Мне в этот момент не до терактов было, тем более американских. Тошнота меньше, но боль разгорается с каждой минутой, а главное, Татьяна. Столько обдумывал, заготовил все слова, чтоб ей сказать, и такая некрасивая встреча. Но простит больному, а теперь надо все эти недоразумения между нами сразу ликвидировать.
– Какая ты, – говорю, – у меня, Танечка, интерес ная.
Усмехнулась, слава Богу, а то очень уж серьезная была.
– Чего ты такого интересного вдруг нашел.
– Очень интересная как женщина.
– А…
– И я тебе сейчас, под действием химического влияния, говорю откровенно, чего раньше не собрался: я тебя всегда очень высоко ценил!
Молчит, брови свела домиком и отводит глаза.
– Да, – говорю, – ценил. И… и… любил…
27
Конец света.
Нет, в прямом смысле конец света.
Чтобы Америку так разделали, это представить себе невозможно. Америку, которую все так обожают и мечтают в ней жить!
Хотя, где-то даже можно понять. Америка большая, но все же не резиновая, всем там жить никак нельзя, тем более так, как живут сами американцы. В результате у других развивается зависть и злоба. И возникает желание все порушить – мне не досталось, так не доставайся же никому. Я когда еще в Союзе жил, то в перестройку, бывало, фермы всякие жгли, кооперативы там, то есть, если у соседа что-то хорошее появилось, чего у меня нет, то не себе такое же сделать, а порушить, чтобы и у него не было. Я думал, что это тамошняя национальная черта такая. Но оказывается, это распространенная международная черта. Ну, вот и до Америки дело дошло.
Ужас, конечно, ужас и кошмар. Как в научно-фантастическом фильме. Подумать только, что в этих башнях-близнецах люди, может, на совещании каком-нибудь сидели, пили минеральную воду или чертиков рисовали, кому-нибудь, может, в туалет хотелось, а другой думал, как он после работы к посторонней жене сгоняет и что соврать своей. И вдруг прямо в помещение вмазывается террористический самолет – и бабах! Всему конец – люди летят в пропасть, а на них валятся все сто этажей бетона и стекла.
Да, людей, конечно, жалко. То есть не по-настоящему жалко, кто их знал и любил, тому по-настоящему, а мне не то что жалко, а дрожь пробирает.
Но сказать по правде? Есть где-то, не знаю как назвать, удовлетворение как бы. Очень уж эти американцы заносились со своим уровнем жизни и везде наводили свой диктат. Уровень жизни, конечно, завидный, но что они, лучше всех, что ли? Вот и получается, что я правильно сделал, что не выбрал Америку, хотя все отговаривали и советовали, что лучше и безопаснее. Но Таня была тогда в упрямом настроении и поставила на своем. И вот теперь и американцы понюхали, что такое теракт, теперь-то они поймут, как мы от терактов страдаем, а то мы им все время говорили, а они как бы не верили и нас же обвиняли.
А масштабы, а масштабы! У них от этих терактов враз столько народу погибло, сколько у нас и за все годы, наверно, не было. Но это, что называется, по Сеньке и шапка. В пропорциональном отношении. И даже, я бы сказал, меньше. Потому что сперва называли всякие цифры – двадцать тысяч, пятнадцать тысяч, двенадцать – здания-то огромные, и народу в них должно было быть видимо-невидимо. Но потом, когда окончательно подсчитали, получилось, вместе с Пентагоном, всего три тысячи с чем-то.
И вот что интересно. Все ведь смотрят по телевизору и ужасаются, а когда в конце оказывается, что в численном отношении надо ужасаться меньше, то даже как-то досадно. Если уж страшный теракт, так чтоб уж жертв было навалом. То есть никто в жизни не признается, и между собой говорят, мол, хоть то хорошо, что рано утром, а днем было бы гораздо больше жертв, а подсознательно ждут, чтоб и было как можно больше. И вовсе не от жестокости, нет, а чтоб уж если ужасаться, так на всю катушку. Тем более это все-таки далеко и люди в телевизоре не люди, а вроде актеров. Но конечно, если вытащат из-под развалин кого живого, то все искренне радуются и некоторые даже плачут.
