Больше не приходи - Гончаренко Светлана Георгиевна 7 стр.


- Егорка, лови! - завопил и Покатаев, громадными прыжками валясь с косогора. Егор зашлепал по мелководью, поднял ногами веера брызг. Шляпа крутнулась в водовороте и черпанула воду. Почти все обитатели Дома напряженно следили за событиями.

- У, черт! - Покатаев схватил какую-то палку и безуспешно шарил по воде. Шляпа ловко увертывалась, медленно, но неудержимо смещаясь вправо и вглубь, и уже смутно белела под слоем воды. - Егор! Ныряй, ты же в трусах!

Сам он стоял в воде по щиколотки, левой рукой судорожно подтягивая штанины к коленям. Егор нехотя и расчетливо сделал несколько шагов, рухнул в воду, повозился под ивами, и вернулся с размокшим и обвисшим трофеем.

- Ах, какой ужас! Какой ужас! - плакала Оксана. Она неуклюже взбиралась на пригорок, неся в руке на отлёте шляпу, с которой тихо текло.

- Ничего, - пожал плечами Покатаев. - Это же синтетика. Что ей сделается! Высохнет - будет как новая.

Оксана отвернулась и пошла быстрей. В тучах уже близко грохотало, срывались мелкие дождинки. Все заторопились к Дому, прибавили шагу, наконец, побежали гурьбой. Но и дождь припустил, западали часто крупные, как плевки, теплые капли. С дурацким уханьем, огромными скачками бегущих обогнал мокрый Егор. От него пахло рекой.

- Дурной, гроза же! Не бегай так - убьет! - крикнула ему вслед сердобольная Валька, но он уже ловко перемахнул через прясла и скрылся из виду. Вся прочая компания торопливо семенила, но, напуганная Валькой, старалась сдерживать шаг. Покатаев хотел приобнять Оксану. Та увернулась, потому что видела, как Семенов вел Инну в Дом, угодливо держа над ее головой свою синюю кепку. Наконец Покатаев поймал холодную мокрую руку Оксаны. Ее белая кофточка промокла и стала совершенно прозрачной, неожиданно выказав скрывавшийся под ней дорогой и бессмысленный лифчик - два кружевных цветочка на каких-то тесемочках.

Ливень уже бил и шумел. На крылечке стояли Инна и Семенов. Оксана раздраженно потрясла шляпу, стараясь брызгами попасть в Инну.

- Не понимаю, как дамы раньше носили такие широкополые шляпы, и с ними ничего не случалось, - ворчала она.

- Наверное, резинками привязывали к бороде… то есть, я хотел сказать, к подбородку, - предположил Покатаев.

- Вовсе нет, - снисходительно улыбнулась образованная Инна. - Прикалывали к прическе во-о-от такими длинными шпильками. У меня есть две старинные, с опалами. Хотите, покажу вечером?

Оксана не ответила, побежала в "прiемную", на ходу, под канонаду грома, сдирая холодную, прилипшую к телу одежду.

11. Исторический аспект. Покатаев

Нет ничего тоскливее, чем долгий ненастный день в чужом доме среди незнакомых и полузнакомых людей. "Прiемная" померкла в скучной полутьме, старые вещи глядели хмуро. Валька и Егор бесцеремонно скрылись в каких-то своих отдельных апартаментах. Кузнецов снова взялся писать Инну с сиренью.

Часы тянулись еле-еле. Каждая минута была заметна и долго не кончалась. Оксана дулась на Покатаева, Покатаев устал от Оксаны, Валерику и Насте было неловко друг с другом, и они, отвернувшись в разные стороны, рисовали что-то в своих картонных папках. Один Семенов, казалось, не чувствовал себя несчастным и с интересом рассматривал коллекцию кича.

- Удивительный все-таки дом, - изрек он и вспомнил рассказы Инны о здешнем колдовстве.

- Единственный в своем роде, - отозвался Покатаев. - Во всяком случае, девятнадцать лет назад был единственным.

- Мне как раз девятнадцать, - сказала Настя. - А почему он тогда был единственным?

Покатаев раздвинул улыбкой, как ширму, свои смуглые щеки, показал ряд белых правильных зубов.

