– Слушай, а как Федонин сюда попал? Я понимаю, тебя он по телефону вызвал?
– Точно.
– А чего же мои? Не засекли ваш разговор? Почему наша служба ничего мне не доложила?
– Это уж ты у них выясняй, Юрий Михайлович. Я догадываюсь, они не стали тебя беспокоить. Ты же у Лудонина находился. Я сам-то с трудом с тобой связался; секретарша сначала предложила перезвонить, заняты вы чем-то были оба?
– Убеждал его, – отмахнулся Донсков. – Начальству нас не понять.
– В чём?
– Слушай, где же он флакон этот отыскал? – не отвечая, перескочил Донсков с неинтересной темы. – Мы же делали тут обыск.
– Вот так, дорогой начальничек, – хмыкнул я, – верхогляды твои помощники. Учить их надо.
– Моих учить – только портить. Прав Лудонин, пороть их надо.
– Задушевная беседа у вас протекала?
– И не говори.
Мы заглянули в закуток без окон, что-то вроде чуланчика, теперь их некоторые шутники именуют "тёщиной комнатой".
– Вот здесь и отыскал флакон Павел Никифорович.
Все три стены чуланчика были оборудованы полками, на которых теснилась пустая стеклотара разного калибра и назначения – бутылки, банки, склянки, пузырьки и прочая ёмкость.
– Всю эту батарею мои орлы вдвоём из рук в руки выставили на пол, на моих глазах перебрали и ничего примечательного не обнаружили, – чертыхаясь, оправдывался Донсков. – Ты-то мне веришь, Данила Павлович?
– Я не полковник, чего передо мной оправдываться. Не принёс же Федонин флакон с собой! И зачем молодому Дзикановскому столько тары? Ты не задумывался?
– Фармацевт, – пожал плечами Донсков. – Но незаметно, чтобы дома он лекарствами занимался. Никаких приборов, приспособлений не видно.
– Я ведь не на шутку перепугался, пока Федонина в чувство приводил. Он, похоже, дважды падал, второй раз, когда до меня дозвонился.
– Так, может, его всё-таки в больницу?
– Врач дал ему какое-то средство, посидел минут десять, успокоил меня, что опасности нет, но тоже настаивал на госпитализации. А он ни в какую. Отлежусь, говорит. Чувствую себя лучше. Лёгкое головокружение осталось и речь. Ты сам видел, он восстанавливается на глазах.
– Значит, Павел Никифорович пришёл сюда отраву искать? – задумался капитан.
– Он так выразился.
– Мне, дураку, раньше следовало догадаться, когда бабка Матрёна, соседка коллекционера, талдычила о странном сне Серафимы Илларионовны. Теперь понятно, почему она спала целые сутки. Аркадий Викентьевич использовал этот препарат под видом духов, когда её усыплял. А потом вскрыл сейф.
– Возможно, этот флакон стал роковым и для самого Семиножкина, – согласился с ним я.
– Совещание у вас, значит, не состоится? – Донсков переступал с ноги на ногу, как застоявшийся скакун.
– Не терпится?
– Я полковника Лудонина сумел отговорить, мне сейчас каждый час дорог, не до… Сам понимаешь.
Он хотел сказать "не до болтовни", но поднял на меня глаза и смолчал.
– Говори, говори, – не стал я его смущать окончательно, – вы, сыщики, иногда способны головой работать лучше, чем языком.
– Нас ноги кормят. Ты прав, прокурор, но и она не только для того, чтобы фуражку носить.
– Федонин просил домой его отвезти.
– Я доставлю. Прямиком в объятия разлюбезной Нонны Сергеевны и домчу.
– Смотри, не напугай. И ничего лишнего. Он сам найдёт, что ей сказать.
– Обижаешь, Данила Павлович.
– И это?.. Руководству не стоит ничего сообщать… Об этой оплошности. Ни к чему им эти детали.
– Да что же мы, совсем без понятий? – обиделся Донсков.
– Я вечером его навещу сам. Тебе успеха, капитан.
– Увидимся.
