Обитель милосердия - Данилюк Семён (под псевдонимом "Всеволод Данилов" 2 стр.


- Во-первых, я вам давно не девушка. Трех мужей поменяла. А за этих ребят могу поручиться, как за себя.

Выпалила последнюю фразу и осеклась. Репутация-то моя для них, как пеленка у грудняшки, - мокренькая. Но, видно, и правда умела я парней на привязи держать. Смолчал. Потом вытянул неохотно из стола чистые листы, положил передо мной:

- Раз так, пишите поручительство.

Протянул ручку. Тут же назад отдернул.

- Только советую сперва крепенько подумать.

И смотрит в упор - особенно. Будто свою, потайную мысль в меня вкладывает.

Да я и сама догадалась, что голову в петлю сую. Только думать уже не могла. Головка-то хоть и умненькая была, притом что хорошенькая, но вот если мысли с чувствами расходились, тут она мне отказывала. У других, счастливцев, при таком раскладе совесть съеживалась, а у меня в голове замыкало. Выхватила ручку. Да и сунула голову в петлю. Тетка промокнула повлажневшие губы, провела салфеткой по лбу.

- Через неделю за мной приехали. Теперь это как картинку в учебник истории рисовать можно: двое в кожанках и один с винтовкой. Месяца три в подследствии держали. Вот когда по-настоящему поняла, что такое жуть. Это когда коммунист измывался над коммунистом. С одной стороны, ты, верящий в Ленина, в коммунизм. А с другой - следователь. Тоже, вроде, на том же воспитан. Но вот изгаляется он над тобой, как над врагом, мужа твоего ни за что уничтожает. А ты не веришь, не хочешь верить, что он тебе и впрямь враг. И что не ошибка всё, что происходит, не заблуждение, а продуманное массовое уничтожение лучших и надежнейших кадров. Хотя, поверь в это, наверное, чуть полегче бы стало. И мечешься ты по камере, не в силах понять, почему мальчишка-следователь на допросах с обслюнявленным ртом выкрикивает дико: "Признавайся, вражина, что была в одной шпионской группе с этим своим Сережкой!" А ты только зубами хрустишь.

- Били? - не удержался я.

Тётка на секунду запнулась. Хотела, видно, для остроты приврать. Но - честь ей и хвала - удержалась:

- Нет. Меня - нет. Не того масштаба я для них фигура была. Мне и без того стресса хватило. И что по сравнению с этим привычные страхи? В детстве мышей боялась до одури. А тут проснусь ночью в камере, смахну жирную крысу и дальше сплю. Спали, кстати, обязательно лицом к двери.

- А это зачем?

- Чтоб надзиратель мог в "глазок" разглядеть: а вдруг ты с собой что сделала. Там и впрямь умереть порой за немыслимое благо казалось. Вот они и следили, чтоб тебе это счастье без их санкции не перепало.

Через три месяца объявили приговор: "Пять лет лагерей за недоносительство". Ты понял: за не-до-но-си-тель-ство! В шестьдесят первом встретилась я с одним из тех ребят и только тогда узнала с изумлением, что никого из них в те страшные годы не тронули. Даже не знали, за что отсидела. Думали, за мужа. Какова хохмочка?

Тетка натужно засмеялась.

- Тот год для меня вообще мерзопакостным выдался. Я ведь еще и сына потеряла. Пока оставалась на свободе, успела связаться с троюродной сестрой в Крыму. После моего ареста Нюся увезла его к себе. Там же пошел мой хлопчик в десятый класс. Так прознали-таки. Нашлась грымза-учительница, объявила перед классом, что у них теперь учится сын закоренелых врагов народа. А семнадцать лет - самый поганый возраст. Ушел в горы и - не вернулся. Через три недели нашли повесившимся с рисунком в кулаке. Мне Нюся рассказала, что на нём было. Он, муж и я подходим к воротам вроде рая, но с надписью "Коммунизм", а сверху бог с лицом Ленина руки протягивает. Да, поганый это возраст - семнадцать лет.

Тетка пытается говорить спокойно. Она и впрямь внешне спокойна. Если ты сумел пережить боль от потери близких, то время потихоньку рубцует её, будто замораживая в леднике. Но порой лед подтаивает, и замороженная боль начинает ныть заново.

