* * *
Академик живет на два дома. Зимой - в большом университетском доме на Ломоносовском проспекте. Летом - на даче, в поселке, который он в последние лет пятнадцать предпочитает называть Перестройкиным.
(Биографию Глеба Борисовича Охотникова можно прочитать во многих справочных изданиях, например, здесь: "Историки России. Кто есть кто в изучении отечественной истории" М., 2000. Он родился и вырос в Кургане. По комсомольской путевке отправился учиться в педагогический институт в Москве, поступил на исторический факультет и окончил его с очень красным дипломом в 1957 году. А кафедру истории СССР в том институте возглавляла живая легенда советской исторической науки Фелица Ивановна Тучкина, в те времена - член-корреспондент Академии наук СССР, а потом и полный академик, и не только у нас, но и в Болгарии, Польше, ГДР и Монголии, почетный доктор Лондонского политехнического колледжа и Марсельского университета, руководитель сектора истории XIX века в академическом И н- ституте истории, директор исторической редакции издательства "Познание", лауреат Сталинской премии, кавалер орденов Ленина и Трудового Красного Знамени и прочая, и прочая, и прочая… Под ее научным руководством Глеб Борисович защитил диплом, а потом и кандидатскую диссертацию по теме "Декабристы и Маркс".
Восходящую звезду советской науки принял в свои объятия исторический факультет альмаматери, где Фелица Ивановна, разумеется, преподавала на полставки. Женитьба по любви на единственной дочери помощника секретаря ЦК по международным вопросам решила многие бытовые проблемы. А открытая полемика с научным руководителем на тему, считать ли события 1861–1863 годов первой революционной ситуацией (как утверждала Фелица) или только предреволюционным кризисом (как упорно доказывал непокорный ученик), принесла ему славу независимого и свободомыслящего ученого.
Защита докторской диссертации на тему "Ленинская концепция разночинского этапа в освободительном движении России XIX века" прошла на ура. С тех давних пор книга "Декабристы и Маркс" выдержала пять изданий и сейчас готовится шестое, дополненное и исправленное (у меня, кстати, три издания: 1984,1990 и 1999 годов, все с дарственной надписью). Нет кандидата наук, который бы не штудировал его монографии "Разночинцы и Ленин", "Герцен и предреволюционный кризис 1860-х гг.", а вольнодумствующая интеллигенция времен застоя зачитывалась его блестящей по форме и сомнительной с точки зрения ортодоксального марксизма брошюрой "Чаадаев, Белинский и Гоголь - отражения в зеркале власти". При том, что регалий у него сейчас поболе, чем у незабвенной Фелицы, и ходят слухи о представлении к ордену "За заслуги перед Отечеством" чуть ли не второй степени.)
Опять дождь. Лавируя между лужами, по дороге от станции к даче академика я вдруг вспомнил игру, в которую очень часто играл в детском саду. Мы называли ее "хваталки". Пару лет назад мне попалась в руки методичка для детских садов и младших классов школы. В ней я обнаружил описание этой игры, с другим, правда, названием - "Калейдоскоп". Написано было примерно следующее: "В этой игре возможно любое число участников больше трех. Рекомендуется играть всей группой или целым классом в помещении или на свежем воздухе. В начале игры дети берутся за руки, но становятся не в круг и не в ряд, а хаотично, располагаясь друг к другу лицом, боком, спиной. По счету воспитателя или вожатой они разжимают руки, делают оборот на 180 градусов (для групп физподготовки - в прыжке) и сжимают руки в новой конфигурации. Тот, кто не сумел взяться за руки соседей, а также те, кто, в результате очередного перехвата рук, оказались сцепленными парой, из игры выбывают и переходят в разряд болельщиков. В конце остается пара победителей. Игра проходит весело, живо, со смехом и длится, в зависимости от числа участников, от пяти до пятнадцати минут".