И мы расстались. Я спешил в бюро экспертиз. Капитан, похоже, напал наконец на след Князева и его дружков; видно было по его сияющим глазам, что почуял он их близость, не стоялось ему на месте. Да и пора бы. Больно уж долго судьба водила нас носами по асфальту неудач.
Глава IV
Вот тогда как раз и появился на нашем горизонте этот Павел Суров. Журналист, оказывается, уже был знаком с некоторыми из "уголовки". Его немного знал и капитан Донсков. Меня он нашёл по телефону, я, как обычно, сослался на начальство, мол, наверх обращайтесь, потом сказался на занятость, а о последнем разговоре Колосухину доложил.
– Почуяли, говорите, жареное? – взгляд замоблпрокурора горел негодованием.
– Похоже.
– Что же их интересует? – шеф мрачнел на глазах.
– Не спрашивает. Так, обычные темы… Рост преступности, малолетки, молодёжь. Он со мной даже мыслью гениальной поделился, мол, динамика правонарушений среди детей – это будущее криминала. Просветил, так сказать. Но это у них приёмчики известные. Им сюда бы пробраться… В штаб. Информация о кладбищенских трупах, видно, просочилась. Вот и принюхиваются. Донсков божится насчёт своих, но там, когда могилу раскапывали, народу всякого собралось немало. Ночь и та не отпугнула желающих поглазеть. К тому же юрисконсульт присутствовал. Из горисполкома. Скорее всего, он и пустил слух. Вот и захотелось газетчикам о наших героических буднях всему миру поведать.
– Посоветуйте ему в милицию обратиться.
– Подковыривает: "У вас учреждение закрытое?" Издевается.
– Даже так?
– Этот – дока. Ему известно, что убийствами прокуратура занимается.
– Шустрый, – Колосухин крякнул от досады. – А нельзя приструнить?
– Не отвяжется.
– Мне не до него. Может, Павел Никифорович? Или в кадры его адресуйте.
– Федонин пока прибаливает. А Течулина в район уехала до конца недели.
По правде сказать, о журналисте этом среди наших гуляла дурная слава. В милиции его побаивались, в том числе, как я начал догадываться, и сам Донсков. Тот мог накатать такое, что в один день из тебя героя смастырить, чтобы потом свои же подкалывали да посмеивались или ещё хуже – лягнуть так, что долго икалось и помнилось. "Управу на него найти, конечно, можно, – сетовал капитан Донсков, – но поговаривают, что за его спиной маячит всемогущая фигура Селивана Цапина". – "А этот что за гусь?" – вылупил я глаза. "Главный редактор газеты, – просветил меня Донсков, ухмыляясь. – Ничего не затевает без команды оттуда". – "Оттуда?" – до меня не доходили невразумительные намёки капитана, со значением кивнувшего вверх. "Ну кто нами правит? – буркнул тот. – Не всевышний же! Обком, облисполком. Ты, прямо, как ребёнок, Данила Павлович…"
Теперь, достаточно просвещённый, я и выложил все свои открытия Колосухину, который не мне в пример догадливый, сразу принялся за своё обычное занятие в таких случаях: шеей закрутил, будто из воротничка рубашки собирался выскочить, враз тот его душить начал. Наконец, так и не одолев препятствие и покраснев, он на меня в упор:
– А что у них конкретного?
– Я пытал Донскова. Тот особо не распространяется. Но якобы Сурову поручили собрать материал о работе прокуратуры. С учётом последних нераскрытых убийств… Молва нехорошая в народе. Сплетни разные про кладбищенские тайны, грабительские разорения могил… Из мухи слона они умеют делать.
– Вот как реагируют! Нам бы у них поучиться оперативности.
– Ещё неизвестно, с чьей стороны ветерок задувает.
– Так я же у Николая Петровича на днях представление генералу Максинову подписал. Там про все милицейские проколы, ошибки, нарушения… Вчера отдал в почту на отправку.
Мы переглянулись.
– Это что же делается? – Колосухин в лице переменился.
– Упреждающий удар.
– Они всё извратить хотят. На нас своё дерьмо!..