И так поплакать – одно удовольствие, но только не много пришлось. Мало кого живого вытащили, а как трупы вытаскивали, этого вообще не показали. Небось в таком виде были, что просто уже неприлично. Но по-моему, зря не показали, ужас, так уж полностью, а что зритель, мол, не выдержит – зритель все выдержит, что не с ним происходит, и на все с жадностью будет смотреть. Эти башни-близнецы сколько раз показывали, одна уже взорванная стоит, эту никто не ждал и мало снимали, зато вторую – все уже свои камеры нацелили и со всех сторон сняли, как самолет летит, и как подлетает, и как в стену вмазывается, и как с другой стороны вылетает огненный шар. И справа снимали, и слева, и под таким углом, и под другим, и показывали, наверное, раз сто – а люди всё сидели у своих телевизоров и оторваться не могли.
И все-таки удовольствие от этого ужаса не совсем настоящее, а с примесью, по той простой причине, что ужас настоящий.
28
Ну, я-то вообще никакого удовольствия от этой ситуации не получил, учитывая, в каком состоянии я ее увидел.
Но увидел уже потом, позже.
А тогда только я начал с Татьяной неполадки наши утрясать, пришли и покатили меня в палату. А мне тем временем стало совсем больно, Шагал-Миро настенный мимо вращается, и опять начало мутить. Я закрыл глаза и слегка отключился.
А когда перевалили на кровать, тут от боли глаза сами открылись, и прямо мне в физиономию таращится телевизор. Это пока меня резали, сынишка мне в палату к кровати телевизор заказал. Мелькает что-то без звука, что именно, конечно, не разглядел, но заметил, что все, кто рядом стоит – и сын, и Галка с Азамом, и медсестра, и даже Татьяна, – больше внимания уделяют отдаленным международным событиям, чем больному, который у них под носом. Постонал немного, медсестра спохватилась и включила мне капельницу с анальгетиком.
И скоро мне захорошело опять.
Молодежь увидела, что я в норме и что Татьяна при мне, и все быстро разбежались, причем на ходу вовсе не обо мне обсуждали, а что в телевизоре произошло.
А мне все не до телевизора, я все еще не знаю, что там конкретно творится, и настроен дальше с Татьяной выяснять. Но она никак не присядет, суетится возле моей кровати, поправляет что-то, капельницу проверила, спрашивает, не надо ли утку.
– Не утку мне надо, а сядь.
– А попить не хочешь? Я соку смородинного принесла. Я немного попил и опять говорю – сядь. Не садится. Говорит, с врачом надо поговорить.
– Да успеешь, – говорю. – Со мной сперва поговори.
– Ну, мы же говорим.
– Нет, ты сядь, нам по-настоящему поговорить надо.
– О чем?
– Как о чем? А об нас с тобой!
– Ну, – говорит, – Миша, это ты себя сейчас не беспокой.
И выражение лица, точно как было тогда в кухне, как будто она меня локтем от себя тихонечко отодвинула и локтем этим загородилась.
– Ты, – говорит, – лучше отдохни, поспи немного, пока анальгетик капает. Скоро ведь кончится, опять болеть начнет.
И кладет мне под лодыжку больной ноги свернутый валиком халат, действительно лучше, пятку не так мозжит. Я ее за рукав ухватил.
– Теперь садись, – говорю.
И тут является Моти-санитар.
Улыбка во всю физиономию, в руках полиэтиленовый пакет. Подошел к кровати, спросил, как себя чувствую, кивнул на телевизор, говорит:
– Во кошмар, а?
И что они все с этим кошмаром? Надо будет, думаю, глянуть, и спрашиваю:
– Принес?
Он пакет держит, смотрит на Татьяну, говорит:
– Вас годы ничуть не испортили! Совсем как на фото.
Она, конечно, ничего не понимает, стоит молча, только брови приподняла.
Он дальше:
– Знаете, сколько мне этот ваш портрет искать пришлось? В чем копаться?
– Кончай разговоры, – говорю, – давай сюда. Таня, у тебя сотня есть? Дай ему.
