Снег на кедрах - Дэвид Гутерсон 18 стр.


Хисао и коротышка вышли; Уилсон занялся бирками. Закончив, принялся листать дневник Хацуэ, покусывая нижнюю губу.

- Принцесса на фестивале клубники, - сказал он и посмотрел на Хацуэ. - Тут, пожалуй, и загордиться недолго.

Хацуэ не ответила.

- Отличная фотография, - прибавил Уилсон. - Прямо как в жизни. Нет, правда, очень похожа.

Хацуэ промолчала. Хоть бы этот Уилсон не листал ее дневник. Она уже хотела было вежливо попросить его, но тут вошли Хисао и коротышка; фэбээровец нес ящик.

- Глянь-ка, Уилсон, - сказал он напарнику. - Динамит.

И легко водрузил ящик на стол.

Фэбээровцы покопались в ящике, насчитав двадцать четыре динамитных шашки. Уилсон смотрел, покусывая щеку изнутри.

- Поверьте, - настаивал Хисао. - Это чтобы пни корчевать… расчищать землю.

Коротышка мрачно покачал головой.

- Может, оно и так, - ответил он. - Только все равно это никуда не годится. Хранить такие штуковины, - тут он ткнул пальцем в ящик, - незаконно. Вы обязаны были сдать их.

Фэбээровцы взяли ружье, патроны, меч, динамитные шашки и снесли все в багажник. Уилсон вернулся в дом с вещевым мешком и сунул в него дневник, кимоно, ноты и, наконец, флейту.

Когда все было погружено, фэбээровцы снова присели.

- Понимаете… - начал коротышка. - Тут такое дело…

Хисао молчал. Он сидел в свитере и сандалиях и моргал, держа очки в руках. Он ждал, что фэбээровцы скажут дальше.

- Придется арестовать вас, - произнес Уилсон. - Прокатитесь с нами в Сиэтл.

Он отстегнул от пояса наручники, висевшие рядом с кобурой.

- Да ладно тебе, - урезонил напарника коротышка. - Старик из аристократов, будет вести себя примерно. К чему наручники?

И обратился к Хисао:

- Вам только зададут пару-тройку вопросов. И все. Съездим в Сиэтл, вас спросят, вы ответите. И все дела.

Двое младших сестер плакали. Самая маленькая закрыла лицо руками, и Хацуэ обняла ее. Она притянула сестренку к себе и успокаивала, поглаживая по голове. Хисао встал.

- Пожалуйста, не забирать его, - заволновалась Фудзико. - Он не сделать ничего плохого. Он…

- Как знать, - заметил ей Уилсон. - Подтвердить-то некому.

- Это дня на три, не больше, - обнадежил их коротышка. - Придется, конечно, малость подождать. Доедем до Сиэтла, там его зарегистрируют, ну и все такое. Может, вернется через три дня, а может, через неделю.

- Неделя? - переспросила Фудзико. - Но что мы делать? Что вы…

- Считайте, что с вашей стороны это жертва в военное время, - прервал ее фэбээровец. - Сами подумайте - идет война, и всем приходится чем-то жертвовать. Так что отнеситесь к этому как к жертве.

Хисао попросил разрешения переодеть сандалии и взять из кладовки куртку. Хотелось бы еще захватить с собой кое-какие вещи, добавил он. Если можно.

- Можно. И то, и другое, - разрешил Уилсон. - Мы подождем.

Они дали ему поцеловать напоследок жену и дочерей, попрощаться с каждой.

- Позвони Роберту Ниси, - велел жене Хисао. - Скажи, что меня арестовали.

Но когда Фудзико позвонила, оказалось, что Роберта Ниси тоже забрали. Рональда Кобаяси, Ричарда Сумида, Ода Сабуро, Като Таро, Джанко Китано, Ямамото Кэндзи, Джона Масуи и Роберта Ниси - всех их свезли в тюрьму Сиэтла. Всех арестовали в один вечер.

Из Сиэтла арестованных везли в вагоне с заколоченными окнами - по дороге их, бывало, обстреливали; везли в Монтану, в трудовой лагерь. Хисао каждый день писал домой: кормят не очень, обращаются нормально, по-человечески. Заставляют копать водопроводные рвы - лагерь собираются увеличить вдвое. Его распределили в прачечную гладить и складывать белье. Роберт Ниси попал на лагерную кухню.