- Потому, девочка, что в те баснословные времена, каковых вы, конечно, не помните, простым смертным такие усадьбы не полагались. Что же сооружалось за номенклатурными заборами, никого не касалось.

- А ему почему разрешили? - спросила Настя.

- О! - Покатаев поерзал в кресле, устраиваясь в позе рассказчика, завладевшего общим вниманием. - После своих бамовских успехов наш юный и великолепный Кузя искал тему. Он всех уверял, что хочет чего-то красного на зеленом. Или наоборот. Мучиться со всякими красными конями он не стал, а взял и прямиком изобразил… что? Ну конечно, Первое мая! Называлось сие творение "Первый Первомай в селе Горшки". Всякие там елочки-палочки, березки-осинки убраны кумачом, девки водят хороводы, а с трибуны какой-то хрен в красной рубашке выступает. И все это, прошу заметить, волшебной кистью и на огромном полотне! Даже теперь, кроме как стихами, и не скажешь, так угодил. Успех бешеный. Выставки, пресса, восторг всеобщий! Подоспела какая-то Всесоюзная выставка в Манеже. Повесили там эти "Горшки" на довольно видном месте. Вообразите теперь вернисаж. Стадо черных лимузинов у подъезда, оцепление. Плывет Генсек. Плывет себе, кивает, никуда не вглядывается, даже Налбандяна прокивал, того, говорят, чуть кондратий не хватил от обиды… И тут - "Горшки". Красное на зеленом такое, что глаза слезятся. Даже Генсека проняло. Остановился: "Кто? Что?" Прочитали ему этикетку. "Большой, - говорит, - талант, с мощной, говорит, силой отстаивает наши гуманс-с-сические идеалы". Все кругом в переполохе: Генсек в других местах останавливаться был должен! Его ж и вели, куда надо, и авторы нужных полотен в нужных местах уже стоят, переминаются, речи с ответной благодарностью, прозубренные всю ночь, повторяют. А тут какой-то Кузнецов из какого-то, прости, Господи, заштатного Мухосранска! Кузя, кстати, в этот исторический момент сидел себе в Сибири, даже, кажется, здесь, в Афонине, писал своих голых баб и даже по телевизору не удостоился посмотреть немую сцену у "Горшков" и отвисшие вокруг оных челюсти. Что же, постоял, постоял Генсек и дальше поплыл, никуда больше не заглянул и даже бесед заготовленных не провел. Только часто моргал. Должно быть, в глазах мальчики зеленые после кузиной красноты скакали. Потом премии, конечно, звания кому надо дали, такие дела заранее делаются, но и Кузе перепало. Шутка ли, Генсека сразил! "Горшки" - мигом в Третьяковку, за какие-то небывалые деньги. А уж у нас вызывают Кузю в обком и прямо, как в сказке: "Проси, говорят, Кузнецов, чего пожелаешь!" Он: "Дачу хочу!" - "Дачу? У нас в Замурине?" (Номенклатурное было гнездо, да и сейчас губернатор там, говорят, живет). "Нет, говорит, другое местечко присмотрел" Он давно вокруг этой горы ходил. "Валяй", - говорят. И построил Кузя теремок. Место, конечно, красивое, хотя, на мой вкус, непростительная глушь. Кузя - бирюк, ему нужно логово. Ему и триумфы-то нужны, чтоб только в покое оставили, чтоб только наработаться.

Покатаев все улыбался своей не веселой, а физиологической улыбкой. "Да друг ли он Кузнецову в самом деле?"- изумлялся Валерик.

Сомневаться, однако, не приходилось - конечно, друг. Звание у него было именно "друг Кузнецова". Так бы и печатать на визитках маленьким курсивчиком под фамилией, где у Покатаева значилась всякая недолговечная ерунда: то "генеральный директор", то "президент", то "член правления". Кузнецов и Покатаев дружили с третьего класса, сидели за одной партой и прибыли из напрочь забытого Богом райцентра Загонска поступать: один в художественный институт, другой - на физфак. Студентами тоже дружили, а потом рядом с молодым и удачливым живописцем был всегда интеллигентный, ироничный, красивый (модные тогда романтические кудри до плеч) друг-физик. В своем НИИ Покатаев ничем не выделялся, зато был очень хорош в компаниях, хрипловато пел под гитару, читал все новинки в толстых журналах, мило шутил и часто намекал, что мешает ему развернуться как следует (он даже как-то не защитился) то ли тупость начальства, то ли равнодушная сытость эпохи. Дружба с Кузнецовым Покатаеву шла на пользу, он попадал на престижные богемные вечеринки, на какие-то приемы местного хай лайфа, даже в некоторые весьма малодоступные дома проник, где очень быстро становился более своим, чем бирюк-Кузнецов, вечно торчавший в мастерской.