Веселье весельем, но в частых играх в эти самые "хваталки" вырабатывалась стратегия продвижения к центру (где больше возможностей уцелеть), выталкивания конкурентов на край, сговора с другими игроками, образования коалиций и противоборствующих групп. Постепенно мы стали воспринимать "хваталки" не как игру, а как войну. Тактика выживания в хаотичной борьбе всех против всех сменилась тактикой противоборства четырех команд. Эта борьба, выйдя за пределы игры, переместилась в спальню, столовую и дворик для прогулок. Стратегия следующей игры обсуждалась часами, разрабатывались планы "отжима" возможных лидеров команды противника, введения в бой резерва и продвижения группами от края к центру. Индивидуальные игроки, не вошедшие ни в одну из команд, были "съедены" очень быстро, затем выпала из игры самая слабая команда девчонок, так и не сумевшая сплотиться вокруг одного лидера.
В конце концов самая организованная и отчаянная команда, с жесткой дисциплиной и строгой иерархией, стала приносить постоянные победы двум мальчикам, что и сделало продолжение игры бессмысленным.
Дача у академика большая, но старая. В соседстве с трехэтажными замками соседей она казалась школьной учительницей, попавшей на презентацию нового банка. Глядя на побуревшую крышу, я подумал, что в игре под названием "Жизнь" много от "хваталок". Я-то игрок индивидуальный, мое место всегда на краю. А вот как далеко от центра нынче академик? За чьи руки он сейчас держится? И когда ему нужно сделать прыжок с переворотом на 180 градусов?
Варвара, домработница (это когда-то, а сейчас скорее надсмотрщица) Глеба Борисовича, проводила меня в библиотеку, Следуя примеру Фелицы, Глеб Борисович покупал все книги в двух экземплярах: один для городской квартиры, а другой для дачи. Его же собственный вклад в оформление библиотеки - шкафчик красного дерева, в котором он держит французский коньяк шести разных марок.
Сам академик, могучего телосложения старик, с огромными бровями и сказочно толстым носом, встретил меня, сидя в глубоком кожаном кресле, и, не здороваясь, перебросил на ближний ко мне край журнального столика экземпляр диссертации.
- Что там в истории России происходило, еще не забыл, про пирамиды толкуя?
На расстоянии до шести метров любые его слова воспринимались как удар молнии в соседний фонарный столб. Ну еще бы! Пятьдесят лет читать лекции и держать любую аудиторию на коротком поводке может только человек, управляющийся с голосовыми связками, как машинисте паровозным гудком.
Я привычно вытянул ноги в другом кресле, не собираясь отвечать. Старик поворчал еще, постепенно стихая, потом хлопнул каменной своей десницей по дрожащему столику и заявил:
- Вот что, ученик. Я тебе предлагаю вернуться в историю, вернуться в науку, которая как-никак имеет свой предмет. Что ты преподаешь?
- Культурологию, мастер.
- А что это?
- Ну, это еще называют историей культуры или историей мировых цивилизаций.
- Нет. Ты преподаешь особым образом выстроенный набор слов, причем слов, существующих только и исключительно в данном варианте этой, с позволения сказать, науки. Здесь каждый автор создает свой собственный язык, то есть набор терминов, без которых его рассуждения либо не будут поняты, либо не будут иметь смысла. И что это за терминология, прости Господи? Вот пришел я намедни в Останкино, и один из ваших, из разночинцев, передачу по культуре ведет, мне вопрос задал: "Как российская историческая наука позиционирует себя в современном культурном дискурсе?" А я немедленно в ответ: "Ахххладительно себя позиционирует. Уже в точке замерзания находится, как в…"
- А кстати, почему разночинцы мои, а не ваши?
- Да потому что я казак! Мои предки Сибирь открывали и сибирок покрывали. А твои в это время кадилом махали да бумагу марали.
(И это мне говорил автор шести монографий и какого-то немереного количества статей, заметок, рецензий, комментариев, тезисов, рецензий, преди- и послесловий, писем в редакцию и язвительных ответов на них!)