Мне кажется, что теткин голос прервался. Видимо, так и было. Потому что она сердито прокашлялась, испытующе скосилась на меня - заметил ли. Делаю вид, что нет, - только бы не оборвались воспоминания. - Отправили меня в Карлаг. Всё там было: и грязь, и нечисть, и мысли дикие, и звезд ночной полет. Довелось и с уголовниками поякшаться, и вены резать пыталась… Это когда до меня о смерти хлопчика моего весть дошла. Думала, после такого не живут. А вот ведь перетерпела. В сороковом, когда два года оставалось, завела себе что-то вроде дембельского альбома.

Про этот альбом я от тетки мельком слышал. И даже видел несколько сохранившихся листиков. На каждом - рисованный человечек. Из тех, что "ручки, ножки, огуречик", и - четверостишие. Стихи мне тогда не показались, зато щемяще беззащитный человечек поразил. Вот он, отвернув голову, несет на вытянутой руке парашу. И ручка-прутик подрагивает: то ли от тяжести, то ли от брезгливости. А вот он стоит, съежившись, меж сторожевых вышек с головкой, тоскливо задранной к звездному небу. Знаю, со слов тетки, что блокнотик этот заветный она в пятидесятые отвезла Фадееву. И он даже будто бы загорелся напечатать. Но после его гибели блокнотик канул. Может, опечатали среди прочих бумаг.

Тётка шумно вздохнула:

- О дембеле размечталась, дуреха. Не поняла еще до конца, с кем дело имею. В сорок первом, как война началась, вызвали нас к куму и предъявили документик: до конца войны заключенные автоматически остаются в лагерях. Ничего больше не помню. Рухнула, говорят, на пол. Сейчас уж и не скажу, с чего так. Ведь уверена была, что война больше чем на год не затянется. Очухалась в госпитале в палате для умирающих с открывшейся язвой. Простыни липкие, холод. Мозг говорит: умри наконец. А тело отбрыкивается.

Провалялась три месяца, вышла из больницы. Но больше дней до освобождения не считала - чтоб с ума не спрыгнуть. Да и не рассчитывала дотянуть. Потому что осталось от меня на всё про всё сорок шесть килограммов костей - будто луна обгрызанная.

Вся прозрачная. Можно уроки анатомии проводить, не вскрывая. В общем, собралась бабонька подыхать. Но тут начальник лагеря сменился. И надо же - подвезло, - в двадцатых под одним из моих мужей служил. Понятно, ни полсловом не дал знать. Но только перевели меня вдруг на метеостанцию - Метка, по-нашему. Это по тем местам удача неслыханная. Сродни хлеборезке. Наверное, помочь решил. А может, просто, чтоб умерла доходяга в стороне, по-тихому.

И началась моя новая жизнь. Метеостанция в стороне от лагеря. Заборчик, вышка, домик. Голая степь. Ветер пронизывающий в калитку ломится. По ночам волки ему подвывают. И ты среди этого одна, что былинка в поле. Любой походя затопчет. А кому затоптать, было. Степь вся в лагерях. То и дело бегут. В основном блатняки, беспредельщики. А Метка - она посреди степи как маяк. Кого еще на огонек вынесет? Правда, собак молодых дали, кавказцев. Вот они меня и спасли. Не от людей. Тут Бог миловал. От голодной смерти. Меня-то, зэчку, на баланде держали, а для собак моих рацион другой. Даже мясо отпускали. Так я из их пайки потихоньку подворовывала. Ну, правда, молодчаги псы оказались. Ни разу не пожаловались. Через год вымахали так, что ко мне охрана ездить перестала - пёсики не подпускают. А пристрелить жалко - сами дали. Потом это же не зэчка. Госимущество как-никак. На балансе. Выделили мне клячу Алку, и стала я на ней сама в лагерь с отчетами да за продуктами ездить. А Метку так на меня и переложили. Даже проверками не досаждали.

И понимаешь, племяш, какая штука. Чем больше меня жизнь бьет, тем, чувствую, крепче во мне человек. Не то чтоб человечище. А просто человечек. Чистюля, помыться любит, одеться старается поопрятней, поесть, пусть не сытно, но вовремя, волосы по утрам расчесать. В лагере пока была, ты - хошь не хошь - казенная единица. Всё наперед размерено. Разве что ногами сама перебираешь. А как на Метку отправили, зажила тётка! Со временем даже парой платьиц цветастых разбогатела. На люди в них, понятно, не показывалась, но наедине с собой форсила! Представляешь?

