Прямой эфир - Валерий Хазин 4 стр.


И, признаться, мелькнула у меня в ту ночь мысль, не вознамерился ли уже город Котор прогнать (как многих чужаков когда-то – не обижайтесь!) – выдавить, словно русло Гурдич, и русского Бариста, литовского еврея Иосифа Кана и его американскую подружку?

…И даже вроде бы легче сделалось на сердце (стыдно сказать!), когда он сунул мне перед уходом эту сумку с дисками и пробормотал под нос, будто собирается переезжать… или "собираемся" – сказал он… Не помню…

…А зачем она соврала, что сегодня заходила в кабинет первый раз, – не знаю.

Она ведь всем рассказывала (и теперь рассказывает), что хотела бы сделать книгу: собрать эссе Иосифа, лекции, воспоминания… И ей дней через девять уже отдали почти все бумаги и книги (то есть почти все, что было на английском): мы вместе и разбирали их в кабинете. И позднее, примерно через месяц после его смерти, она приходила несколько раз – и ее пускали, как обычно, жалели… Брала у меня записи разных лет, что-то копировала из большого компьютера. Да, собственно, и секретов никто не делал, ведь все было опубликовано – и не был же Иосиф ни шпионом, ни киберпреступником, в конце концов…

Вы же видели: у него и пароля не было на компьютере, и остались только справки, старые эссе и переводы…

И все же напрасно, кажется мне, вы так упорно отказываетесь послушать его записи. Все-таки слова написанные, и речь звучащая (особенно его речь) – это стихии разные, будто разные воды: морская и дождевая – сказал бы я, если бы у меня был талант Милорада Павича. Хотя, наверное, понять вас можно… Кому же хочется быть вторым? А от интонаций его отделать трудно – слишком уж заразительны. Si puo capire, как говорят итальянцы.

А вот книжки, которые он забыл в сумке, я, пожалуй, отдам вам. Чего им пылиться у меня? Ей они ни к чему, а я все равно не смог бы читать их по-русски. Возьмете?"

И мы не станем спорить, из лени или из вежливости Дан кивнул, а не пожал плечами.

Но готовы ручаться: и сам он не вспомнил бы, когда последний раз хохотал так смачно – до слез, до хруста в затылке, – стоило только дома в Ораховце достать из пакета эти книги – распухшие, побуревшие, как бы выдранные из своих обложек, но сохранившие титулы. Первой оказалась знаменитая "Онейрокритика" грека Артемидора Далдианского, прямо-таки истерзанная карандашом – самый полный и самый древний сонник Европы в классическом переводе Гаспарова. Второй была – очевидно, пиратски изданная, но так же исчерканная – повесть "Мария и Мириам"…

А вот почему мы вспомнили об этом так – здесь и сейчас, – сказать затруднительно. Наверное – возможно, – все могло бы прозвучать иначе, каким-то иным из девяти способов, но при этом нельзя же было оставаться уверенными в том, что история не поменялась бы тогда, наподобие мелодии при перестановке нот.

Ведь нам – признаемся – не позволено ни объяснять, ни вмешиваться, а только рассказывать.

И к тому же до сих пор не ясно, сколько пролетело (дней или недель?) после этого дара, случайного и напрасного.

В самом деле приезжала из Триеста Алия: дважды – почти не видимая из-за выгружаемых бутиковых коробок; деликатная, но непререкаемая, как улыбка стюардессы, ладонь медсестры. И Дан не успел заметить, когда гардероб начал обдавать его, открываясь, каким-то душистым итальянским полушепотом и когда его перестало раздражать собственное отражение в зеркале.

Как будто растворился и узел между лопатками при вдохе – там больше не запекался фантомным сгустком ничей взгляд в спину. Пропала привычка оглядываться. В каждом седом черногорце перестал мерещиться Джан.

Прямо в Ораховце опробованы были, кажется, все разновидности домашней сливовицы: двумя рюмками, после уборки, чуть ли не каждую неделю его угощала Милица с печальной улыбкой и непременными новостями от младшей дочери, которая неудачно вышла замуж за русского бизнесмена.

