Сны, говорит он обиняком, нельзя наблюдать без последствий, поскольку они меняются прямо на глазах наблюдателя, самим фактом наблюдения. А наблюдения эти, утверждается в другом месте, могут учащать или сгущать случаи déjà vu наяву либо отправить сновидца в необычные полеты спиною вперед.
Откуда бы ему узнать, наконец, что сны, при известном навыке, можно видеть и не засыпая, ибо они льются, обтекая затылок, постоянно? И откуда разглядеть, что в глубине некоторых сновидений невозможно произнести собственное имя?
Словом, все они, названные (чтобы не вязнуть более в потоке прочих имен) – все проходили через одни ворота.
И, разумеется, Артемидор из города Далдис – первый среди европейцев, кто пересекал не только ломкие границы Европы с Азией, но и пороги роговых ворот, и иные равнины, о чем проговаривается многократно "Онейрокритика".
Скажем, раздел второй книги о снящихся числах разъясняет, какое количество лет жизни они предрекают сновидцу. Так, приснившаяся шестерка оказывается числом 65, поскольку пишется буквами ε (5) и ξ (60), а десятку можно понимать как 30 или 49 лет в зависимости от того, записана она словом или единичной буквой.
Или в книге третьей, к примеру, буква ρ, обозначающая сотню, названа хорошей для тех сновидцев, кто ожидает чьего-либо возвращения из дальней поездки, потому что слово "ангелиа" (весточка) тоже составляет сотню. По той же причине та же буква предлагает выбирающим способ путешествия путь сухопутный, а не морской; колеблющимся – советует оставаться дома; преступникам предвещает кандалы; козопасам и коневодам – благо, ибо слово νέμε (паси) в числовом выражении также означает "сто".
Но при этом странным образом умалчивается о том, следует ли различать толкование букв, приснившихся написанными, и букв, во сне прозвучавших. И как поступать сновидцам-негрекам?
Разве две-три дюжины подобных нелепостей не должны были уже тогда наводить на мысль, что толкование сновидений безнадежно, а составитель "Онейрокритики" либо откровенно безумен, либо сокровенно мудр?
В этих заплетающихся исчислениях нельзя же было не заподозрить бреда или – наоборот – неких ключей к неким воротам?
И ведь не мог не догадываться об этом всякий переводчик Артемидора – и уж тем более первый из них, Хунайн ибн Исхак, прозванный шейхом толмачей в Багдаде?
И даже он, между тем, даже несравненный Хунайн, математик и врач при дворе халифов, сопроводивший сотни книг через границы греческого в сирийский, арабский и обратно, даже он не решился выйти за пределы "Онейрокритики" – предпочел не заметить ничего, или притворился.
Почему?
Умеющий видеть сны да увидит.
Это не пожелание, но утверждение.
Важно только не перепутать ворота и выбрать знающих толк проводников.
И не следует бояться.
Но сам-то, сам Иосиф, похоже, очень испугался…
Вот только – кого или чего? И, главное, – почему?
Возможно, его всерьез заворожила чем-то занятная книга Артемидора, на каком бы языке он ни прочел ее.
Наверное (нельзя исключать и этого), ему могло показаться даже, будто он заметил в ней нечто такое, что ускользнуло от глаз его переводчиков – и древних, и нынешних, включая по-английски дотошного Пака или непревзойденного Гаспарова с соратниками.
Но зачем нужны были эти изыски, эти извилистые словесные тропы – для того лишь, чтобы объявить толкование снов безнадежным? Разоблачить первый европейский сонник?
И опять, опять: от кого и зачем все это надо было прятать?