Очень даже представляю. Только вчера прогуливал тётку до аптеки. В маленькой шляпке, в шифоновом платьице в талию, рукав "фонариком", в туфельках с бантиками, она несла себя по Большой Подвальной. И встречные огорошенно обмирали при виде этого изящного осколка тридцатых годов.

Тётка самодовольно прищурилась:

- С платьями этими знатная история связана. Мне их врачиха одна подарила. Не из зоны. Из Караганды. У нас в лагере хирург-глазник знаменитый сидел, так она дочурку свою к нему привезла. Девчонке стружка в глаз попала, слепота грозила. Связи у врачихи, похоже, в Карлаге серьезные были, раз операции на зоне добилась, да еще и аппаратуру выбила. А вот из лагеря велели уехать. Представляешь? Ребенка на операцию оставляют, а мать, у которой судьба дочери решается, гонят от неё за сотни километров.

Ошалела, видно, бабонька. Кинулась к заключенным: спрячьте, отблагодарю. А где в лагере чужого спрячешь? Вот и посоветовали на Метку. Знали, стервецы, что ко мне охранники лишний раз не сунутся. Начальство наверняка прознало. Но смолчало.

С неделю у меня прожила. Операция удачно прошла. Спасли девке зрение. Только ее еще надо было наблюдать, лечить. Что делать? Но - пробивная! Опять по связям рванула. Договорилась, чтоб дочка, пока лечат, у меня на Метке жила. А я, хоть меня никто не спрашивает, как раз не против. Так у меня десятилетняя пацанка поселилась. Ничего, сжились, - привязчивая, стервочка, оказалась. Даже с пёсиками моими сдружилась. Через два месяца мать за ней вернулась. Когда прощались, протянула адресок. Мол, как освободят, сразу ко мне, в Караганду. Устрою на работу. Жить, пока комнату не подберем, у меня будешь. По тем временам слова эти дорогого стоили. В Киев-то я при всех раскладах вернуться бы не смогла - поражение в правах.

Обнялись мы, разнюнились. А дочка стоит рядом и тоже, смотрю, слезки потекли. Она ведь в первый раз увидела, как я плачу. Врачиха мне и туфли с бантиками хотела оставить, но там два лишних размера оказалось.

Уехали они. И так мне худо стало. Будто заново осиротела. Опять осталась со степью один на один. Ночью волки воют, собаки в ответ заходятся, степь холодом веет, а маленький человечек, который и весит-то меньше хорошей собаки, сидит себе в домике, подложил ручонки под подбородок и тоже подпискивает: мол, отпустила бы ты меня, степь, в стольный Киев, к каштанчикам моим любимым, ведь ни в чем я перед тобой не виновата.

И вот сижу я, травлю себя по ночи. Вдруг слышу среди степных звуков новый вкрапился. И не звук даже, а так - будто дыхание. Я ведь, как меломан в оркестре, любой шорох в степи различала. Вскинула голову, напряглась. И впрямь посторонний звук. Усиливается. Уже жужжит тихонько, пофыркивает. Меня аж ошпарило: "Машина! Значит, по мою душу".

Время тогда, племяш, такое было: для вольных настоящего закона не существовало. А уж для зэков… Поступит команда, приедут, заберут, да и пристрелят по дороге при попытке. А потом сактируют. После трех месяцев предвариловки ничего так не страшилась. Я ведь опять надеждой на освобождение жить начала. Сорок пятый шел. И вот на тебе - едут. Настал, стало быть, мой час. Тоскушка-потаскушка моя хиленькая вмиг испарилась. Одна мысль: "Неужели всё?!" Не знаю, на что решиться: разве собак с цепи спустить? Так в этом случае и с ними церемониться не станут - перестреляют.

А гул то затихнет, то вновь приблизится. Значит, не по прямой едут, петляют. Начинаю соображать: раз прямой дороги не знают, может, не охрана, а кто залётный. Кинулась огонь в доме тушить - если и впрямь чужие, не заметят да мимо проскочат. Только поздно сообразила. Минут через пятнадцать подъехали. Стучат в ворота. Чему быть, того не миновать, - открыла. Собак так и не спустила - их-то за что понапрасну губить?

