил медсестрам, санитарам и Людмиле Аникеевне о своем "душевном просветлении". Иными словами, он высказал им всем свое сердечное спасибо за лечение, которое пошло на пользу. Теперь-то он пришел в себя и твердо знает, что он не кто-нибудь, а Левушкин Владимир Александрович, художник-оформитель. Человек, соскучившийся по работе.

- Руки дела просят, - с услужливой расторопностью толкнул он дверь ординаторской и увязался следом за врачом, - Людмила Аникеевна…

- Мне жалуются сестры, вы отказываетесь от еды.

- …кусок в горло не лезет.

- Это еще почему? - с наигранным укором в голосе казенно озаботилась пампушка, считавшая себя достойной ученицей Озадовского, и поспешила спрятаться за стол, вернее, наклонилась за упавшей авторучкой, которую задела рукавом.

- Стыдно за себя: хлеб даром ем.

- Похвально, Левушкин. Очень похва…

Она разогнулась с красным от прихлынувшей крови лицом и поправила на голове колпак. Глаза у нее сегодня были подмалеваны голубой тушью, и это могло говорить о том, что дома у нее все хорошо.

Умостившись за столом, она покрутила в пальцах авторучку, приподняла подбородок.

- И что же вы хотите?

- Я маляр, строитель… - Климов продолжал стоять. - Все, что могу…

Пампушка озадаченно молчала.

- И маляр?

- Первостепенный! Стены, окна, потолки, - не моргнув глазом, соврал Климов. - Полы, двери, все могу, - он даже приложил ладонь к груди, где учащенно билось сердце, и заискивающе улыбнулся. - А? Людмила Аникеевна?

- Опохмелиться тянет?

- Упаси Господь! - притворно забожился он и снова прижал руку к сердцу. - На дух не хочу.

Пампушка просияла: результат лечения был налицо. Глаза ее счастливо засветились.

- Осознали, Левушкин?

- Спасибо вам, век помнить буду…

Почтительная робость, пугливое изумление, чистосердечное признание за чуткость и заботу окончательно расположили к нему ученицу Озадовского. Как и следовало ожидать, она самодовольно усмехнулась, вспомнив, как он называл себя сотрудником милиции, майором, и часа, наверное, полтора читала лекцию о пользе трудотерапии. А он все это время лишь о том и думал, как попасть в "команду выздоравливающих". Его сосредоточенно-покорный вид настолько убедил пампушку в своей значимости и незаменимости как психиатра, что, когда она задним числом уличила его в контаминации - в смешении нескольких событий при их описании, он не стал ее разуверять. Ни в коем случае! Напротив, он еще раз подчеркнул, что самой ее прекрасной особенностью является то, что она умеет угадывать в людях талант, и верит им, и лечит… А это, говорят, по силам лишь профессору, который знает все болезни и их тайны.

Людмила Аникеевна зарделась.

- Кто говорит?

- Да все! - простовато вздернул плечи Климов и кивнул на дверь. Чувствуя, что ему удалось растопить пампушку своей лестью и она уже плывет в душе, как масло по сковороде, он позволил себе вспомнить тех, кто ошивался в коридоре, кто отправлен был в палаты "хроников", назвал всех нянечек, сестер и даже… санитарку Шевкопляс.

- Это блондинка, крупная такая, да? - полюбопытствовала пампушка, но, засмущавшись, тотчас посуровела. - Немного странная… все приходила к нам на лекции по гипнотерапии.

Климову во что бы то ни стало захотелось выяснить, работает ли Шевкопляс или уволилась, и он с подневольной кротостью изъеденного хворью человека жалостно прошелестел слабым голосом:

- Она мне родственница, дальняя, вы передайте ей…

- Что передать?

- …что я в седьмой палате.

Людмила Аникеевна поджала губы: не положено.

Надев маску строгости, она стала листать его историю болезни. Пробежав глазами последние записи, зачеркнула что-то в них, задумалась. Потом быстро-быстро застрочила по листу бумаги.

- Вот, - закончив писанину, разяще-твердым тоном сообщила она Климову, - включаю вас в команду…

- А когда?

Уловив нетерпение, обеспокоенно нахмурилась.

- Я думаю, что завтра. Но…

- Я понимаю.

- …ни жалости тогда, ни снисхождения. Нарушите режим, пеняйте на себя! - она прихлопнула ладошкой по столу, как будто он уже проштрафился, и упрекающе добавила: - Грешит один, а отвечают все.

Сдвинув брови, она закрыла историю болезни и отложила ее в сторону.

- Идите.

Климов чуть не на цыпочках вымелся из ординаторской. Есть женщины, которые насупливают брови лишь затем, чтобы показать: они у них есть.

Уже в коридоре он услышал обещание пампушки встретить Шевкопляс и передать ей его просьбу.

Значит, не уволилась, почувствовав внезапный холод в животе, подумал Климов и побрел в палату.

Видели бы его сейчас жена или Шрамко!