Вывести из себя нашего шефа, следящего за каждым словом, – это великое событие. Но я не ослышался, замоблпрокурора даже кулаки сжал и лицом запылал, того и гляди вспыхнет. Понять его особого ума не требовалось: Виктор Антонович, значась заместителем прокурора области, непосредственно отвечал за всё следствие в органах прокуратуры, и шишек на его бедную голову постоянно сыпалось, сколько в тайге не соберёшь.
– Раз они таким образом, – начал я изобретать велосипед. – С больной головы на здоровую пытаются, может, тогда будет правильным ознакомить этого Сурова с нашим документом? Представление – это вещь официальная, форма прокурорского реагирования на серьёзные нарушения законности, предусмотрена УПК. Он парень умный, расставит точки.
– Это уж как Николай Петрович решит, – буркнул Колосухин. – Действовать их же методом? Нет, Игорушкин такие средства не признаёт.
– В бою… – заикнулся я. – А-ля гер ком…
– В бою, конечно, все средства хороши, но мы не противники. Не враги. И не сражения разыгрываем между собой. Это знаете, куда завести может?
– А у них, значит, хватает совести так поступать?
– У кого у них?
Я впопыхах не нашёл ничего более путного как воздух перед собой головой боднуть, но получилось, видимо, с содержанием, потому что Колосухин обернулся весь в сумрачных раздумьях, изучать-то особенно его глазам было нечего – на белой стенке забытая с прошлого оперативного совещания табличка с показателями следственной работы за восемь месяцев, выше – бодрый Леонид Ильич с оптимистическим взмахом руки и звёздочками на груди. Вдохновляющая поза, но только не в этот раз, и шеф, совсем понурившись, посоветовал:
– Сошлитесь всё-таки на болезнь Павла Никифоровича. Мол, выйдет на работу, тогда милости просим. Он старший в следственной группе, ему и решать. Разъясните, если надоедать станет, про тайну следствия. Это требование закона, а не наши выдумки.
На том и остановились. Возвратившись в кабинет, я начал названивать Федонину, трубку он взял сам, Нонна Сергеевна, не отходившая от него, уже тоталитарный режим отменила и убежала в аптеку; мы этим и воспользовались, обсудив проблемы.
– Заинтересовались нами, – начал я с главного, происки газеты и милиции меня задели больше всего.
– Суров – паренёк нормальный. Зря о нём так, – неожиданно остановил меня Федонин довольно бодрым тоном, так что у меня исчезли последние сомнения насчёт его здоровья. – Мы с ним как-то вместе выезжали в район по хитроумному убийству. Что тогда газету заинтересовало, уже и не помню. Какое-то совпадение было, по-моему, Суров сам родом из той деревни или из того же района, где потерпевший проживал.
– Землячок, значит? – не терпелось мне.
– Ну да. Но самое интересное в другом. Там убийцей женщина оказалась, во как, брат!
– Шерше ля фам?
– Не так, чтоб уж и шерше. Баба деревенская. И детей у неё куча. А пострадавший тёртый был калач, он не одну её вокруг пальца обвёл. Городской альфонс. И чего он на деревенскую позарился? Правда, личиком-то ничего была. Он её сам грохнуть собирался, как и с прежней своей подружкой поступил, а она его раскусила. Пробовала уговорить, он ни в какую. Вот она, когда он зазевался и… Не помню уже, чем его по голове очакушила, но скумекала: на обочину оттащила и в канаву – вроде как автомобильная жертва. Мы в деревне той дня два вместе с журналистом куковали, пока я возился с этим убийством. А статью он знатную накатал. И не приврал ничего. Так что можешь его не опасаться.
– А я и не опасаюсь, но с делом знакомить не собираюсь. И вообще вы бы выходили, Павел Никифорович, чувствую, командирский тон ваш восстановился.
– Я и сам рвусь, но Нонна…
– Врач есть. Выглядите… даже по телефону вполне на пятёрку.
– Скажи ещё на шестёрку, – хмыкнул старый лис. – Ты вот что, Данила Павлович, найди там у меня в столе список, который Петрович давал, и отработай по нему справку. Всех нами допрошенных по этому списку перечисли и их показания приложи. А то, как заявлюсь, Игорушкин меня к себе потребует.
– Будет сделано. Только зацепочка имеется. Я уже и сам этот список разыскивал – Колосухин потребовал.