И женились они одновременно и как бы вместе. После прогремевшей бамовской серии Кузнецову выделили дармовую турпутевку в Венгрию (по тем временам вполне шикарная заграница) на две персоны; в таких случаях предполагается жена. Жены у Кузнецова не было, и хотя в планируемой группе мастеров искусств с супругами на эту лишнюю женину путевку уже находились подходящие зятья и тёщи, Кузнецов сумел всех простодушно уверить, как он один умел уверять, что ехать должен именно с другом.

Группа "мастеров искусств" друзей очень разочаровала. К искусству в ней имели отношение, кроме Кузнецова, только два тусклых местных писателя с ведьмообразными женами, имелась еще пожилая высокая журналистка, и издали, и вблизи необыкновенно похожая на пожилого мужчину, и (видимо, для равновесия) миниатюрный, не старый, но морщинистый солист балета. Солист был явно с голубоватым отливом и жестоко завидовал Кузнецову, умудрившемуся протащить в поездку друга. Прочие мастера оказались чиновниками управления культуры и членами их семей. Вся эта смесь была, разумеется, густо приправлена работниками прилавка. Особенно запомнилась зав. производством гремевшего тогда ресторана "Поплавок" - дама с макияжем в лиловых тонах и удивительной белокурой прической. Кузнецов уверял, что она просто надергала из матраца слежавшейся ваты и кое-как укрепила ее на голове. Во всяком случае прическа эта более напоминала головной убор, чем волосы.

Друзья приуныли: слишком уж неэстетичная компания готовилась обступить их в стране гуляша и чардаша. Но в последний момент в группе появились еще две туристки, и тоже подружки. Они были всего-навсего студентками иняза, но не иначе как дочками знатных родителей, раз попали в такой довольно престижный тур. Действительно, папа красивой спортивной Тамары был начальником областной "Сельхозтехники", а папа некрасивой Лены (у нее было очень длинное лицо и подбородок, прижимающийся к шее) заведовал плодоовощеторгом. Подружки и друзья сдружились еще как бы и перекрестно. В Венгрии так всюду и ходили неразливанной четверкой. Было необыкновенно весело. Они осматривали живописные города, они купались в Балатоне, они пили коктейли в варьете "Максим", где перед ними плясал кордебалет в одних трусиках (в программу пребывания "мастеров искусств" официально входило и столь экзотическое шоу, вероятно, чтобы доказать мадьярам широту взглядов, присущую советским деятелям культуры); Кузнецов ехидно толкал в бок последовательно бледневшего, серевшего и синевшего от небывалого зрелища нетского писателя Сидорова и кричал ему в ухо, что не стоит так уж переживать из-за каких-то сисек. Еще бы: в своей недолгой жизни он видал голых грудей больше, чем этот писатель тараканов. Но кроме веселья произошли и важные вещи: красивая Тамара решила выйти замуж за Кузнецова, а романтически кудрявый Покатаев решил жениться на некрасивой Лене.

Сразу по приезде домой он отправился с визитом к родителям Лены.

Этот визит и решил всё. Каждый шаг Покатаева в тот день приближал его к неизбежному и дивил чудесами. Например, звонить надо было не в дверь, а у подъезда, что в те годы было новостью. Он ошибся звонком, и открыл ему, ворча, какой-то сосед, лысый краснолицый старец в длинном атласном халате глубокого гранатового цвета со шнурами на груди. Покатаев никогда не видел таких старцев живьем, они водились только в кинофильмах из усадебной жизни, но даже и там не были столь холеными и самодовольными. Потом Покатаев попал куда надо и долго сидел в просторной комнате с крупной дорогой мебелью, на необыкновенно мягком диване, полуутонув в нем и с удивлением глядя на собственные колени, всплывшие из диванной мякоти почти к подбородку.