– Сотни нет, – говорит растерянно. – Шекелей восемьдесят…
– Ладно, – говорю, – сколько есть. Потом добавлю. Моти, давай.
Моти открывает пакет и произносит:
– Пам-пам! Вот вам ваш портрет ненаглядный! – И подает мне портрет.
То есть именно портрет.
Все на месте – фотография, какие мы молодые и красивые, сзади картонка, спереди чистое стекло, все аккуратно зажимами скреплено.
Портрет есть. Портрет как таковой.
А рамки нету.
Мохнатенькой моей рамки с кистями – нету.
29
Я и не ожидал, что на Татьяну так подействует. Портрет я с собой в больницу взял из конкретных целей надежности, и никаких побочных мыслей у меня не было. А тут вижу, стоит, смотрит, и слезка по щеке потекла. Она отвернулась, слезку поскорей вытерла, чтобы Моти не заметил. Но я-то заметил. Сперва думаю, чего это она, а потом понял, прошибло ее, что я наш свадебный портрет в минуту жизни трудную взял с собой. Это хорошо, но в данный момент развивать тему некогда.
– А рамка где? – говорю.
Моти говорит:
– Да ты скажи спасибо, что портрет вытащил. Он знаешь где уже был? Я его едва дезинфекцией оттер. А рамку твою мохнатую даже в руки брать опасно. Это все уже в прачечную пошло, разом с грязным бельем. Мне там едва удалось их уговорить, чтоб пустили порыться, хорошо, на контейнере была надпись нашего отделения. А больные у нас всякие бывают, и рамка твоя теперь сплошной рассадник бактерий.
Я даже про боль забыл, пытаюсь подняться.
– Мне рамка нужна! – кричу. – Иди найди рамку!
Татьяна наклонилась ко мне, за плечи держит: что ты, Мишенька, что с тобой, какая еще рамка.
– Такой типа футляр! Я его специально сделал! Для нашего портрета!
– Специально… – отпустила меня, и смотрю, опять в глазу блестит.
Моти говорит:
– Да плюнь ты на эту тряпку, тоже сокровище, новую сделаешь. Главное, выздоравливай поскорей. Ну, я пошел… – И смотрит выжидательно на Татьяну, денег ждет.
Татьяна этого не замечает и спрашивает:
– А как оно выглядит? Я схожу поищу.
– Сходи, – кричу, – сходи, Таня! Выглядит просто, такое черно-голубое макраме косичками и с окошком для фото. А снизу типа бахромы, и на концах висят бомбошки разной величины.
Моти даже сплюнул:
– Бомбошки твои теперь просто комья грязи. Черт-те что туда впиталось.
И повернулся к двери.
– Иди, Таня, скорей. Может, еще не запустили. Беги! И деньги ему отдай.
Таня бросилась за ним, деньги из сумочки на бегу вынимает.
Только бы успела.
Интересно, сообразила она, что это за бомбошки, или из-за одних только чувств пошла?
30
Смешно все-таки человек устроен.
Сколько раз я за последние дни решал про себя, что не нужны мне эти стекляшки и вся эта возня, а между тем голова все время чем занята? И даже в такие решающие моменты, как операционный период, и особенно когда жена бросила.
Что мне, эти стекляшки важней, чем Татьяна? Да никоим образом. Мне ее вернуть необходимо, и особенно в создавшейся ситуации. Однако вот, видел, как она размягчилась от портрета, понимал, что нужно воспользоваться моментом и дальше давить на эту точку, и что же? Вместо этого послал ее спасать все те же стекляшки. Если найдет и принесет, то сразу опять охладится, а если нет…
Если нет, то окончательно решаю плюнуть и больше не искать.
Их там в прачечной при разборке белья выкинут с прочим мусором, и туда им и дорога.
А сам сконцентрирую все усилия на выздоровлении и на Татьяне. Что это я, в самом деле? Какую кутерьму в жизни у себя навел. Положим, не по своей инициативе, а по случайности судьбы. Но я своей судьбе всегда был хозяин, что ж теперь-то так? Нет, надо напрячься и восстановить все, как было.