- Они тут камеру остановили, - продолжал он, - руками замахали, ну, я им со второго дубля врезал: "Она, мол, позиционирует себя в качестве трансформера актуальных смыслов прошлого в контексте постпостмодернистского сознания на пути к его деконструкции". Или их. Не помню уже.
- И что?
- Ну что, съели, не поморщились. А под конец он еще раз выразился: будем, говорит, теперь по этому поводу ностальгировать. Я уж уходить собрался, на ходу ему бросил: лучше будем, ммм… А о чем мы вообще говорим?
- О культурологии.
- Нет, мы говорим о том, что тебе, мил друг, надо бросать свое ПТУ и возвращаться к родным пенатам! Что тебя держит? Зарплата? А зачем тебе деньги? Семьи у тебя нет. Что ты с деньгами делаешь? Может, на ипподром ходишь каждые выходные? Или детским домам помогаешь? Нет, тебе сейчас не деньги нужно зарабатывать, - а научный авторитет. Да и что это за деньги! Вот я как в 1960 году защитил кандидатскую, так каждый день в "Метрополе" обедал, пока не женился. Вот это были зарплаты!
Я не знал, что тут сказать, да старик меня и слушать бы не стал, увлеченный устройством моего будущего.
- Придешь на кафедру в альмаматерь. Годик старшим научным походишь, выбью тебе ставку доцента. Тему докторской подберем, например: "Гужевой транспорт России второй половины восемнадцатого века". Просто и ясно. И фиг подкопаешься. Колокольчики твои туда главой лягут.
Мне наконец удалось вклиниться в этот поток метафорических репрезентаций. Я поблагодарил академика за заботу и обещал тщательным образом все обдумать, а чтобы мои сомнения не выглядели обидными, решил резко сменить тему.
- Глеб Борисович, - говорю, - тут у меня загадка историческая, которую, кроме вас, похоже, решить некому.
Учитель насупился, нос свой выдающийся приподнял. Значит, доволен. Изложил я ему историю покупки поэмы. Рассказал и о визите Кербера, и о пропаже книжки.
Академик выслушал все, казалось, вполуха, потом потянулся, пошлепал к буфету, вытащил початую бутылку "Remy Martin Extra Perfection", плошку с жареным миндалем и два круглых бокала, каждый размером с джакузи. Плеснув не глядя в каждый бокал, он протянул один мне, подвинул орешки, почесал толстый, в прожилках, нос, приложился к бокалу.
- Ну, тут ты, мил друг, в точку попал, В России, может быть, три человека и есть, кто про эту поэму знает. У меня теперь интереса былого нет, а вот от Кербера тебе быстро не отвязаться. А когда-то мы за ней на пару гонялись, за поэмой этой. Не знаю, откуда он что разузнал, но не от меня. А тебе я, пожалуй, расскажу, больше-то уж точно некому.
Покручивая в руках свой бокал с той каплей, что в нем была, и жестом предложив мне позаботиться о себе самому, он рассказал, что, работая над темой о декабристах, он откопал в Центральном государственном архиве Октябрьской революции допрос некоего штабс-капитана Ярославцева. Тот участвовал в заседаниях Северного общества, но на Сенатскую площадь не вышел. День 14 декабря он провел в сомнении, решая, что важнее: долг перед государем или верность друзьям. Ничего не решив, дождался флигель-адъютанта с солдатами и спокойно отправился в Петропавловку. Там на допросах перед высочайшей комиссией он рассказал все, что знал, и много лишнего.
- А постой-ка, погоди.
Академик вынул себя из низкого кожаного кресла и отправился в недра дачи. Вернулся он, неся несколько рукописных листов.
- Вот, лично снял копию с записок Александра Дмитриевича Бобровкова. Он был чиновником по особым поручениям при военном министре Татищеве, а в декабре 1825 года был назначен делоправителсм следственной комиссии по делу декабристов. В "Русской старине", при первой публикации записок 1898 года, этот фрагмент не печатали, так что он широкой публике, а может быть, и вообще никому не известен. Почитай сейчас, да, пожалуй, и домой возьми.