Наконец, вошла Лена. Она тихо катила столик с бутербродами и привезенной из Венгрии бутылкой вина. Звякнули, столкнувшись плавными женственными, боками два бокала, и по рубиновому хрусталю пробежали кровавые и огненные искры. "Баккара", - улыбаясь, пояснила Лена. Это добило Покатаева. Ни в Загонске, ни позже он никакой баккары не видал, только про это читал. Странно: Покатаев понимал некрасивость Лены, а ему некрасивые девушки не нравились. Лена ему тоже не нравилась, но чувствовал он себя сильно влюбленным. Если там, в Венгрии, он решил жениться по расчету, то теперь было и большое чувство, но, кажется, не к Лене.

Обе свадьбы сыграли почти одновременно. Семейная жизнь Кузнецова не ладилась: красивая Тамара все хотела подправить, подчистить, улучшить Кузнецова, а он не давался. Зато у его друга все вышло как нельзя лучше. Он все сидел в своем НИИ, пел, читал толстые журналы и жаловался на косность начальства, но жил уже в великолепной квартире неказистого снаружи, мышино-серого номенклатурного дома, ездил на "девятке" гранатового цвета, и у него было двое дочек, похожих на Лену, но не таких некрасивых. Когда повеяло перестройкой, овощеторговский отец Лены заделался образцовым новатором, и как-то незаметно плодоовощеторг перешел в его сугубо частные руки, причем всем при этом было ясно, что он не присвоил богатую и доходную контору, а осчастливил Отечество, избавив его от мелочных забот о вечно гниющих и приносящих исключительно убытки продуктах земледелия. По городу запестрели канареечно-желтые плодоовощные киоски с живописными вавилонами тропических фруктов на прилавках. Покатаев наконец бросил свою физику (чем порадовал тестя, считавшего науку пустым занятием вроде дрессировки блох) и стал трудиться в канареечной фирме. Объездил по фруктовым делам весь мир и всё мечтал отделаться от зависимости: тесть, человек тяжелый и скорый на расправу, считал его, невзирая на последние успехи, недоумком и никогда по большому счету ему не доверял.

Дружба Покатаева с Кузнецовым все это время не прерывалась, потому что слава Кузнецова не меркла, а вес и значение вопреки всему росли. Очень скоро Покатаев понял, что и теперь самое надежное из его званий - "друг художника Кузнецова". Кузей (так он звал его еще со школьных времен) давно заинтересовались иностранцы, хорошо покупали; галерейщики охотно брались устраивать выставки; Кузнецов даже первым из жителей Нетска попал в "Интернет", причем сам он долго об этом не подозревал. Покатаев начал устраивать Кузнецову, не вполне даром, разумеется, кое-какие контакты. Забирал партию картин, а возвращал валюту или чековую книжку с цифрой открытого им где-нибудь во Франкфурте-на-Майне кузнецовского именного счета и нарядные проспекты галерей с репродукциями его картин.