После ужина он прикорнул. Во-первых, чтобы бодрствовать ночью, а во-вторых… мысли о доме, о жене и детях, о том, что его труп ищут везде, где только можно, а того не знают, что он жив, что он по ночам борется со сном в трех километрах от родного дома, изнуряли его мозг, и он с досадой отмечал, что голова начинает раскалываться. Собственно, во всем, что с ним произошло, он виноват сам: нельзя рассчитывать лишь на себя. Но, как говорит Чабуки, надо уметь улыбаться даже тогда, когда вы подавились костью. И он постарался улыбнуться, натянув одеяло на голову. Все получилось бы, как нельзя лучше, если бы не Шевкопляс… Размышляя о ней и ее муже, в котором Легостаева узнала сына, он пришел к безрадостному заключению, что люди невозможные лжецы. Но если человек лжет сам себе, это не беда, все мы живем в мире собственных иллюзий, и если он лжет другим - это полбеды: ему ведь тоже лгут, причем бесстыдно, но заставлять других жить не по совести, извращать сознание и подневольно подличать, это верх насилия над личностью, над обществом, и тех, кто убивает в другом душу, карать надо жестоко, беспощадно. Тот, кто заставляет лгать других, заслуживает ненависти. Будь они прокляты, вынуждающие нас отказываться от себя! Иначе… иначе лучше и не жить. Ведь если закон не обеспечивает справедливость, если здравый смысл всего лишь фикция, иллюзия, а не ариаднова нить в лабиринте насилия и зла, которыми загажен мир, тогда остается признать, что человеческая жизнь не что иное, как абсурд. Бред больного разума.

- Конфетка есть?

- А? Что?

- Конфетка есть?

Фу ты, дьявол! Это же Доцент, будь он неладен. Надо просыпаться.

Забывшийся тяжелым предзакатным сном, Климов очнулся. Чуткое замешательство: где он? - заставило припомнить все, что с ним произошло. Он стянул с головы одеяло.

За окном постукивали ветки, слышался осенний дождь, и мысли, словно водяные потоки, струисто подхватили муть его раздумий…

Он разлепил веки и зевнул. Вернее, он хотел зевнуть, но так с раскрытым ртом и онемел: уставившись в его лицо, над ним склонилась Шевкопляс.

Тяжелый, липкий, всеохватный страх сдавил ему гортань, и он почувствовал, как перебойно-глухо застучало сердце: все!

За спиной Шевкопляс маячил стоматолог, а какой-то вахлак с покатыми плечами держал наготове шприц. Ноги Климова они уже успели зафиксировать, но руки…

Удар не получился. Да его и не было, удара. Пальцы сами собой разжались от непонятной слабости. Климов дернулся и только.

Червяк на веревочке.

- Иной и раздумает жить, а живет, - свистящим шепотом заговорила Шевкопляс и отвела руку назад.

Вахлак подал ей шприц.

Стоматолог, этот импозантный педераст, сосредоточенно ощерился, и темные провалы его глаз недобро сузились. Он сел на климовскую руку.

- Бог захочет, разума лишит.

Вахлак хихикнул:

- У него что, крыша поехала?

- Заткнись, - оборвала его Шевкопляс и бесцеремонно провела рукой по лицу Климова: - Дурашка, с кем связался? Малахольный…

А в глазах изумрудные искры.

- Пережми.

Слова и фразы задевали слух, но отвечать Климов не мог. Язык его не слушался. Лекарство холодяще натекало в вену, согревалось в ней и жгуче обволакивало климовское сердце. Истошная, смертная ярость загнанного зверя напрягла все его мышцы, ослепила мозг, и он, уже не помня ничего, забился под иглой…

Глава 27

Каким-то чудом ему удалось вырваться. Дождь перестал, в палате было тихо. Мучители его исчезли, но потемки, тьма, глубокая ночная тьма усиливала чувство безысходности.

"Надо пойти, узнать, который час?" - оперся на локоть Климов, но мертвенная слабость не давала встать с кровати, и он, перевернувшись на живот, решил сползти. Все-таки гипнозом Шевкопляс владеет здорово.

Коснувшись пола занемевшими ногами, он стал нашаривать шлепанцы и вдруг почувствовал, как зло, резуче зашевелилась в нем боль. Где-то глубоко, под ложечкой, почти у сердца. Ему показалось, что боль внутри него прожорливой чуланной крысой прогрызала нору. И как только он представил эту отвратную тварь, его стошнило. Еле добежал до туалета.

Из открученного крана слабо, дерганно свиваясь в хлипкую струю, иссякающе журкотела вода, и Климов с ужасом подумал, что из больницы ему вряд ли вырваться. Еще два- три таких визита, и его сознание померкнет. Не столько от кошмарной боли, сколько от боязни соскользнуть… Галлюцинации были настолько зримыми, что он начал терять ощущение реальности.