ИЗ ЗАПИСОК А. Д. БОБРОВКОВА
"К концу января 1826 года взяты и допрошены были не только главные деятели заговора, но и почти все участники, так что разве очень немногие, и то совершенно незначительные, остались еще неизвестными. Между прочих неявных злоумышленников был привлечен к следствию штабс-капитан гвардейской конной артиллерии Ярославцев, арестованный поличному приказу генерала Сухозанета. Сей штабс-капитан, будучи допрошен, рассказал о заседаниях северной отрасли общества злоумышленников и планах возмутить войско не позднее 1826 года и произвесть революцию со всеми ужасами с нею неразлучными.
Но боле всего внимание комиссии было привлечено к его рассказу о пребывании в Москве в 1818 году в отряде гвардейского корпуса. С особым пристрастием Ярославцев был допрошен о том, что ему известно о заговоре Никиты Муравьева и князя Шаховского, преследовавшем цель убийства августейшего государя. Однако выяснилось, что в этих ужасных по замыслам собраниях он участия не принимал, поскольку сошелся близко с поручиком лейб-гвардии Измайловского полка Петром Сафоновым и все время уделял посещениям особой масонской ложи, поименованной "Вервь раскаяния". В собраниях той ложи, в коих, по свидетельству Ярославцева, принимали участие 24 персоны из числа московского дворянства и офицеров гвардии, в числе других разговоров слышал он, что составлена некая поэма, которую посвященные члены именовали "Молитвой Иуды". Поэма эта якобы, по словам Ярославцева, обладала некой силой, воздействие которой может быть ужасно. На вопросы: на что сия поэма способна оказать воздействие и какого рода это воздействие может быть - штабс-капитан ясного ответа дать не мог. Однако указал, что автором сей поэмы называли Алексея Петровича Хвостинина, вскоре умершего странною смертью.
Отставной гвардии поручик Петр Сафонов, спешно привезенный из Москвы в Санкт-Петербург, тех слов Ярославцева не подтверждал, указав, что подполковник Хвостинин действительно опубликовал поэму "Черты Ветхого и Нового Человека" в 1818 году. Но поэма та была одобрена цензурою и ничего, кроме молитвенного сочинения, собой не представляла. Сам он, Петр Сафонов, хотя посещал собрания Союза благоденствия, но целей его не одобрял. А по прошествии 1821 года сие занятие совершенно оставил, уединившись с семьей в подмосковном имении Зяблиновка.
В дальнейшем решено было оставить вопрос о поэме без последствий, а Петру Сафонову, до дальнейших распоряжений на его счет, из Москвы не выезжать и в гражданскую, а паче военную службу не вступать. При вынесении сего решения следственный комитет руководствовался высочайшим соизволением государя не привлекать к суду бывших членов Союза благоденствия, которые хотя знали вполне цель общества, но отпали от него после объявленного закрытия на съезде в Москве в 1821 году. Это соизволение последовало на основании донесения Следственного комитета от 30 мая 1826 года.
Штабс-капитан Ярославцев, за малостью его вины, состоявшей в знании и недонесении, а также из уважения к заслугам престарелого отца его, генерал-лейтенанта Григория Павловича Ярославцева, командовавшего кавалерийской бригадой в походе 1813–1814 годов, был отнесен к 11-му разряду при вынесении наказания: к лишению чинов и разжалованию в рядовые с последующею выслугой. Сия возможность предоставлялась им в действующей армии на Кавказе, однако не далее чем через год Ярославцев, отправившись в вылазку с командой добровольцев, пропал без дальнейших о нем известий и вскоре был поименован в числе погибших - один из пленных сообщил о казни русского солдата, державшегося с необыкновенным достоинством и отвагою, в одном из горских аулов".
