Философ - Джесси Келлерман 13 стр.


Эрик наклонился над столом, ткнул вилкой в торт, и под футболкой обозначились позвонки. Футболка, с отвращением понял я, на нем все та же, в какой он был ночью в баре. Мылся ли он с того вечера, я бы сказать не взялся.

Правильно приготовленный "Захер" слишком сух, чтобы есть его, ничем не приправляя, а традиционная приправа к этому торту – взбитые сливки. У нас в холодильнике имелась чаша с ними, однако я про нее ничего говорить не стал, просто стоял, прислонившись к разделочному столу, скрестив на груди руки и изображая безразличие.

Правда выглядела иначе. Ибо сколь ни неприятно было мне вторжение Эрика в наш дом, нарушившее мое одиночество и заставившее меня ежиться при воспоминании о моих пьяных выходках; как ни противна была его бесцеремонность ("Угости кусочком, а?"); как ни ненавистно связанное с ним понимание, что какая-то часть Альмы для меня закрыта, знание, что я здесь только гость, – сказать, будто я ненавидел его или хотел, чтобы он ушел, означало бы впасть в чрезмерное упрощение. Я мог, и мог не один раз, воспрепятствовать его присутствию в доме. Мог вообще не пустить его на порог. Мог велеть ему убираться, как только он попьет-поест. Но не сделал этого, потому что какая-то часть меня учуяла возможность разжиться информацией. Почему, например, Альма не закончила докторантуру? Эрик мог и не знать этого. А мог и знать. Ну а помимо прочего, готов признать, что я не обладал иммунитетом от его обаяния. Отрицать это я могу с тем же успехом, с каким притворяться, будто никакой ночи в Арлингтоне не было. Мне хотелось понравиться ему.

Он отодвинул тарелку, вытер запястьем губы.

– Вы ведь философ.

Я кивнул.

– Круто. Ей это должно быть в кайф, а?

Я пожал плечами.

– А я вот… – Он провел ладонью по волосам, усмехнулся. – Вы уже знаете? Я к этим штукам и близко подойти не сумел.

– Правда?

– Еще какая. Болезнь такая есть – пониженная обучаемость. Ее это страх как огорчало.

Я вспомнил слова, сказанные Альмой при нашей первой беседе. Быть тупицей – ужасно, вам так не кажется?

– Долго вы с ней прожили? – спросил я.

– Девять лет.

– Она вам нравилась?

Он улыбнулся:

– Я был мальчишкой. Как я, по-вашему, мог себя вести?

– И она всегда болела?

– Все время, что я ее знаю. – Он помолчал. – И всегда рано просыпалась. Я слышал, как она прохаживается наверху – в два, в три утра. Знакомо?

Я кивнул.

– Это может здорово доставать, – сказал он. – Тебя то есть.

Я пожал плечами.

– А иногда она кричала во сне. Сейчас так бывает?

Я испуганно покачал головой.

– Одно время просто вопила через ночь на другую. – Он покатал пальцами крошки по столу. – Когда это произошло в первый раз, соседи легавых вызвали. Решили, что у нас тут режут кого-то.

– Похоже, вам пришлось… трудно, – после паузы сказал я.

– Да, жизнь это малость портило. – Он улыбнулся. – Ну да что тут поделаешь.

Я промолчал.

– Значит, – продолжал он, – вы в задней комнате живете. В бывшей моей.

Альма этого мне не говорила. Я насторожился.

– Штуковину на окне видели? Заметили, что рисунок на шляпе такой же, как на шкуре оленя?

– Любопытно, – сказал я.

– Неужели не заметили?

Я обнаружил, что глупо покачиваю головой.

– Да-да, – сказал он. – Проверьте потом. Хотя чего ждать-то?

Он встал и покинул кухню.

Не мог же я кричать, чтобы остановить его. И потому тоже встал и пошел следом.

Он уже вошел, не спросив разрешения, в мою комнату и стоял у двери на веранду в позе распорядителя телеигры.