Мать, с письмом в руке, собрала пятерых дочерей. Она снова рассказала им историю своего путешествия из Японии на борту "Кореа Мару". Рассказала, как в Сиэтле убиралась в домах, стирала простыни, испачканные в кровавой блевотине белых, чистила туалеты, забитые их испражнениями, вдыхала вонь спиртного и пота, исходившую от них. Рассказала о портовой кухне, где резала лук и жарила картошку для грузчиков, этих хакудзинов, которые смотрели сквозь нее, как будто не видя. Уже тогда ей приходилось нелегко. Она узнала, каково это - жить, умерев изнутри; жить, когда тебя не замечают. Мать хотела научить дочерей не терять при этом чувство собственного достоинства. Пока она говорила, Хацуэ сидела неподвижно, вникая в смысл ее слов. Хацуэ было восемнадцать; она и раньше слышала историю матери, но теперь она приобрела для нее гораздо большее значение. Хацуэ подалась вперед и внимательно слушала. Мать говорила, что из-за войны с Японией им придется решить для себя, кто они такие, и еще строже соблюдать японские традиции. Разве хакудзины не хотят выгнать их из своей страны? Ходят слухи, что всех японцев, живущих на побережье, выселят в принудительном порядке. Нет смысла делать вид, будто они не японцы, - по лицам все и так видно. И с этим придется смириться. Так получилось, что они в Америке и страна воюет с Японией. И выход в том, чтобы жить без ненависти к себе, хотя вокруг этой ненависти полным полно. Чтобы чувство боли не заглушало стремление жить достойно. Мать рассказывала, что в Японии учат переносить невзгоды стойко, не жалуясь. Стойкость всегда рассматривалась как отражение внутренней жизни человека, его жизненных принципов, устремленности в будущее. Лучше смириться с несправедливостью, тяготами, старостью и смертью - все это отдельные стороны жизни. Только человеку недалекому придет в голову отрицать это, тем самым выставляя напоказ свою незрелость и принадлежность к миру хакудзинов, а не к своим. А свои, не уставала повторять Фудзико, это японцы, и доказательством тому события последних месяцев. Иначе почему арестовали отца? Пусть они, ее дочери, задумаются о той тьме, что царит в сердцах хакудзинов, и о тьме вообще. Отрицать эту темную сторону жизни все равно, что считать холодную зиму иллюзией, промежуточной станцией на пути к высшей "реальности" - долгому, теплому, приятному лету, которое никогда не кончится. Но оказывается, лето ничуть не реальнее снега, таящего зимой. Так вот, сказала Фудзико, пока отца нет, пока он в лагере работает в прачечной, мы все должны жить дальше, мы должны выстоять.

- Понимаете? - спросила она дочерей по-японски. - У нас попросту нет выбора. Мы должны выстоять.

- Не все относятся к нам с ненавистью, мама, - возразила матери Хацуэ. - Зачем ты преувеличиваешь? Ты же прекрасно все понимаешь. Ты же знаешь, что разница между ними и нами не так уж и велика. Да, кто-то нас ненавидит. Но ведь не все!

- Я тебя понимаю, - ответила мать. - Да, кто-то из них и не испытывает к нам ненависти. Что же до остального… - Мать все еще говорила по-японски. - Неужели ты и впрямь считаешь, что они такие же, как мы? Что ничем не отличаются от нас? Не отличаются в чем-то самом главном?

- Нет, - ответила Хацуэ. - Не отличаются.

- Отличаются, - возразила ей мать, - и я скажу тебе, в чем именно. Белых постоянно искушает их собственное "я", они не в состоянии ему противостоять. Мы же, японцы, знаем, что наше "я" - ничто. Мы постоянно сгибаем наше "я", и в этом отличаемся от белых. Вот в чем главное отличие, Хацуэ. Мы склоняем голову, кланяемся и молчим, потому что понимаем - сами по себе мы ничто, пыль на ветру. Белые же верят в свою значимость, считают свою личность самым важным, что есть в них. Белый человек стремится прочь от подобных себе, цепляется за свою исключительность; мы же стремимся к единению с всеобъемлющей жизнью. Вот они, Хацуэ, два разных пути - путь хакудзина и путь японца.

- Эти люди, которые стремятся к единению с всеобъемлющей жизнью, разбомбили Пёрл-Харбор, - возразила Хацуэ. - Если они готовы склонить голову и согнуться в поклоне, зачем же пытаются захватить другие страны? Я не принадлежу им, - сказала она. - Я принадлежу этой стране, я отсюда.

- Да, здесь ты родилась, - ответила ей мать. - Но по крови все равно японка.

- Я не хочу! - воскликнула Хацуэ. - Не хочу иметь с ними ничего общего! Не хочу быть японкой!

Фудзико в ответ кивнула.

- Настали трудные времена, - сказала она. - Никто теперь не понимает, кто он и что он. Все путано и туманно. И все же не говори того, о чем потом будешь сожалеть. Не говори того, чего нет в твоей душе или что поселилось в ней временно. Впрочем, ты и сама знаешь - лучше всего молчать.