– И что же?
– Не нашёл.
– Как так! Он у меня, помнится, в стопке лежал на левой… нет, на правой стороне стола. А вечером я, как обычно, всё в ящик… Ты все ящики глядел?
– Все. Я же вам звонил, прежде чем лезть в них? Забыли?
– Да тут не до этого было!
– В ящиках списка не нашлось.
– Ты внимательно, боец, это дело нешуточное?
– Обижаете, Павел Никифорович.
– Если список пропадёт, с меня Петрович голову снимет!
– Приезжайте, ищите сами, – обиделся я.
– Высылай машину.
– Да вы что!
– Высылай. Я тебе говорю, Игорушкин нас растерзает, если список утрачен будет.
– А какой в этом списке теперь толк? Во-первых, там половина лиц давно значилась умершими. Не думаю, что Семиножкину это было неизвестно. Живых несколько лиц. Мы их допросили. Показания этих людей бесполезные, для дела интереса не представляют. Они в глаза крест архиерейский не видели и о его судьбе ничего не пояснили. У меня сложилось такое мнение, что список этот, составленный, кстати, самим Семиножкиным, ценности никакой не представляет. Даже наоборот.
– Что наоборот?
– Думается мне, что коллекционер специально его составил, чтобы нас или кого-нибудь посерьёзнее за нос поводить. От себя угрозу и подозрения отвести. Ищите, мол, крест у тех людей, а я здесь не при чём.
– Всякий факт, даже отрицательный, для следствия имеет важное значение.
– Вот и прекрасно, что вы согласились.
– Я ещё ничего не сказал, а машину мне высылай.
И он действительно сам заявился в тот день в прокуратуру. Я и корил, и ругал себя, увидев его исхудавшим, бледным, но твёрдо стоявшим на ногах, когда он открыл дверь своего кабинета, в котором я к тому времени устроил настоящий вернисаж: ящики из стола повытащил, на полу их расставил, содержимое тут же рядышком разложил. Было на что поглядеть, но он смотреть не стал, бросился враз к сейфу. Час или полтора длился мучительный концерт. На Федонина больно было смотреть. Он опустошил сейф, выволок всё содержимое наружу, раз за разом одно и то же к глазам подносил, листочек за листочком, каждую папку, каждое дело перелистывал, пыхтел как перегруженный паровоз, вытягивающий бесконечные вагоны в гору. Наконец, обессиленный с взмокшим лицом и безумными глазами, он плюхнулся на стул:
– Всё! Украли список! Пропали мы с тобой, Данила Павлович…
Глава V
Кто его знал или помнил прежнего, на земле перевелись. Так он считал, и не лишены здравого смысла были его убеждения.
Славой авторитетного вора-медвежатника блистал не в этих краях, а у соседей и до войны, а началась она, угодил в Сталинградскую бойню; попав в плен, бежал, а уж у своих был милован и брошен в штрафные батальоны. Здесь молился, как мог, никогда не веровавший, чтобы живым остаться, а если заденет, так сразу, чтобы не мучиться и калекой не мытариться, обузой не быть. И Тот, который наверху, или ещё кто, уже насмотревшись на его страдания, уберегал, щадил первые страшные дни, а через месяц или раньше, поседев как лунь и отдрожав, он и сам устал бояться: не то чтобы верой укрепился, а страх покинул. Проникся одной мыслью, вроде как ударило однажды бессонной ночью перед боем, – никакая молитва по его грешную душу не спасёт; собственная судьба написана не им, а там, наверху, когда и кем неведомо. Ему об этом не узнать, лишь испытать на шкуре. Чего он переживает? И прикипев к этой мысли, заматерев, в каждый бой рвался первым в самый ад, словно смерти искал, а Тот, наверху, насмехался и берёг его ещё неизвестно для каких испытаний или казни. В госпиталях валялся бессчётное число раз, но медвежье здоровье выручало до последнего, пока уже под самой Прагой не угодил он надолго, до самого конца войны на больничную койку. С такими ранениями не выживали: попало ему в голову, в грудь и в ноги – изрешетило всего, дуршлаг для лапши, а не человек. Перемотанный сверху донизу бинтами, словно кокон бабочки, безмолвный, безжизненный, медленно переправлялся на тот свет, временами пятна свежей крови проступали на особо болезных местах сквозь повязки, отмечая этапы приближения неизбежного конца.