– Вот, посмотрите.

Подчиняться ему мне не хотелось, однако любопытство оказалось сильнее. Я пересек комнату. И надо же, шапка охотника и шкура оленя были покрыты одинаковыми оранжевыми зубчиками.

– Мне эта штука всегда нравилась, – сообщил он.

Я кивнул.

Мы стояли бок о бок, любуясь произведением искусства.

– Знаете, я эту комнату ненавидел. Тетка запирала меня здесь, в наказание. Ну да ладно. – Он усмехнулся. – Это все дела прошлые. Верно?

Я промолчал.

– А пистолет? – спросил он. – Его вы видели?

Я всегда считал ее разговоры о пистолете только разговорами и ничем больше. И потому покачал головой.

– О, на него стоит взглянуть. Пошли.

И Эрик направился к библиотеке, ни разу не оглянувшись, чтобы проверить, иду ли я за ним.

В детстве мне и брату было строжайше запрещено даже подходить к стоявшему в подвале шкафу. Это привело к тому, что более сильного желания мы не испытывали, и как-то вечером, оставшись в доме одни, мы с Крисом первым делом – предварительно умяв, впрочем, целый пирог с кокосовым кремом, – вытащили ключ от этого шкафа из отцовской ночной тумбочки.

Мне было шесть, Крису еще не исполнилось тринадцати. Помню, как мы крались по ступенькам спускавшейся в подвал лестницы, боясь того, что может сделать с нами отец, куда сильнее, чем ружей. Брат вынул одно из шкафа и стал целиться из него в разные стороны, притворяясь, будто стреляет. Потом протянул ружье мне. Оно оказалось тяжелым, с согретым под мышкой Криса прикладом. Я прицелился в дальнюю стену, вернее, в лежавшую на высоком шкафу картонку, на которой аккуратным, старомодным почерком нашей матери было написано: РОЖД. ГИРЛЯНДЫ.

– Ну, давай, – сказал брат.

Мне этого совсем не хотелось, однако он подначивал меня, пока я не нажал на курок – безрезультатно. Ружье стояло на предохранителе. Крис захохотал, я расплакался, бросил ружье и убежал наверх.

В ту осень он начал ходить с отцом на охоту – на белохвостых оленей, – то было одно из немногих занятий, которым они могли предаваться вместе, не переругавшись. Возможно, сама его смертоносность заставляла каждого умерять свой нрав, а кровь и разодранная плоть животных служили достаточным напоминанием о том, к чему способны привести опрометчивые поступки. Они уходили из дома еще до рассвета, возвращались затемно – с потрескавшимися губами и слипшимися волосами – и несколько дней после этого общались на частоте, принимать которую ни я, ни мать не умели. От меня оба вопиющим образом отгораживались, и это усиливало мое ощущение чуждости.

Глядя, как Эрик снимает с верхней полки одного из библиотечных шкафов деревянную шкатулку, я снова испытал страх, который напал на меня многие годы назад от мысли, что сейчас я пробью дырку в подвальной стене.

– Вот, – сказал он.

Сделанная из темного полированного ореха шкатулка могла содержать все что угодно: коллекцию бабочек, игральные карты, набор для химических опытов. Запор ее поблескивал.

– Открой.

Внутри шкатулка оказалась выстлана зеленым бархатом, похожим на тот, что был подклеен к пьедесталу моего полу-Ницше, но лучшей выделки, более мягким. Дуло у пистолета было узкое и торчало из патронника, точно кость из плоти. У основания рукоятки виднелся какой-то оттисненный знак, слишком потертый, чтобы его разобрать.

– Не знаю, стреляет ли он еще, – сказал Эрик. – Вещь-то старая.

Я провел пальцами по бархату и с трансгрессивным трепетом извлек пистолет из шкатулки.