И каким-то трогательным – сливовичным – осенним отблеском начали отражать залив дворцы бокельского побережья, когда-то выстроенные воинами и мореходами в вековых – видимо, венецианских – грезах.

Перестали удивлять здешние полудеревенские музеи, но все подозрительнее поглядывали окаменевшие ангелы из-за каждого угла: с барельефов баптистериев и фамильных гербов, с реликвариев и кафедральных фронтонов. И опять же не ясно, когда он догадался, что все они на одно лицо, а потом и вспомнил, где встречал это лицо: неподалеку, на полу римской виллы, раскопанной археологами в городке Рисане, полулежал на вспухших крыльях мозаический Гипнос – одутловатый, забывчивый бог сновидений, спустившийся сюда на две тысячи лет раньше.

И уж, конечно, нельзя посчитать, сколько раз с тех пор он проговорил в нависающую слева слоистую тень микрофона: "В эфире – русское "Радио Монтенегро"".

Мы не знаем даже, когда он произносил это, не веря себе, и как часто – не слыша себя. Некоторые вообще сомневаются, мог ли тот, кого мы условились называть Даном, говорить или читать вслух вот так – в черную дыру, не понимая, слушает ли его хотя бы одна живая душа.

Но как раз над этим, подсказывают нам, он и размышлял, спускаясь однажды по улочке Занатской к Святому Луке. Он искал сходства и различия. Похожа ли, спрашивал он себя, речь сочинителя, уплывающая в эфир (пусть и на определенной волне) и тонущая в молчании безграничных пространств, – похожа ли на его же речь в те минуты, когда он толкует сам с собой? Ведь тут, собственно, любопытно даже не то, о чем речь, а то, кто это и с кем, собственно, разговаривает?

Здесь он повернул направо, обогнул дворец Ломбардич и возле знаменитого фонтана Карампана увидел ту, что представлялась Артичеллой.

Не фонтан, а колодец, поправляют внимательные, да и тот – декоративный; и поначалу, кстати, в глаза ему брызнуло всплеском линий и черточек, как бывает, если проснуться внезапно: петлистая вязь прославленной решетки, ломаный росчерк зонтика-трости над брусчаткой, и только потом – полуизгиб руки и откинутый ветром лососевый редингот.

Артичелла, облокотившись на крохотный барный столик у колодезной ограды, улыбалась так, как будто давно заметила его на площади:

"В Которе не назначают свиданий, знаете? Не потому, что город маленький, а потому, что он, как говорят, сам решает, где устроить людям встречу… Я уже начинаю верить в это. Но сегодня просто полный Голливуд, шоу Трумэна. Лучшего места не придумаешь. Вот в этом дворце за вашей спиной довольно долго располагалось русское посольство. А колодец когда-то был единственным источником пресной воды, главным местом свиданий, естественно, и вообще источником всего: городских сплетен, романов, интриг – особенно при венецианцах. Представляете, сколько кровавых ладоней и губ любовников было обмыто под его водой?

Но здесь, между прочим, не любят, когда туристы спрашивают, где фонтан – Fountain Karampana… Предпочитают местное словечко česma – "колодец" или "ключ": Česma Karampana. Очень гордятся и не хотят помнить, что позаимствовали слово у ненавистных турок, а те, в свою очередь, у еще более ненавидимых персов… Занятно.

Правда, мы с Иосифом никогда не встречались здесь. Если он затевал очередное странствие по башням Котора, ему нравилось начинать за церковью Святой Марии – знаете? – с восьмигранным барабаном под куполом, рядом с вами – местные зовут ее Озанной. Или наоборот – из другого угла города, самого глухого: от венецианских казарм у Южных ворот… Хотите, проведу вас каким-нибудь маршрутом, если есть время?