Как если бы сегодня, пусть и на задворках Европы, какой-нибудь обезумевший самоучка вдруг самостоятельно доказал бы шарообразность Земли или опроверг алхимию и наличие во Вселенной эфира, а потом внезапно перепугался бы собственных открытий и решил зашифровать их и засунуть в тайник…
И чтобы это мог сделать Иосиф Кан – полиглот, умница, эрудит?…
Но кошмар – настоящий кошмар – содержала третья, самая убористая записка на клетчатом листе из блокнота "Радио Монтенегро" – не бежевом, как показалось Дану сначала, а молочно-кофейном:
Бред может быть бродом. Переправой на тот берег. Как толкование сновидений для тех, кто умеет летать на стреле.
Как Брод для Кафки, Варий для Вергилия, Дмитрий Набоков для отца и его Лауры – как все преданные проводники, предавшие пироманов.
А для того, кто не знает полета на стреле, но не боится пересекать границы, – вот вход в ворота роговые: вот брод, что пролегает по воздуху – брод, который кажется бредом.
Проводником (пусть и невольным) будет тот, кто способен оседлать звук. Этот наездник не дорожит своим летучим скарбом – а тебе надо отыскать и пройти, как водится, девять кругов, на что потребуется, вероятно, девять вечеров и еще один вечер.
Помни, что каждый круг, вращаясь, образует сферу, подобно тому как колесо гончара рождает из сгустка сосуд.
Тебе же нужен не каждый – а лишь те, где твой дух, парящий над гладью, across the plains, будет остановлен буквой. Или двумя буквами. А возможно, низкой из трех, четырех или пяти, заброшенных и, видимо. пустых букв рассеяния, в которых кто-то когда-то усматривал имена верных переписчиков, кое-кто – порядок свитков, а некоторые – перечень каталогов.
Но здесь суесловие ни к чему, и таких букв, которые числом 14 покрывают 29 из 114, тебе встретятся лишь девять и еще одна – они и укажут тебе остановки.
Хватайся за колесо и входи в кузницу звука: она же, если угодно, будет и гончарня, и винокурня, а ты сам – и всадник, и мастеровой, и Maitre de Chais; ты – нашедший, и ты же – находка.
Не соблазняйся круговертью и музыкой сфер: всё, чем наполнена любая из них, целиком переливай в кладовую, ибо тебя ждут иные голоса и комнаты, и другие сосуды.
Оттуда – уже осторожно – ступай прямо в давильню: ищи ворот, направляющий стоки. Там, где каналам дан выход или сброс, установи не кубический объем, а одинарный.
Обязательно одинарный.
Из четырех канавок рабочими останутся две. Над левой подтяни рычаг вверх до упора. Над правой – вниз до упора придави.
Обязательно до упора.
Жми на "пуск".
Изливы двух канавок тут же поглотят друг друга – словно бы испарятся, наподобие "доли ангелов" в коньячных погребах.
Тебе же нужно только то, что отожмется и уляжется в давильне: это легко увидеть и даже услышать, если уровень выжимки довести рычагом до самого пика.
Стоит лишь попробовать – и тебя отправит к первой же стоянке или остановке. Всего их будет девять и еще одна.
Для чистоты "головы" и "хвосты" отжатого можно – по примеру виноделов – отсечь задвижкой.
Но это не обязательно.
Имеющий уши да услышит.
Но на переправе желательно продвигаться след в след .
Разве это – спрашивается – не было сумасшествием?
Откуда – шептал Дан – взялась эта "Химическая свадьба Христиана Розенкрейца", написанная поспешной рукой по-русски, на бумажных обрывках, детски упакованных в секретный пакет, упрятанный за стенкой в корпусе компьютера, в студии "Радио Монтенегро", в городе Котор?
Не помешался ли попросту диджей Бариста, Иосиф Кан, на романах Милорада Павича, например, – не возомнил ли себя, и в самом деле, каким-нибудь жрецом из секты ловцов сновидений в Хазарском каганате, реинкарнацией легендарного Гуань Инь-Цзы, математиком Перельманом?
А ведь были еще, оставались без ответов и другие вопросы, куда более темные.