Вижу, газик тусклыми фарами на забор светит. И низенький паренек лет двадцати пяти в кожаных куртке и кепке перед калиткой сапогами на морозе притоптывает. Да еще пустым ведром себя по спине околачивает. И такой вид разухабистый - чистый опер. Шарю глазами по кожанке, ищу, где оружие запрятано.

- Что, мамаша, - спрашивает, - не подкинешь водички, в радиатор залить? Заблудился на охоте.

Значит, всё-таки не по мою душу. Пронесло на сей раз. Господи, Боже мой, слава тебе, Всевышний! И не соображаю, что вслух молюсь. В первый раз в жизни. Я ведь и до того, и после того - атеистка прожженная. А тут, видать, уверовала ненадолго. Опомнилась, только когда у него щека задергалась:

- Ты чего блажишь-то, старая?

"Блажишь" - это я бы ему спустила. А вот за старуху обиделась. Хотя, в сущности, ею и была, - тётка ткнула в сторону фото. - Отобрала ведро, калитку перед носом на щеколду затворила - он-то хотел следом втиснуться, - налила воды, заново открываю калитку, и - ведро из рук! Позади разбитного паренька стоит медведь и мерно раскачивается. Ну не то чтоб совсем медведь, но ростом и осанкой - один в один. К тому же весь в меху, от волчьей шапки до собачьих унт.

Должно быть, остолбенела я. Потому что паренек этот, язва, заухмылялся. На ведро пролитое поглядел с сожалением, головой с ехидцей покачал: плоховато-де с нервишками, хозяйка. Потом скосился на медведя и говорит:

- Пусти-ка ты нас погреться. Подмерзли малёк. Да не бойся, мы не кусаемся.

Не догадывался он, что кусачих я куда меньше боюсь. Я б, может, и прогнала. Тем более по инструкции любой контакт заключенных с вольными запрещён. Надо б сказать, что зэчка я. Сами пулей развернутся. А что, если, наоборот, решат: раз бесправная, всё дозволено? Да и видно, что намерзлись. Впустила, конечно.

Входят в дом. Медведь при свете, как шапку стянул, в человека превратился. Только рост остался медвежий - за два метра. Лицо крепкое, каменноскулое. А глаза - махонькие, но до чего живые и теплые. Как в них заглянула, отлегло, - с этой стороны беды не будет. Не понравилось, правда, что повел себя больно по-хозяйски. Прошелся вразвалочку, оглядел небогатую обстановку да хилую утварь, второму кивнул, и тот - тотчас из дома. Я было обеспокоилась - никак что удумал. Но напрасно - опустился на табурет и будто врос. Сидит, молчит да меня в упор разглядывает - из-под платка вылущивает. А унты-то в снегу. И снег, вижу, подтаивать начал. Ну, какая у тебя тетка чистюля, сам знаешь. Сказать ничего не сказала, но зыркнула от души. Думала, взовьется. А он вместо этого затылок лапищей почесал и так обескураженно улыбнулся, - если и появилась во мне злость, исчезла тут же. Ну как на такого Медведика сердиться!

При этом прозвище какая-то неясная догадка всколыхнулась во мне. Что-то смутно знакомое, где-то слышанное. Возбуждение моё тетка подметила, но то ли не обратила внимание, то ли не сочла нужным отвлекаться.

- Так вот, сидим. И всё это время во мне свербит: надо, наконец, признаться, кто я. То, что Медведик этот - большое начальство, поняла сразу. В зону пропуск на охоту кому попало не дадут. Только контакт с политической зэчкой - это вам не сайгачья охота. Коснись чего, не поглядят, что начальствою Медведей, их ведь тоже собаками травят. Только собралась с духом, второй возвращается, из машины корзину с продуктами тащит. И чего там только не было, мама дорогая! Колбаса, сыры, икра даже черная. Ну и водка, конечно.

Вот ведь интересно. Когда меня арестовали, следователь-стервишко недели через две пытку удумал: на допросе вытащил колбасу, мясо и давай кусманами наяривать. Я тогда в него пепельницей запустила - так боялась колбасу схватить. А тут шесть лет отсидела, стол от продуктов ломится, каких с тридцать восьмого не видела. Сами предлагают. А я креплюсь. И глаза отвожу, чтоб не выдать, насколько голодна. Гордость отчего-то обуяла.