Ногу буду упорно разрабатывать, упражнения я все нужные знаю. А Татьяна сейчас беспомощного уж наверно не бросит, а там посмотрим. Ей ведь потом и дома придется за мной ухаживать, и привыкнет опять, а я учту опыт, и почаще буду ей слова говорить, и Кармелу-соседку полностью исключу, разве что блюдо какое иногда. И пойдет у нас прежняя хорошая жизнь…
А если отыщет и принесет?
И даже если принесет, все равно выкину.
Те все выкину и оставлю себе только один. Самый большой и красивый, Красный мой Адамант. Вот он у меня под рукой, в перчатке завязан. Теперь уж не потеряю. Покатал его в пальцах, даже сквозь резину грани ощущаются. Делать с ним ничего не буду, оставлю себе, пусть и правда будет мой талисман. А может быть, со временем, когда все забудется, Татьяне подарю. Ювелиру отдавать опасно, я сам проволочки золотые или серебряные раздобуду и сплету ей нашейное колье, и пусть носит открыто, все равно никто не подумает, что настоящий камень. Вот потеха будет! Моя жена будет носить на шее знаменитый миллионный бриллиант и никому даже и в голову не придет!
Так меня эти мысли развеселили и успокоили, что начал задремывать, тем более из капельницы все время лекарство поступает. Но вспомнил про телевизор. Надел наушники и повернул его к себе.
31
У-ау! как здесь говорят.
Описывать не буду. Просто невозможно. Да и все видели.
Все видели, как арабы подорвали самолетами высотные башни-близнецы в центре Манхэттена. А кто не видел, тому и описать нельзя, потому что очень похоже, как сегодня в кино компьютерами делают, но ощущение совсем другое.
Сперва-то мне показалось, что это действительно какой-то фильм ужасов, даже досадно, что пропустил тер акт, но послушал немного – опять "теумим, теумим", близнецы, близнецы, и понял, что не пропустил.
Это никакие не близнецы родились, а, наоборот, весь наш мир начал погибать.
Не то чтобы совсем погибать и уничтожаться, а просто будет теперь совсем не так, как раньше.
Если кто думает, что это я под влиянием боли и лекарств запаниковал и преувеличиваю, то он ошибается.
Я, наоборот, панике не поддаюсь и рассуждал хладнокровно. Смотрел, как раз за разом это событие показывают, ужасался, но при этом рассуждал совершенно хладнокровно.
Я ведь здесь, на Западе, не первый год живу, тем более что вообще в Израиле. И все это время не только о ковриках да о камушках размышлял. Кое-что понял. А за последние годы, когда теракты у нас чуть не каждый день, особенно. Я, может, и занят был своими неважными делами, но над головой всегда висело. Но у меня есть на этот счет своя философия жизни, только я ее не выражал, а вот когда "близнецы" эти произошли, я окончательно пришел к выводу.
Америка очень долго раскачивалась, очень не хотелось свой уровень жизни тревожить. По всему миру – то тут взрыв, то там взрыв, иногда и у них что-нибудь подорвут, но на фоне их собственной преступной статистики им все казалось не так чтоб. Но она и во Вторую мировую войну, я читал, долго раскачивалась. Но уж когда присоединилась к войне, то пошло-о! Вот и теперь она, я предполагаю, подымется наконец. Зашевелится. Да так, что зашатается весь мир. Будет бороться как бы против исламского терроризма, а на самом деле это обожравшиеся от недожравших будут отбиваться. Все-таки чему нас учили в школе насчет классовой борьбы, что-то в этом было. И протянется это долго, и кто победит, тоже не известно, у обожравшихся больше техники и материальных ценностей, недожравшим зато терять нечего, у них ярость в душе кипит и мышцы жиром не заросли.
Вижу только, что нашей маленькой, но солнечной странишке в этой заварухе несдобровать.
Ну и что же?
Что я должен в такой ситуации делать? Пессимизм проявлять? Отчаиваться, трястись от страха? Придумывать, куда сбежать в безопасное место?