Что-то же не давало ему все-таки – день за днем – поступить, наконец, решительно и просто: избавиться навсегда от записок и обо всем забыть?
Когда и как случилось, что на его столе выросла стопа книг из ополоумевшего списка Иосифа, в компьютере образовалось несколько специальных каталогов, и как далеко забрался он, сличая переводы Артемидоровой "Онейрокритики"?
Почему все это поднимало – словно волну за волной – воспоминания о воспоминаниях: несколько кружных, легкокрылых странствий альковных, где по молодости нельзя было различить, что слаще – медлить, или же поторапливать?
И отчего было так жутко весело?
То есть весело и жутко?
И мы не спрашиваем уже, почему он ни разу не проронил об этом ни слова: ни на прежних свиданиях с той, что была сначала Гризельдой, потом – Аминой, ни теперь – в номерах крохотного частного пансиона по другую сторону Которского залива, где-то на границе Муо и Шкальяри.
"Странно, – говорит она, запахивая халат, подходя к окну и, может быть, прикасаясь лбом к прохладному стеклу. – Странно… Послезавтра мне петь Норму, а я, кажется, совсем не волнуюсь… Нехорошо…"
И тут, похоже, лучше согласиться, что Дан – именно здесь, пожалуй, – даже усмехается в ответ, но не зло, а устало скорее: для чего и почему надо обязательно волноваться; и разве эта Casta Diva – не королева чартов теперь, политкорректная и складная, как Ebony and Ivory Маккартни?
"А Лили Леман, – отвечает она, не оборачиваясь, – говорила, что легче спеть три раза подряд Брунгильду, чем один раз Норму… Но это правда нехорошо, что я не чувствую вот этого… как обычно… Странно… Знаешь, я не очень люблю театр в Триесте. Точно австрийский марципановый пряник: снаружи Ла Скала, внутри – Ла Фениче в Венеции… У меня пять недель подряд – сплошная Италия. Может быть, приедешь? В Милан, дней через десять? Здесь все так близко… Тебе ведь положен отпуск или что-то такое? Мне кажется, пора уже тебе выбираться на воздух… пересекать границы. И потом, Джорджоне и Веронезе лучше смотреть у них на родине, а не здесь, в соборе Святого Трипуна… Приедешь?"
И Дан обещает.
Пожалуй что обещает.
"А ты можешь сказать, – спрашивает она еще час спустя, – когда все это началось? Только честно? Я точно помню. На той же даче, под Новый год – помнишь? – я проснулась от собственного крика и бросилась рассказывать тебе свой кошмар, а ты вдруг перебил меня, взял за локоть и досказал его продолжение – точь-в-точь как было, то есть как мне и приснилось… И еще смеялся, что это – твой сон, а не мой… Не помнишь? Я тогда не поверила своим ушам, и вообще не поняла, как это возможно… А ты, по-моему, так и не поверил мне до конца – неужели забыл?… А я тогда уже начала догадываться, что это – безнадежно… Или нет?
…Послушай, я знаю эти твои печальные глаза, этот "угрюмый, тусклый огнь желанья"… У тебя – новый роман? Я же чувствую… Опять что-нибудь вулканическое или в этот раз – наоборот – воздушно-капельное?"
И мы – признаться – теряемся: правда ли, будто Дан опять чуть было не проговорился о тайнике Иосифа, или просто отвечал торопливо, что его давно мутит от любых сновидений?
Или правы другие и вместо ответа он сам напомнил ей с улыбкой иное воспоминание: разве могла она забыть, что стоит им только "соприкоснуться рукавами" – слегка, но не во сне, а наяву, – как тут же, почти сразу нужно думать о противоядии? По крайней мере, ему – чтобы жить дальше…
"Да, да, – говорит она. – Не сердись. Это так… усталая "попытка ревности"… Не станешь же ты и в самом деле верить женским слезам? Это же ветер, эфир. Не огонь, не вода… Квинтэссенция сцены…"
Здесь мы теряемся, конечно, но зато уверены во всем остальном.