Каждый из нас – homo faber, человек, который изготавливает орудия и использует их, и у каждого орудия имеется свое, только ему присущее предназначение. И когда в некотором конкретном объекте оно явлено с редкостной ясностью, мы испытываем почти неодолимое желание применить объект по этому назначению. Так вот, точно так же, как книги созданы для чтения, а торты – для поедания, оружие создано для стрельбы, и хоть я вот уж двадцать три года никакого оружия в руках не держал, холодок металла пронизал меня внезапным и жутким желанием что-нибудь уничтожить. Испугавшись, я вернул пистолет на место, отдал шкатулку Эрику и отступил на шаг от него и от этого.

– Видишь? – Он указал на оттисненный знак, провел по нему пальцем. – S. И еще S.

Я молча смотрел на него.

– Ее отец был в австрийской армии важной шишкой.

– Он делал музыкальные инструменты.

– Ну да. А еще мины. – Эрик фыркнул. – На чем они, по-твоему, состояние-то сколотили? На пианино?

Я молчал.

– Прости, что подпортил твое представление о ней.

– Она ни в чем не виновата, – ответил я. – Она была ребенком.

– Ага. Тоже верно.

Молчание.

– Вы ничего у тех девушек не брали? – спросил я.

Он уставился на меня.

– Одна из них… та, у которой… – я указал себе на живот, – бушевала, кричала, что вы у нее что-то украли.

Он еще какое-то время молча смотрел на меня, потом подошел к книжному шкафу. Чтобы вернуть шкатулку на место, ему пришлось приподняться на цыпочки.

– Она сказала… Ха!

– Да.

– И что же я украл?

– Не знаю. Но разозлилась она сильно.

Он усмехнулся:

– Да ну?

– Я серьезно. Она мне шею едва не свернула.

– Ну, – произнес он, поворачиваясь ко мне, – я на этот счет без понятия.

Я молчал.

– В комнате у нее бардак. Не знаю, чего она там искала, но, скорее всего, оно на полу валялось. – Он взглянул на напольные часы: – Похоже, скоро она не спустится, а?

Я покачал головой.

– Скажи, что я заходил.

Я кивнул.

– Не провожай меня, – сказал он. – Дорогу я знаю.

В ту ночь мне приснилась лесная поляна. Я видел какое-то движение за тусклой листвой и испытывал страх, потому что не понимал, кто я – охотник или дичь.

Глава четырнадцатая

Реакция Альмы на сообщение о визите Эрика была огорчительно безразличной.

– За деньгами приходил, не иначе. – Спасибо, что не пустили его ко мне, пока я отдыхала. В дальнейшем буду заранее оставлять вам чек для него. Так вы сможете сразу выдавать ему деньги, это избавит вас от необходимости его развлекать.

– Да я его всего-навсего тортом угостил.

– И в результате для послеполуденного чая торта у нас нет. Стыд и позор, мистер Гейст.

– Вы это о чем?

– Посмотрите сами.

Я приподнял пластиковый колпак, "Захера" под ним не оказалось.

– Но со вчерашнего дня оставалось предостаточно.

– Скорее всего, он стянул остаток торта, когда вы отвернулись, – сказала она. – Вполне в духе моего племянника.

– Поверить не могу.

– Терпение, мистер Гейст. Старая женщина способна прожить один день и без сладкого. Так вы хотели просить меня о чем-то.

Я ее почти не слушал – пыхтел от гнева.

– Мистер Гейст.

– Прошу прощения?

– Вы что-то такое говорили пару дней назад. Однако углубляться мы в это не стали.

– А. Ну да. – И я рассказал ей о том, что мать попросила меня приехать домой, назвав это воссоединением семьи. – Я ответил, что должен сначала отпроситься у вас.

– Поезжайте, конечно. Хотя считаю необходимым отметить, что чрезмерного энтузиазма эта поездка у вас не вызывает.

– Нет.

– В таком случае, если вам хочется уклониться от нее, вы можете использовать меня в качестве отговорки.