А потом предлагаю выпить кофе. Такого вы не найдете ни в одной кофейне или кондитерской – ни здесь, ни в Италии… Разве что в Австрии, может быть… Возле казарм, у развалин францисканского монастыря (там еще спа-салон), давно живет один русский художник… бывший художник – очень хороший, но совершенно безнадежный, совсем спившийся, к сожалению. Мы заглядывали к нему изредка. Как будет по-русски Бенджамин? При мне Иосиф называл его Бен – для простоты, чтобы я не запуталась в цыплячьих русских суффиксах… Шутил, что в Которе обитают два главных бариста Европы: один – эфирный, то есть он сам, другой – земной. Он считал, что Бен готовит лучший кофе в мире. Не пресловутый средиземноморский, для туристов, куда бросают все подряд – гвоздику, корицу, анис, – а каждый раз что-то удивительное. Кофе-карамель, например, который варят на растопленном сахаре, а потом добавляют ром… Не пробовали? А ведь бариста полагается это знать…"

И тут лень или вежливость взяла верх – мы опять не будем спорить, но, пожалуй, и притворяться не станем, будто не догадываемся, почему он спросил себя: не слишком ли много в городе Котор даров – случайных и напрасных?

Нет смысла и удивляться, как удивился DJDJ, когда через какое-то время Дан неожиданно попросил его принести аудиозапись последнего эссе Иосифа Кана.

Письменный русский оригинал его, понятное дело, не сохранился: ведь текст велели удалить с сайта на другой же день, а переводов никто и не делал, естественно. Но звуковой файл DJDJ раскопал в своих цифровых кладовых.

И хотя Дан, разумеется, прочел к тому моменту почти все эссе Иосифа Кана, помнил его любимые повороты в них, опознавал ритм и слог, идеально пригнанные, словно вдох и выдох, – его собственное дыхание вдруг затрепетало, сбитое неким порывом, когда он в первый раз услышал: "…как обычно, в этот поздний час с вами я, диджей Бариста, в прямом эфире "Радио Монтенегро""…

Эти смолянистые гласные Балтики, как бы охрипшие в дымке Балкан, почему-то заставили Дана снять наушники, выдернуть из компьютера штекер.

Захотелось, чтобы голос Иосифа заполнил целиком – из угла в угол – когда-то занимаемый им кабинет:

Согласно традиции, первым учеником великого Лао-Цзы был некто Инь Си, начальник западной пограничной заставы, прозванный Гуань Инь-Цзы, то есть "мудрец Инь с заставы". Будто бы именно по его просьбе Лао-Цзы, когда ему был восемьдесят один год, и написал Дао Дэ Цзин, где изложена суть даосского учения. Третий или четвертый век до нашей эры – такова современная датировка этой величайшей книги, складывающейся из коротких поэтических чжанов, как бы "зерен" учения, общим числом восемьдесят один (девятью девять). Однако обстоятельства ее появления и авторство Лао-Цзы исторически не установлены.

Другая легенда сообщает, что спустя почти тысячу лет, в середине восьмого века нашей эры, Лао-Цзы явился во сне даосу Тянь Тун-сю и сообщил, что в одной башне спрятан другой священный текст, сочиненный уже самим Гуань Инь-Цзы. Якобы прямо во сне Лао-Цзы указал и место в стене, где спрятан текст. Правда, различные изводы легенды расходятся в отношении здания с тайником: по одной версии, это было жилище самого Лао-Цзы; по другой – дом принадлежал роду Инь Си, по третьей – это была башня той самой западной заставы, начальником которой служил Гуань Инь-Цзы.

Как бы то ни было, даос Тянь Тун-Сю немедленно пересказал свой сон блистательному императору Сюань-цзуну (сроки его правления известны: 712–755 годы). По его приказу посланцы вскрыли стену и обнаружили в указанном месте книгу, названную позднее именем легендарного автора – "Гуань Инь-Цзы". Так даосский канон обогатился чрезвычайно оригинальным произведением, хотя в наши дни считается, что подлинный текст Гуань Инь-Цзы был утрачен еще в древности, а доступный сегодня памятник, состоящий из девяти глав, записан не ранее одиннадцатого века.