Он не признался ей, во-первых, что, к изумлению его, женская ее интуиция снова оказалась безошибочной. Во-вторых, он и потом не признавался себе, что если и удерживало его нечто от поездки в Италию, так это еще один недуг, имя которому было – тайная жизнь слов в трех записках Иосифа Кана.
Эта лихорадка, поначалу веселящая, теперь выбрасывала его в знобкую бессонницу или – наоборот – заливала сны липким бредом.
И чем грузнее и разлапистее становилась стопка книг на его столе, чем быстрее разбухали каталоги выписок на жестком диске, – тем дальше и очевиднее удалялся он от разгадки.
Но он не признавался и в этом.
И опять не понимал, что лучше – помедлить или поторопиться. И почему-то совершенно забывал спросить себя о главном: какое ему было дело до ускользающей разгадки и не довольно ли с него гонок преследования?
Но хуже всего были те ночи, когда он принимался вдруг – как бы изумляясь сам себе – рассматривать пометки Иосифа в пиратских страницах повести "Мария и Мириам": крестики, астериски и полумесяцы цифр, переплетаемые время от времени изворотливой карандашной вязью.
Это было отвратительно.
И безнадежно.
Наконец, однажды, словно очнувшись, он решил взять себя в руки – пусть не прекратить, но хотя бы приглушить это слепящее сияние чистого, обезумевшего разума.
Если затолкать, сказал он себе, обрыдшую папку поглубже, придавить потяжелее и не касаться достаточно долго – все уладится само собой.
И, может быть, даже сам собой явится тот, кому предназначалась вся эта тайнопись, это опиумное мерцание слов, проносящихся в дымке.
И все прояснится.
Само собой.
И несколько раз ему удавалось – скажем так – улыбнуться, наблюдая за собственной рукой, потянувшейся к завалу с папкой, – и тут же остановленной.
Но сколько – дней или недель – это продлилось, мы не знаем, потому что больше с тех пор ничего не происходило.
Неудивительно поэтому, нашептывают внимательные, что как-то вечером, за очередным эссе, ему вдруг послышалось что-то очень утешительное в привычном расшаркивании карандаша, почти уже полюбившемся:
" Одна из философских школ Древней Индии, – написал он , – учила, что материя ( прадхана ) в присутствии духа ( пуруша ) образует пять тонких сил или стихий (по числу органов чувств или пальцев): звук, касание, цвет, вкус и запах. Из них, как бы по мере сгущения, возникают пять первоэлементов: эфир, имеющий только качество звука; воздух, соединяющий звук и касание; огонь, в котором сплавлены звук, осязание и цвет; вода с качествами звука, осязания, цвета и вкуса; и, наконец, земля, обладающая всеми пятью – звуком, осязанием, цветом, вкусом и запахом.
Комбинируясь, пять первоэлементов образуют материальный космос.
Даосы Китая заменяли эфир и воздух деревом и металлом.
Средневековые алхимики, вслед за Аристотелем, выделяли четыре элемента творения, а всепроникающей субстанцией считали эфир, называя его "пятым существующим" – quintessentia.
Но ни один из этих мудрецов ничего не знал о кофе… "
Из открытых источников, или Колодец Карампана
Да, конечно: теперь и нам, вслед за Даном, не всегда ясно, нужно ли было поторапливаться, словно сыщикам, или лучше – как намекают некоторые – помедлить, подобно любовникам приметливым?
Однако почти не осталось тех, кто не заметил бы, что такая история не очень хороша с алкоголем, зато сама собой течет с кофе, хотя и не со всяким. Например, вокруг чего-то вроде "Голливуда" с анисом или "Европы" с яичным белком не могло бы быть и речи.