За то время, что я читал записки Бобровкова, у меня сформировалось недоказуемое, но оттого не менее четкое впечатление, что академик заманивает меня в какую-то чащобу, ему одному знакомую. Удрученное мое состояние Глеб свет Борисович расценил по-своему:
- Вижу, и тебя поэмка зацепила. Вот что я тебе скажу: сходи в рукописный отдел "Безымянки", посмотри личный фонд Романыча-Славинского. Ты его знаешь, конечно. Он об истории дворянства писал в позапрошлом теперь уже веке. Есть в его фонде папочка, в которую он складывал документы, касающиеся биографии Алексея Хвостинина. И даже ка- кие-то наброски для будущей работы, статьи или книги. Да видно, руки не дошли. Посмотри, покопайся, может, что и отыщешь. А отзыв о диссертации ты мне через недельку завези. Заодно и расскажешь, что раскопал. - Когда-то, лет сорок назад, эта поэмка меня очень интересовала, да не меня одного, как ты уже знаешь.
С тем я от светила нашей исторической науки и откатил.
СРЕДА. ВЕЧЕР И НОЧЬ
Дома пришлось опять возиться с вещами, распихивать их по полкам. Зато нашлись домашние джинсы и рваная майка с логотипом Uria Неер, даренная Аленой в 1996 году. Стало лучше. Перед сном скопировал поэму в компьютер и распечатал.
[файл: "Поэма-1"]
Блажен, в ком Божий Дух рождает
Ум новый, верой просвещен,
И сердце чисто созидает;
Кто им помазан, освящен.
Он правдой, мудростью обилен,
Против страстей, пороков силен.
Не быв их узников оков,
Всегда возносится свободно
Как чадо духа благородно,
К тебе, отец благих духов!Но, ах! когда я приникаю
Души моей во глубину,
Еще в нее не проникаю;
И уж покой и тишину
Глас некий у меня отъемлет;
Мое, трепеща, ухо внемлет.
Нещастный! ты погиб навек;
Коль смерть твои закроит вежды,
Той прежде сбытия надежды,
Что ты стал новый человек.Чтоб мысль я к истине простерши,
Ея уроки изучал:
Дни с настоящими протекши
Сличая, опыт извлекал
Уму и сердцу в наставленье:
Вот памяти употребленье!
Но в ней мой разум бременит
Груз вредных суетных мечтаний;
А ты, свет истинных познаний!
Забвеньем от меня сокрыт.И сердце слабо, вероломно
Сколь редко дышит для тебя, -
Всегда к вещам земным преклонно;
Одно разсеянье любя,
Одни забавы, блески ложны.
И то, как в вихре прах ничтожный;
Мятется по среде сует;
То в мрачном утопает горе,
Как судно мало в бурном море;
И - Твой лишь взор в нем жизнь блюдет.Могу ли в сердце быть спокоен,
Коль суетою развлечен? -
Могу ли в духе быть устроен.
Когда страстями окружен? -
Поют, играют как Сирены,
Поверх кипящей в море бездны;
И я к ним в сретенье лечу.
Как лютые рыкают звери,
Грызут, ломают сердца двери;
Коль заключиться в нем хочу.Жизнь без тебя, о Боже! мука.
Ищу друзей, родных бесед;
Здесь миг отраде - и тотчас скука;
Один - и все покоя нет.
Снедают днем заботы злыя;
Во тьме ночной мечты пустыя
Дреманья веждам не дают.
Я зажигаю свет лампады.
Стою пред самым Солнцем правды,
И ленность, сон меня гнетут.Когда и где я не мятуся,
О Боже, свет блаженных дней!
Когда с Тобою быть кажуся,
Что и тогда в душе моей?
Хаос - смешение чувств разных,
Всегда с собою несогласных. -
Я к миру от тебя лечу;
Здесь наскучив суетою.
Своей гнушаюсь слепотою,
И видеть света не хочу.Я не хочу - но льстивы чувства
Давно мне в сердце изменя.
По тонкой кистею искусства
Скрывают образ от меня.
Ничтожной суетности мира,
И бренного опять кумира
Меня к подножию влекут:
Уже теряюсь я в желаньях
И что! коль в сих очарованьях
Забуду Твой, о Боже! Суд? -