Медведик меж тем молча посапывает, чесночную колбасу ломтями в рот запускает да водку лупит стаканами. Один Володька - он представился - разговор поддерживает:

- Не страшно одной в степи? И чем же это люди так досадили, что от всех подальше в вольноопределяющиеся подалась?

Больше скрывать было нельзя.

- Не я выбирала, - отвечаю. - Заключенную куда пошлют, туда идет.

Выпалила. И поднялась, чтоб проводить. Володька и впрямь осёкся, принялся рукой по лавке шарить - кепку искал. А кепка на голове оставалась - снять забыл. А вот Медведик странно себя повел. Отставил стакан, осмотрел меня по-новому, потом протянул колбасу и увесисто так, будто землю бульдозером разрывает, потребовал:

- Ешьте.

И знаешь, начала я есть. Может, оттого, что впервые голос его услышала. Ем и молчу. И они оба молчат. То на меня зыркнут, то меж собой переглянутся. Наконец поднялись. Володька замельтешил:

- Спасибо за уют-ласку, а нам пора.

И слава богу, что пора. Проводила. Заперла за ними калитку. Возвращаюсь, а корзина с оставшимися продуктами в сенях стоит. Забыли. Значит, повезло мне - еще месячишко-другой на подсобных харчах протяну. Уверена была - больше не увижу. Только месяца не прошло, опять гул в степи. И снова двое - впереди Володька с корзиной шествует, а Медведик следом топает. Проносят корзину в дом, я Володьке пустую отдаю. Минут тридцать посидели, помолчали и - поднялись. Так и повадились. Приедут, посидят, Володька потреплется ни о чем, Медведик помолчит, посопит, корзины обменяют и - дальше, фарами степь выстригать. Вдвоем всегда приезжали. Видно, никому, кроме Володьки, Медведик не доверял.

Кто я, откуда - ни ползвука. Медведик вообще за всё время, дай бог, десятка два слов обронил. Только глазёнки жадные - куда я, туда и они следом. Будто каждый раз на месяц вперед мною пропитывался. Тут и слов не надо. А вот Володька, у того язык не на привязи. То там, то здесь проболтается. От него я и выведала, кто такой Медведик.

И тут наконец меня озарило: ведь Медведиком, со слов мамы, тетка называла последнего из своих мужей. После него замуж уже не пошла, хотя домогались даже в шестьдесят.

- Кажется, он был директором какого-то комбината! - выкрикнул я.

- Угольного, племяш, угольного, - улыбаясь глазами, подтвердила тётя Оля. - И не какого-то, а в Караганде. То есть бог и царь. Хотя нет - только царь. И тоже под богом ходил. И если б прознали, что под видом охоты зэчку политическую навещает, сам понимаешь, - тетка полоснула себя ребром ладони по горлу. - Но ездил ведь, стервец! А мне в конце концов что? Хочет - ездит, шуганут - вмиг остынет. А пока - какое-никакое развлечение. Да и - что душой кривить? - он же меня, доходягу, на ноги поставил. Полгода так продолжалось. А потом очередной месяц прошел - их нет. День, другой - всё нет. Во мне отчего-то раздражение забурлило, шутки они со мной шутить вздумали - хотим заедем, хотим нет. Появитесь, думаю, голубчики, хрен я вас на порог пущу. Через пару дней подобрела - черт с вами, пущу. Но так встречу, что сами пулей усвистаете. Корзину отдам, а новую назло не возьму. То-то морда сытая медвежья вытянется! С мыслью о сладкой мести заснула. Еще неделя прокатила! Слух мой хваленый изменил мне окончательно: чуть не каждый час гул машины чудится, - бегу к калитке. И когда в очередной раз так впустую сбегала, будто вспышка: бабонька, да ты ж его ждешь! Поняла - и сама себе поразилась. Так не бывает! Ведь восемь лет скорбного существования, казалось, давно во мне женщину спалили. И вдруг откуда что берется? Будто травинка сквозь асфальт продралась. Что же это за сила у жизни такая? И следом запоздалая догадка: раз не приехал, значит, беда с ним? Как стояла меж моих пёсиков, так меж них и осела. Людям бы такими чуткими быть, как собакам, - вылизывать принялись, утешать.

Назад Дальше