Совсем же иное дело – "Амаретто", которым удивляла его та, что называлась Артичеллой, – под утро, уже у нее в апартаментах, где-то на границе Муо и Шкальяри, в какой-то двусмысленной, дурманящей близости от того небольшого пансиона, где совсем недавно было у него совсем другое свидание.
"Не помню, – улыбается она над дымящейся чашкой, – кто кого научил этому рецепту: русский Бен – Иосифа, или наоборот… Тут главное – пропорции: не переложить миндаля, не брать арабику из Южной Америки, перемалывать кофе непременно вместе с орехами – очень медленно и очень мелко. По-моему, именно по этому поводу Иосиф вспоминал какой-то арабский трактат, где объяснялось, что кофейное зерно эротичнее орхидеи. Хотя ведь из клубней орхидей они делали "сатирион" – "напиток Адама и Евы", нет? Только вот у арабов не могло же быть такого слова – "эротичный"? Как это называлось тогда, интересно? Иосиф бы докопался… Странно… Мне довольно часто кажется, то есть… по-прежнему кажется, что он рядом… Или слышит… И вот сейчас… этот твой акцент, немного похожий, когда ты говоришь "Арти" или "Амаретто"… Странно… Но уже не страшно… и почти не больно… А даже как будто наоборот… Такое чувство… то есть почему-то представляется, что он бы улыбался сейчас… Странно, правда?
Многие – и DJDJ рассказывал – многие, кто с ним общался, чувствовали это: словно бы в любом разговоре он знает о тебе больше и понимает лучше, чем ты сам… Наверное, он бы улыбался…
А теперь…
Конечно, здесь, в вашем эфире "Радио Монтенегро", у вас, диджеев, могут быть какие угодно имена, но для меня теперь ты уж точно будешь "Второй Господин Бариста"… В стиле того старинного китайского романа, который он так любил. С двойным названием – не помнишь?"
Но Дан – надо сказать – не стал признаваться, что побаивается уже и наименования далекого романа, когда-то зачитанного, и самих воспоминаний о нем, обступающих его почему-то все теснее – здесь и теперь – в присутствии благородных дам в городе Котор.
К тому же он начал забывать и еще кое-что.
Когда, например, и вовсе ли рассеялся этот пузырчатый дурман, которым обдавало поначалу ее американское журчание, где you то раздваивалось, то сплеталось соблазнительно – когда, иначе говоря, выяснилось, что Арти перешла на "ты"? Или сколько свиданий она успела назначить ему возле колодца Карампана?
"Кажется, у вас, – смеялась она, – это называется "сведения из открытых источников"? И раз уж так случилось с нами, не будем нарушать традиций, не будем сердить Česma Karampana и великодушный город Котор. Начинать будем отсюда, от колодца. Тем более сейчас это, если можно так выразиться, закрытый источник, который мы как бы открыли заново, а? Иосифу бы это понравилось…"
И Дан уж точно не вспомнил бы, как скоро они втянулись в эту игру.
Артичелла говорила, что материалы для ее книги об Иосифе почти собраны и даже распределены по разделам: полный корпус эссе, транскрипты лекций, переводы. Осталось записать еще несколько мемуаров, отредактировать кое-что, может быть, съездить в Литву… Но книга не складывается. То есть не укладывается в книгу – так, чтобы не превратиться в пыльный стеллаж каталожных ящиков, замурованные тексты. Ведь и тривиальный травелог, чтобы не вызывать скуки, должен содержать не только внешний маршрут, но и внутреннее направление, скрытое движение, начало и конец – не так ли?
А тут все, казалось бы, заводило ее в тупик: нельзя было понять, с чего начинать и где ставить точку, ведь любая история – говорят – при перестановках немедленно принимает иной вид и звучит иначе, вроде мелодии, где ноты поменяли местами…
Наверное, поэтому – улыбалась она – их встреча тогда, возле колодца Карампана, снова убедила ее, что все случайности предопределены. Особенно в городе Котор.