И Хацуэ сразу же увидела ее правоту. Мать оставалась такой спокойной, такой невозмутимой; в ее словах чувствовалась сила правды. Хацуэ замолчала, устыдившись самой себя. Ей ли говорить о своих ощущениях? Они оставались загадкой - Хацуэ одновременно ощущала тысячу вещей и не в состоянии была распутать этот клубок, чтобы что-то понять и донести это понимание до других. Да, мать права - лучше всего молчать. Что-что, а это она понимала.

- Знаешь, Хацуэ, - продолжала мать, - жизнь среди хакудзинов запятнала тебя, твоя душа потеряла чистоту. И я вижу это каждый день. По тебе всегда видно. Как будто душу поглотил туман и проступает тенью на твоем лице, когда ты не следишь за его выражением. Это видно из твоего стремления уйти в лес и бродить там. Мне не все ясно, но я вижу, что ежедневное общение с белыми запятнало тебя. Я не говорю, чтобы ты вообще прекратила с ними общаться, нет. Ты должна жить в этом мире, мире хакудзинов, должна научиться жить в нем, ходить в их школу. Но в то же время ты не должна позволять своей жизни переплетаться с их жизнью. Иначе твоя душа разрушится. Сгниет, испортится нечто очень важное. Тебе восемнадцать, ты уже взрослая, и я не могу больше сопровождать тебя повсюду. Скоро ты заживешь своей жизнью и, я надеюсь, сохранишь свою душу в чистоте и всегда будешь помнить о том, кто ты есть.

Хацуэ поняла, что обман раскрыт. Четыре года она ходила в лес на "прогулки" и приносила оттуда побеги фуки, водяной кресс, речных раков, грибы, чернику, морошку, ежевику, даже гроздья ягод бузины для варенья, словом, все, чтобы скрыть истинную причину отлучек. Ходила на танцы с другими девочками и на приглашения потанцевать отвечала отказом, оставаясь в стороне, а Исмаил в это время общался со своими друзьями. Хацуэ была красивая - подруги вечно пытались познакомить ее с кем-нибудь, уговаривая не прятаться застенчиво, как улитка в раковине. Прошлой весной поговаривали, будто она тайно встречается с невероятно красивым парнем из Анакортеса, но мало-помалу разговоры сошли на нет. Все это время Хацуэ боролась с искушением рассказать правду сестрам и школьным подругам, потому что ей тяжко было нести эту ношу молча, ей, как и другим девушкам, хотелось говорить о любви. Но она так никому и не открылась. И продолжала делать вид, будто стесняется общаться с парнями.

Теперь же мать разгадала ее тайну или о чем-то догадывается. Блестящие черные волосы матери были закручены в тугой низкий узел и заколоты шпильками. Она сидела, и руки ее величаво покоились на коленях. Отложив письмо на столик, она сидела на краешке стула, глядя на дочь спокойно и с достоинством.

- Я знаю, кто я есть, - ответила ей Хацуэ. - Точно знаю, - еще уверенней повторила она. Но вдруг еще больше засомневалась, еще сильнее пожалела о сказанном. Уж лучше бы она промолчала.

- Хорошо тебе, старшая дочь, - спокойно ответила ей Фудзико, говоря по-японски. - Ты произносишь слова с такой уверенностью. Они так и слетают с твоих губ.

Позже в этот день Хацуэ пошла в лес; она и не заметила, как там оказалась. Февраль подходил к концу, и все вокруг затопило блеклым светом. Весной мощные столбы солнечных лучей пробьются сквозь шатер листвы и вниз посыплется мусор, оставшийся с осени, - ветки, семена, хвоя, куски коры - повиснув в подернутом дымкой воздухе. Но сейчас, в феврале, лес кажется черным, деревья пропитались влагой, источая едкий запах гниения. Хацуэ пошла вглубь, туда, где кедры уступают место елям, поросшим лишайником и мхом. Все здесь было ей знакомо - уже засохшие кедры и еще живые, со здоровой сердцевиной; поваленные стволы, могучие, высотой с дом, с массой торчащих корней, оплетенных завитым кленом; поганки, плющ, вереск, лиатрис, влажные низины, заросшие папоротником. Это был тот самый лес, по которому она ходила, возвращаясь с уроков госпожи Сигэмура, тот самый, в котором она, согласно наставлениям госпожи, взращивала свое спокойствие. Хацуэ садилась тогда среди папоротника высотой в шесть футов или на уступ, нависавший над ковром триллиумов, и раскрывалась навстречу лесу. Сколько она себя помнила, в ее жизни всегда присутствовал этот безмолвный лес, остававшийся для нее загадкой.