Вот уж нет. Где оно сейчас, это безопасное место на нашей земле? А от пессимизма вообще никакого удовольствия. И для здоровья очень вредно. А здоровье свое сейчас надо особенно беречь, и не для того, чтобы прожить подольше, это уж как выйдет, а именно для того, чтобы сегодня получить от жизни максимум удовольствия. И это, я считаю, вполне можно даже сейчас, пока жив. Раньше еще можно было откладывать, а теперь не стоит.
Вот это и есть вся моя философия.
По-моему, никакого другого смысла в жизни и вообще нет, а теперь в частности. Я и всегда по этой философии старался жить, и болезнь моя именно этого требовала, так что в принципе ничего не меняется.
Одно только.
Какое-то удовольствие можно, конечно, и во всяком положении получить.
Но без денег это так, мелочи жизни. И слишком много всяких бытовых трудностей, которые только портят удовольствие.
А вот если есть деньги… Если есть хорошие деньги…
Это что же, значит, опять менять внутренние установки? Качать обратно?
Очень хотел я дождаться Татьяны, но от всего вместе так устал, что в глазах совсем помутилось. Не успел даже наушники снять, морфинный наркотик полностью меня одолел.
32
Я в молодости к старикам неплохо относился. К таким, которые не окончательно еще развалины, а то, что теперь называется "пожилые люди". Это раньше про стариков говорилось "старики", а пожилыми считались вот как я скоро буду, под пятьдесят или чуть больше. А еще раньше в книжках вообще писали "старик лет пятидесяти". Но теперь пошла другая мода, живут долго, и стариков расплодилась хренова туча, неудобно стало чуть не половину населения стариками называть, вот и выдумали для уважения, до девяноста всё пожилыми кличут. Думают, если назвать, то так оно и будет, ха.
Но в молодости я неплохо относился. Все кругом вечно бегут куда-то, суетятся, делают что-нибудь непрерывно и думают только о своем, а старику бежать уже некуда и думать не о чем. Времени у него полно, с ним и посидеть можно, поговорить, дела свои обсудить, и он все выслушает, ему все про тебя интересно. Это если добрый старик, слабый то есть. То есть так я в молодости думал, что ему про тебя интересно, потому и относился хорошо, а теперь знаю, ему все равно, лишь бы внимание обратили, поговорили с ним, никто ведь не хочет. А злой, сильный старикан, это противнее нету, такой и напакостить может не хуже молодого.
Относился я неплохо и разговаривал, но одного не мог никогда понять, и это насчет уважения, за что их надо уважать.
Получается так, что пока человек целый и нормально соображающий, уважать его надо с большим разбором. Посмотреть еще, есть ли за что. А вот когда разваливаться начнет, слюни пускать и нести всякую херню, тогда надо уважать безо всяких. А за что? Что прожил кое-как свою жизнь? Ну, прожил, и флаг ему в руки. А не повезло бы, помер бы преждевременно, так и уважать бы не за что. Так получается.
А по-моему, не так. Я если чего боюсь по-настоящему, так это старости. Не войны и не тюрьмы и не сумы, а именно старости. По-моему, старость – вещь идиотская и противная, и нечего тут замазывать и уважение изображать. Уважение! Пожилые, мол, люди, да золотой возраст. Сказал бы я, какой это возраст, только язык марать неохота. Вранье одно, а не уважение.
И жалеть их особенно тоже нечего. Не говорю не помочь, почему же, помочь можно, но жалеть? Как бы даже нахально выходит, типа свысока. Какое уж там уважение. Это вроде как, ах он бедолага, что с ним стряслось, как будто ты лучше его и с тобой такого никогда не будет! (Ко мне многие так относятся почти всю жизнь, но тут они глубоко ошибаются.)
А по-моему, максимум посмеяться можно над стариком, гораздо полезнее для психики. Не говорю в лицо, но про себя. Ну, разве не смех, как он зубами пустыми жует, брюхом отвисшим трясет и тонкими ножками перебирает – зарядку делает и анализы по поликлиникам носит, все выясняет, что это с ним такое, никак не поймет что. Как будто от этого вылечиться можно.