Зато дружбы домами не вышло. Лена была по-прежнему подружкой Тамары и безалаберного Кузнецова терпеть не могла. Кузнецов отвечал ей полнейшей взаимностью, тем более что вообще не любил некрасивых и неинтересных женщин и от души жалел Покатаева, осужденного жить с такой мымрой. Покатаев ответно жалел Кузнецова, которого вечно одолевали бабы. Эта жалость особенно сгустилась, когда Кузнецов женился вторично на молоденькой дочке одного спившегося художника. Дочка эта сильно напоминала прелестно-взбалмошных героинь Ремарка, мода на которого еще доцветала в провинции во времена, когда друзья были молоды. Звали красавицу Женей. Болезненное ремарковское очарование Жени скоро стало совершенно невыносимым. Она изводила Кузнецова дикими сценами и обладала гибельной, на взгляд Покатаева, способностью по-дурацки тратить любые деньги. Так, новое дорогое платье в первый же вечер оказывалось прожженым сигаретой или облитым вином и навсегда бросалось в угол засохшим неопрятным комом. Наутро покупалось новое платье, столь же дорогое и стильное, и ждала его столь же незавидная судьба. Еще хуже было то, что Женя беспрестанно влюблялась. Едва ли не еженедельно она заявляла трагическим прокуренным голосом, что встретила другого и с Кузнецовым она вынуждена расстаться, после чего куда-то уходила. Она очень быстро возвращалась с разочарованием, а пару раз и с синяками. Время от времени и Кузнецову случалось бивать предметы ее увлечений, и всякий раз приходилось удивляться экстравагантности жениного выбора (один из побитых оказался и вовсе их участковым сантехником - замасленным алкашом лет сорока пяти). Самое же плохое было то, что Женя спивалась, дурнела, и потихоньку ехала у нее крыша, как тогда модно стало выражаться. Она спала днем, а вечером бежала на какие-то междусобойчики, вечеринки, попойки и банкеты, куда ее уже старались не звать. Скоро Кузнецов начал ежевечерне прочесывать городские рестораны и вытаскивать из какого-нибудь из них жену - пьяную, без колготок, со зверски размазанной помадой. Вытаскивание сопровождалось скандалами, пьяными поцелуями, задиранием юбки для показа всему человечеству "моих бесподобных бедрышек" ("Пьяный мужчина лезет драться, пьяная женщина - раздеваться" - такой закон вывел тогда Кузнецов). Покатаев помогал другу вызволять жену - именно на покатаевской гранатовой девятке они объезжали рестораны - и уговаривал бросить негодницу. Между тем, ее уже не просто не звали на вечеринки, а начали бесцеремонно выставлять. Захмелевшая, она бродила по знакомым домам, скандалила, рассказывала про Кузнецова и себя невероятные и гнусные вещи, показывала бедрышки, просила денег, могла даже стянуть что-нибудь по мелочи, словом, стала совершенно непотребна. У Кузнецова в тот период уже была Инна и масса мимолетных милых девочек, но он внял уговорам Покатаева и развелся с Женей только тогда, когда ее удалось довольно успешно подлечить. Женя перестала мучить Кузнецова, опять он стал лучезарно-благополучен, как всегда. Правда, Женя долгой трезвости не вынесла, вновь взялась за прежнее, но Кузнецов, так жалевший, так мучившийся ею прежде, перестал вдруг ее, постаревшую, худую, совсем не ремарковскую, жалеть и даже не узнавал на улице. Изжил.

Покатаев радовался за друга, но чувствовал и странную досаду. Несчастный, опозоренный Кузнецов, рыщущий по злачным местам, был ему как-то милее, чем обычный, победительный. Странно, что в своих заношенных рубашках, с нечесаной башкой Кузнецов всем нравился больше, чем красивый, стильно одетый, улыбчивый, крепко и дорого надушенный Покатаев. Более того, многие из любивших Кузю друга его просто терпели. Как неизбежное зло.

Вот и сегодня, когда так весело и добродушно рассказывалось про "Первомай в Горшках", он поймал на себе неприязненный взгляд долговязого тщедушного студента. Конечно, и этот боготворит Кузю. Узнать бы только - за что?

12. Под музыку Вивальди

"А злой субъект", - подумал о Покатаеве не Валерик, а банкир Семенов, который, слушая его рассказ, постепенно углублялся в лабиринты "прiемной". Так он добрался до дальнего угла, где громоздились совсем уж обломки: какие-то разрозненные кроватные спинки и диванные ножки. Сюда спускалась внутренняя лестница и выходили целых три двери. Покатаевский голос невнятно бубнил в стороне, невнятно же шелестел дождь, из немытого окошка несло прохладой.

Семенов поднял голову и прислушался. Наверху, в мастерской, тоже говорили и, кажется, далеко не мирно. Семенов узнал голос Инны, он знал, что она там, что Кузнецов ее пишет, и перед глазами сразу встало бесстыдное и спокойное тело на белом атласе. Семенов еще не понимал, что сам он неотступно ходит за ней целый день в надежде увидеть это тело снова. Там, наверху, похоже, ссорились, но он даже не соображал, что подслушивает, просто стоял, как во сне.

Назад Дальше