– Вообще-то, съездить надо бы… – неуверенно произнес я.

– Ну, стало быть, решено.

– Это всего пара дней.

– Из-за меня, пожалуйста, не спешите. Я вполне способна управиться и без вас. – На лице ее появилась полуулыбка. – Вы редко говорите о вашей семье.

Я пожал плечами.

– Могу я спросить – почему?

– Ничего личного. Просто они не очень интересные люди.

– Вы слишком немногословны.

– Да нет. Просто они никогда не видели Виттгенштейна. И даже не знают, кто он такой.

– Они произвели вас на свет, мистер Гейст.

– До сих пор не понимаю, как им это удалось.

Она помолчала, ожидая, не добавлю ли я чего-то еще. Но я тоже молчал, и она сказала:

– Разумеется, ваши дела – это ваши дела.

Интонация Альмы переменилась. Возможно, моя жеманная сдержанность рассердила ее – она-то многое рассказала мне о своем прошлом. Или слова эти она произнесла от души, а то, что я услышал в ее голосе, было сочувствием. Так или иначе, пригодный для откровенностей миг миновал, и мы заговорили о вещах более для нас обоих приятных.

Эрик начал приходить за деньгами раз в неделю. Невозмутимость, с которой относилась к этому Альма, уязвляла меня настолько, что я стал, едва услышав, как он поднимается по ступеням веранды, удирать из дома через заднюю дверь. Если я не успевал убраться вовремя, то получал приглашение посидеть с ними, а это было для меня худшей из пыток. Я молчал, считая минуты, и наконец, придумав какой-нибудь предлог, уходил в свою комнату, ложился, накрывал ухо подушкой и растравливал досаду попытками подсчитать, сколько же денег она отдала ему за многие годы. Скажем, в среднем сто долларов в неделю, за… ну, выбери любое число… за пятнадцать лет… получалось около 80 тысяч – сумма попросту немыслимая, особенно если учесть, что он всего-то и делал, что руку за деньгами протягивал. Мы со служанкой, по крайней мере, отрабатывали то, что получали. Да и зачем ему столько денег, если, конечно, он не наркоман? С этим необходимо покончить, это неправильно, нехорошо – и для него, и для нее, и для кого бы то ни было еще. Но тут я одергивал себя: кто ты такой, чтобы указывать ей, как она должна тратить свои деньги, что за дерзость и даже наглость? Да, но, как человек, желающий Альме добра, я не мог сносить столь бесстыдное злоупотребление ее щедростью.

Так я и ходил по кругу.

Думаю, особенно досаждало мне то, что Альма оживала в его присутствии, становилась, по крайней мере на недолгое время, положительно кокетливой. Лесть Эрика была настолько очевидно лживой, что я не мог понять – как может женщина такого ума, такой утонченности клевать на нее. Мне было больно смотреть на это. Шли недели, я проводил все больше времени, наблюдая за ними, и начинал понимать, почему мне не удается составить представление о личности Эрика: у него таковой не имелось. Он реагировал только на непосредственные раздражители, да и из них лишь на те, что могли способствовать осуществлению его желаний. Ему нужны были деньги Альмы, и для того, чтобы получить их, он готов был преобразиться в кого угодно. Если на нее нападало настроение пококетничать, он отвечал ей кокетством. Если она замыкалась в себе, он становился мягким и сдержанным. Его способность с такой быстротой прилаживать свои настроения к ее доказывала мне, что никакого внутреннего содержания у него просто-напросто нет. Я бы навряд ли смог проделывать все то. Я был личностью, обладал независимым умом, а его хамелеонские дарования во мне отсутствовали. Но опять-таки, как ему удавалось дурачить ее? А вернее сказать, почему она позволяла себя дурачить? Я измучил себя этим вопросом. И бесконечно сравнивал себя с ним. Я был книгой, он – кинофильмом. Чем дольше я так и этак вертел в голове эту метафору, тем более уместной она мне представлялась. Эрик был – сплошная поверхностность, я обладал глубиной. Он предлагал простое, пассивное развлечение, я требовал усилий и сосредоточения. Я был тонок там, где он был тривиален, проницателен там, где он – непроходимо глуп и т. д. и т. п.; я ублажал себя такого рода самодовольной иронией, но лучше мне от этого не становилось ни на йоту. Потому что я видел, как смотрит на него Альма, и закрывать на это глаза не мог. Как не мог и надеяться, что Эрик сгинет куда-нибудь сам собой, – и потому с неохотой пришел к заключению, что я в который раз переоценил собственную значительность и недооценил человеческую способность к самообману. Иногда бывает, судя по всему, так, что женщина просто нуждается в дешевых развлечениях.