Вернувшись в палату, он растерзанно упал на кровать и закусил край одеяла. Боль надо было перетерпеть. Где-то в глубине сознания, в самом его дальнем уголке жила догадка, что сейчас любое из лекарств будет смертельным. Он попытался разглядеть лицо Чабуки, но в палате было так темно, точно оконное стекло, не в силах выдержать осеннего мокропогодья, внезапно хрустнуло, и в сирое больничное узилище напорно хлынула густая мгла полночья. Кажется, на воле вновь полился дождь, там все гудело, и качающиеся ветки вымокших деревьев задевали водосточную трубу. Жестяной звук заставлял Климова время от времени вздрагивать, и он с горестным терпением смотрел на дверь, как будто она вот-вот откроется и он увидит своих близких: сыновей, жену…

"Передаются же кому-то наши мысли", - подтянул он колени к подбородку и слезно предположил, что "должны". Иначе смерть.

Придя к такому горестному выводу, он скрипнул зубами и застонал. Похоже, он стал понимать предназначение случайностей, не связанных одна с другой на первый взгляд, но отчего-то оставивших в его сознании глубокий след. Взять хотя бы случай с сыном Легостаевой. Сомнений нет: он стал очередной жертвой Шевкопляс, также, как и Климов, и еще незнамо кто…

За окном порывисто постукивали ветки, шумел ненастный дождь, и мысли, словно водяные потоки, размывали русло кошмарного сна. Постепенно становилось ясно, что человеку можно не бояться темных пятен истории, они еще однажды полыхнут светлой зарницей… Это так же верно, как и то, что душа взыскует нового, хотя ход жизни ею понят, и рано или поздно надо знать о свойствах и законах всего мира. Поэтому и существует магия.

Боль стала утихать, и он порадовался своему умению терпеть. Исполнясь чувством облегчения, он чуточку расслабился и ощутил в себе не только власть над изнуренным телом, но даже не испытывал былого страха перед сумасшествием. И в это время его снова затошнило. Чуланная крыса прогрызла все-таки дыру, и судорога боли подтянула к горлу задохнувшееся сердце. Уф! Такого еще не было. Кошмар какой-то… Даже сетка поплыла перед глазами. Это все лекарство Шевкопляс, будь она проклята! А дрожь внутри, как будто он спускается в колодец… Согреться бы теперь, согреться…

Он дошкандыбал до туалета, его вырвало.

Обтрагивая лбом холодную фарфоровую раковину, Климов ужасался и не понимал, откуда в нем так много жидкости? Ведь он почти ничего не пил…

На выходе его качнуло, он споткнулся о порожек и схватился за дверной косяк. Споткнуться не упасть, ха-ха!

"Боль малость отпустила, и он повеселел", - подумал он о себе, как думают о постороннем, и двинулся по стеночке в палату. Теперь согреться и уснуть. В постель, под одеяло… А завтра на работу, маляром.

"Не штукатуры мы, не плотники…" - замычал себе под нос и сделал шаг к кровати. Его снова повело, шатнуло вбок. "Не пьян, а качается, - снова, как о постороннем, подумалось ему, - а в грудь толкало, точно твердый ветер: сердце, - он вяло присел в изножие кровати, повалился на постель. - Пускай стучит".

Сознание хотело забытья, а в голове звенело, бухало, кружилось. Вот так же у него звенело в голове, когда он бежал с младшим сынишкой в ближайшую больничку, убито чувствуя ладонью худенькую шейку сына. Господи, такая кроха и упал с качелей! С самой верхотуры. Все лицо размозжено, и счастье, что больничка рядом: два квартала, за углом. Климов подскуливал от страха за себя и за жену, не зная, что они с собой сделают, если случится с сыном то страшное, непоправимое, которое бывает лишь у других. Он видел, как его зашедшемуся в крике мальчугану больно, и не мог взять на себя сыновью боль. Его родительская сущность не умела перевоплощаться, и он ненавидел себя. В детстве он сам пробивал голову - упал на вентиль газовой печки - но издалека не чувствовал даже той своей боли. Мать ушла с подругами в кино, отец был на дежурстве, а он куковал дома. Как назло, в их флигеле перегорели пробки, и ему, усевшемуся на диванный валик, откуда было интереснее смотреть в окно, покрытое морозным инеем, светил лишь фосфорический орел да кружевной узор на стеклах от луны. Как уж это вышло, он сейчас не помнит, но диванный валик сыграл под ним "чижа", и, падая навзничь, Климов зацепил коробку с ворохом подсолнечной лузги, которой мать подтапливала печь. Заодно он сдернул легкое, висевшее на металлической дуге кровати креп-жоржетовое платье, и никак не мог стянуть его с гудящей от ушиба головы. Он ощупывал его в кромешной тьме: уж не порвал ли? - а оно выскальзывало из его рук. Тепло-липкое текло между лопаток, склеивало пальцы. Климов почувствовал тошнотный запах крови и панически сообразил, что он пробил затылок и, наверное, умрет. И закричал. Он выбежал во двор, угласто суженный верандами и мрачными каморками, и крик его повис в морозном воздухе. Он верил людям и надеялся на выручку. И в эту ночь, в тот поздний смертно- одинокий миг поверил в чудо: от ворот к нему бежала мать…

Назад Дальше