Тяжёлых и его свезли уже на советскую территорию, о чём он, естественно, не догадывался, так как, кроме редких стонов, ничем себя не проявлял. Чаще других к нему заглядывала молоденькая санитарка из новеньких, здешних, и ночами её тщедушную фигурку, прикорнувшую на краю койки, замечали раненые. Она первой сделала неожиданное открытие, что кровавые знаки прекратили появляться, пришло время, когда она услышала кроме стонов и зовущий голос.
Война кончилась, а Князеву подниматься так и не разрешали, и от бинтов он был освобождён только наполовину. Он вылуплялся из этой бинтовой оболочки из кровавого когда-то яйца, словно нарождался заново, и новые настроения наполняли его.
Анюта Сёмина кормила его из ложечки, руки пока не слушались больного. Но миновало и это, с медалью на груди вышел из ворот перед новогодним праздником. Полностью оформленный, с двумя костылями и вещмешком на загривке глотнул морозный воздух, и захолонула душа от благости. Только рано солдат почуял избавление от невзгод; пометила его опять или случай подоспел, но только за воротами грохнулся во весь свой могучий рост на предательски скользкой наледи, сломал ногу аж в нескольких местах. Вновь угодил на койку, только теперь уже в городской больнице, куда Анюта к нему и бегала в свободные от дежурств минутки.
Князев не привечал, но и не гнал, как-то свыкся. Много перевидал женщин до войны; здоровый, видный мужик в красавицах нужды не знал, тем более что всегда при деньгах и не имел привычек жаться. На эту неказистую, "шкелет в юбке", как её окрестили между собой раненые, внимания не обращал, ну, крутится и крутится перед глазами, а когда очухался на новой койке со сломанной ногой, а она снова рядом, опешил: "Ты зачем здесь? Я своё отбухал, по полной комиссовали. К себе закачусь…" Она только смущённо улыбалась, слушала, ни слова не проронив, и пододвинула яблоко зелёное. И где достала! А потом забегала чуть не каждую неделю и всё чего-нибудь несёт с улыбочкой, пока не заявилась сама не своя. Он догадался, не спрашивая, лишь взглянул: "Отбывает госпиталь?" Она глаза вниз, привыкла с ним, вечно молчавшим в коконе бинтов, знаками объясняться. "Ну гладенькой дорожки", – кивнул он. А она в слёзы и впервые в голос: "Бросила госпиталь. С тобой останусь, Матвей Спиридонович. Куда вам без меня? Пока на ноги не встанете…" Он остолбенел: "Я ж тебе в деды гожусь, глупая! Чего мучиться будешь? Найдёшь себе…" Но та, почуяв, видно, своим женским нутром, что уже не погонит, на шею бросилась: "Увезу к себе в деревню, у нас в лесах быстро оклемаешься".
Так и оказался он за Уралом. Края суровые, диковатые, но ему нравились. Всё бы хорошо, не хватало детей. Страдали оба, она в особенности, и по бабкам ходила сама, и его водила, как он ни упирался. Наконец, затяжелевшую, положил он её в больницу. Назвать ту избушку, единственную на десять сёл больницей, – большое преувеличение; на телеге из района врач наезжал время от времени, так что ему там пришлось и печь самому топить, и воду греть престарелой уже фельдшерице, вынужденной вместе с ним преждевременные роды принимать. Изнервничался весь, а заполночь, совсем обезумев от горя, вынес на мороз под безжалостные звёзды её мёртвое тело вместе с мёртвым телом ребёнка. Так до утра, как ни бегала вокруг, ни кричала на него фельдшерица, пытаясь что-то внушить, вместе с одноруким стариком-сторожем отобрать бесчувственные заледеневшие на морозе тела, не шевельнулся он с крыльца той избушки. Задрав голову вверх, плакал и материл, всех проклиная, спрашивая, за что его так наказывают, огрызался по сторонам и скалился пуще дикого зверя.