Хуже было другое – существование отчетливой корреляции между его появлениями и ее приступами. Через несколько часов после того, как он удалялся, Альме становилось худо, и до конца дня она из спальни уже не выходила. Вечерами я тихонько поднимался наверх, чтобы поставить у ее двери поднос с едой, – еда чаще всего оставалась нетронутой, но я упорствовал в ее приготовлении. Я видел, какой вред он приносит Альме, и этого оказалось достаточно, чтобы мной овладело желание не впускать его в дом. Но дом принадлежал не мне, и я ничего не предпринимал, только строил гримасы, когда дверной звонок прерывал наш разговор или когда Эрик присоединялся к нам, не получив приглашения, за обедом. Они смеялись, обменивались только им понятными шуточками, а я безмолвно кипел и наконец покидал их, сославшись на выдуманную встречу с друзьями. Часами бродил я по берегам Чарльза, пиная ногами покрывавший их дерн и бурча себе под нос. Или отправлялся в Научный центр, усаживался за компьютер и затевал раз за разом проверять электронную почту, которой у меня как не было, так и не было. Или обшаривал всемирную паутину в поисках информации об Альме и Эрике, уверяя себя, что чем больше я о них обоих узнаю, тем легче мне будет контролировать их. Образцовая детская блажь, разумеется, да к тому же ни она, ни он никаких следов в киберпространстве не оставили. Альма – понятно по какой причине. А Эрик, предположительно, потому, что давно уже перестал как-то участвовать в жизни нормального человеческого сообщества. Невозможность найти его имя хоть где-то говорила мне, что школу он не закончил (если когда-нибудь в нее поступал), а работа, насколько я знал, была у него только одна – доить Альму и разрушать мою жизнь.

А иногда я стоял у дома Ясмины, бывшего прежде и моим домом, и представлял себе, как там, внутри, она сливает воду из кастрюльки со сварившейся вермишелью, одновременно болтая по телефону со своим женихом, и тогда ненависть к нему соединялась с ненавистью к Эрику, две ревности переплетались, и одна питала другую так, что обе росли по экспоненте, и я раззуживал себя до того, доводил до такого исступления, что, вернувшись домой, оказывался годным лишь на одно – лежать в темноте на кровати, гневно всхрапывать и таращиться в потолок.

"Терпение, мистер Гейст".

Ради чего терпение-то? Чего я, собственно говоря, дожидался? Я не мог не проникаться к Эрику все большей неприязнью, тем более что, пока лето вступало в свои права, приступы Альмы становились все более частыми и жестокими. Ей следовало видеться с ним реже, а не чаще. А он все приходил, и она принимала его – лишь для того, чтобы боль снова набрасывалась на нее, едва он удалялся, получив чек.

Я почти перестал звонить доктору Карджилл, чьи заклинания неизменно оставались все теми же: не трогайте Альму, не паникуйте, все пройдет. Я начал сомневаться в разумности такого подхода. Конечно, в прошлом все именно так и происходило, десятки раз. Но что, если теперь эти симптомы стали фатальными? Что, если случится нечто иное, неожиданное – удар или она поскользнется в ванной? Да мало ли что может произойти?

Назад Дальше