Что здесь изумляет и что утешает?

Головокружительное переплетение культа скромности с культом книг. Оказывается, величайшая книга создана величайшим учителем не иначе как по просьбе его ученика. Ученик же, в свою очередь, тоже сочиняет священную книгу, но не отправляет ее в естественное путешествие к читателю, а утаивает, обрекая себя на безграничное забвение. Спустя тысячелетие Учитель навещает одного из своих бесчисленных последователей в стране грез и великодушно открывает тайную книгу, но не свое сочинение, а труд первого ученика, Инь Си – как бы соединяя тем самым сквозь толщу времен руки обоих. Наконец, сновидец-даос не пытается завладеть книгой-сокровищем или присвоить себе ее авторство, но смиренно доносит о своем открытии императору.

Не менее головокружительна почти божественная доверчивость императора и его же решительность. Ни грана сомнений, никакой веры совпадениям: нимало не медля, он отправляет людей туда, куда указано, и находит то, что было обещано.

В Поднебесной никого не удивишь книгой в стенном тайнике или вещими снами. Однако именно в "Гуань Инь-Цзы" идея неразличения сновидения и яви (также не новая для китайской литературы) впервые получает совсем уже головокружительное завершение. Здесь утверждается, обосновывается и иллюстрируется порождающая, формообразующая, творящая сила сна. В главе шестой, например, говорится: "Мирские люди различают свою боль и боль, испытываемую другими… Но и во сне человек тоже различает свою боль и боль других людей, видимых им в сновидениях… Но кто же здесь "я", а кто "другие люди"?… Кто же здесь спит, а кто бодрствует?…"

Возможно, именно эта сила делает исторические лица предания неотличимыми от лиц легендарных. С одной стороны, император и слуги его, взламывавшие стену, летописно бесспорны. С другой – Лао-Цзы и его ученик с пограничной заставы, прозванный Гуань Инь-Цзы, – не более (но и не менее) достоверны, чем Пифагор или Христос. И, наконец, где-то, в каких-то звенящих пространствах меж этих сфер, воспаряет скромный информатор императора, даос Тянь Тун-Сю, оставшийся в истории исключительно благодаря тому, что его посетил во сне мифический Лао-Цзы с известием о потаенной книге.

Когда оглядываешь эту историю в ее обратном, так сказать, хронологическом порядке, невольно утешает надежда на то, что все ее герои рано или поздно окажутся персонажами одного сновидения, которое пока еще (слава небесам!), пока еще длится.

И, может быть, правы те, кто уверяет, что пролетело после еще сколько-то дней или даже встреч у колодца Карампана, и самым острым воспоминанием до времени оставалась не береговая панорама Котора с бастиона и башни Контарини, а кенийский кофе с кайенским перцем на кончике ножа…

Но так ли это – мы не знаем.

Книги и башни – напоминают нам – не выходили у Дана из головы, пока не промелькнул вдруг (хотя и не ясно, когда) очевидный, но странный вопрос. Настолько очевидный, что было странно, отчего Дан не задал его себе раньше.

Почему, спохватился он, в компьютере самого Иосифа не осталось ни текста этого китайского эссе, ни каких-либо следов, ведущих к нему? Ведь в архивах Иосифа царил идеальный порядок, и не составляло труда найти там прежние его работы: и оригиналы, и переводы, и черновики, и справки. Конечно, эта пятиминутка была ни на что не похожа: Дан попытался представить себе, как она появилась на свет – точнее, всплыла из небытия, чтобы стать звуком (благословен будь DJDJ и его киберпогреба!) – и вопросов становилось все больше.

Что-то же – терзал себя Дан – что-то же подтолкнуло Иосифа к тому, чтобы перед праздником Камелий рассказать слушателям "Радио Монтенегро" именно эту историю, в которой не было ни праздника, ни камелий, и – главное – ни капли кофе?

Значит, он думал о ней, наверное, не один вечер, копался в книгах, блуждал по сети. Скорее всего, набросал два или три варианта, распечатывал, правил. Потом – неизбежно – набрал и снова распечатал окончательный текст, накануне отправил электронную версию обычным путем через внутренний шлюз на сайт, вышел по графику в прямой эфир и зачитал его. После чего вернулся домой в Пераст, через пару часов принял гудящую компанию сослуживцев в ночи, а еще через день заснул и не проснулся…

Где, недоумевал Дан, следы этой работы, и что же произошло после того ночного эфира?

Либо Иосиф почему-то предпочел готовить свое последнее эссе на личном ноутбуке, который Артичелла вернула девственно чистым, либо, если он все же трудился как обычно, кто-то старательно затер плоды этого труда не только на студийных серверах, но и на большом компьютере в его кабинете…

Но зачем? Кому и чем могла навредить эта маленькая притча, невинная сказка о страже западной заставы, и почему оставили нетронутым все остальное?

Или не оставили?

Или – хуже того – не разыгралось ли попросту воображение, сотканное из той же материи, что и наши сны, – и тут вообще не случилось ничего, кроме банальных технических сбоев, ошибок или вирусов?

И теперь – здесь и теперь – не все ли было, в сущности, равно?

Может быть, поэтому – подсказывают нам – и не стоит изумляться так, как изумился вскоре DJDJ за столиком в "Портобелло", когда Дан снова принялся расспрашивать его о последней вечеринке в доме Иосифа. Нельзя ли, – настаивал он, почему-то отодвигая виски, – нельзя ли припомнить точнее, что рассказывал Иосиф о башнях Котора или иных башнях – что именно, какими словами?

Но как ни стремились оба навстречу друг другу сквозь ломкое крошево языков, – ничего нового Дану услышать не удалось.

DJDJ добавил только, что Иосиф, каламбуривший на каждом шагу, рассуждал долго, а закончил (по-английски, кажется) чем-то вроде этого: башни Китая, рассмеялся он, эти одинокие великаны, не заселены привидениями, как в Европе, но сами могут обступить ваши сновидения наподобие призраков – not haunted but lonely haunting giants, dreamy high towers…

Вот почему некоторые говорят, что нам позволено только рассказывать, и по той же причине (согласимся, пожалуй), очень скоро все это само собой начало забываться или казалось забывающимся.

В самом деле, что особенного было в том, что Иосиф Кан увлекся даосами и ему не терпелось поделиться с кем-то некой мыслью, находкой, метафорой? И если в речах Артичеллы и DJDJ обстоятельства места и времени совпадали не всегда – что с того? Много ли толку было в том, чтобы разыгрывать Шерлока Холмса на пустом, то есть совершенно опустевшем месте, в этих давно прошедших временах?

Вот почему – само собой – все стало забываться довольно быстро.

Правда, иногда, надо признаться, когда случалось Дану, по привычке вернувшейся, нарезать круги возле стола в кабинете и на глаза ему попадалась коллекция башен-коробков на третьей полке – в памяти всплывало: lonely haunting giants, dreamy high towers…

И почти всякий раз (согласимся и тут) он спрашивал себя: если в странствующей душе Иосифа жил, судя по всему, поэт, почему он не оставил ни одной стихотворной строчки ни на каком языке?

Так было и в тот вечер, когда бокельский ветер набрал достаточно ноябрьской силы, чтобы продуть самые изогнутые улицы в городе Котор, и завывал за окном особенно заунывно. Накануне Дану пришлось просмотреть наспех тексты почти всех эссе Иосифа. Ему хотелось убедиться, что его не забросит на тропы проторенные. Он думал об истории кофейных табу – о приключениях кофе на границах языков и цивилизаций. Например, о том, что Православная церковь Эфиопии запрещала его прихожанам как напиток мусульман примерно в то же время, когда в Оттоманской империи кофе не был дозволен мусульманам, а в других землях Ислама его проклинали как зелье еретиков-суфиев…

Ветер выл.

Назад Дальше