Ровные, как колоннады, ряды деревьев брали начало от семян, упавших двести лет назад, потом умирали и возвращались в землю. Лесной настил был картой из повалившихся деревьев, выстоявших лет пятьсот, - там бугор, тут впадина, а здесь холмик или мягкая насыпь. Лес хранил в себе скелеты деревьев настолько старых, что никто из ныне живущих уже не помнил эти деревья. Хацуэ по кольцам на сломах рухнувших исполинов насчитывала до шестисот лет и даже больше. Она видела оленью мышь, крадущуюся полевку, позеленевшие рога белохвостого оленя, гнившие под кедром. Хацуэ знала, где растут кочедыжники, тонкие, бледные орхидеи и огромные, бородавчатые грибы-дождевики.

Забравшись в самую чащу, она легла на валявшееся бревно и посмотрела вверх, туда, куда устремлялись голые, без веток стволы. Ветер уходящей зимы всколыхнул верхушки крон, и у Хацуэ на мгновение закружилась голова. Она с восхищением рассматривала затейливый узор коры дугласовой ели, следуя взглядом по желобкам до находящихся высоко вверху пушистых веток. Мир виделся ей непостижимо сложным, и только лес давал ощущение простоты.

Ее ум замолчал; про себя она перечисляла все то, из-за чего было неспокойно на душе: отец арестован и где-то далеко; всех японцев обещают выселить с острова до окончания войны; она тайком встречается с парнем из хакудзинов, который скоро отправится убивать людей одной с ней крови. А теперь, в довершение ко всем этим неразрешимым проблемам, мать заглянула ей в самую душу и разглядела глубокие сомнения. Мать знала о той бездне, что разделяет жизнь Хацуэ и самую ее сущность. Хотя что же собой представляет эта ее сущность? Хацуэ принадлежит этим местам и одновременно не принадлежит им; хотя она стремится быть американкой, мать ясно дала ей понять, что в глазах Америки она всегда будет врагом. Здесь, среди хакудзинов, Хацуэ никогда не станет своей, однако она любит эти родные ей леса и поля так же сильно, как и любой другой. Частичка Хацуэ остается в родительском доме, а от него рукой подать до Японии, оставленной родителями много лет назад. Хацуэ чувствовала, как притягивает эта страна, оставшаяся далеко, за океаном, как живет в ее душе, несмотря на попытки отбросить ее. И в то же время Хацуэ чувствовала, что прикипела к этим местам, к острову Сан-Пьедро, что хотела бы иметь собственную клубничную ферму, вдыхать аромат полей и кедровой рощи и вести жизнь простую, никуда не уезжая. Но еще был Исмаил. Он - такая же часть жизни Хацуэ, как и деревья в этом лесу, он пропах ими и ракушечными пляжами. И все же Исмаил оставил внутри нее эту пустоту. Он не был японцем; они встретились в таком юном возрасте, что любовь случилась между ними по легкомыслию, из первого побуждения. Хацуэ влюбилась в Исмаила задолго до того, как осознала это, хотя теперь ей подумалось, что она могла бы вообще никогда об этом не узнать, что, может статься, никто об этом не знает, что, может быть, такое вообще невозможно. Хацуэ вдруг поняла то, что давно силилась понять, - она утаила свою любовь к Исмаилу не потому, что в душе оставалась японкой, а потому, что не решалась заявить всему миру о своем чувстве к нему как о любви.

Она почувствовала дурноту - дневные прогулки не скрыли встреч, мать давно уже о них догадывалась. Хацуэ поняла, что не обманула никого, даже себя, потому что и сама всегда чувствовала - что-то не так. Почему они с Исмаилом решили, будто по-настоящему любят друг друга? Они росли вместе, живя неподалеку, и эта близость соседей вызвала у них иллюзию любви. Хотя… разве любовь не то самое чувство, которое она испытывала, лежа на мху в дупле с этим мальчиком, которого так давно знала? Он принадлежал этим местам, этому лесу, этим пляжам, он пропитался запахам этих деревьев. Если бы родство определялось не по крови, а по родным местам, если бы важно было то, где ты живешь, тогда Исмаил был бы частью ее, находился бы внутри нее так же, как и все, что связывало ее с Японией. Хацуэ понимала, что это самая простая из всех видов любви, самая чистая ее форма, не замутненная рассудком. Который все искажает - наставляла ее (вот ведь как вышло!) госпожа Сигэмура. Нет, сама себе возразила Хацуэ, не стоит идти на поводу у инстинктов, требующих совсем не то, что требует японская кровь в ее жилах. Хацуэ не знала, какой еще может быть любовь.

Через час, уже в дупле кедра, она говорила об этом с Исмаилом.

- Мы так давно вместе, - сказала она. - Я даже не помню, когда мы познакомились. Совсем не помню. Кажется, мы знали друг друга всегда.

- Мне тоже так кажется, - признался Исмаил. - А помнишь ту коробку со стеклянным дном? Которую мы затащили в воду?

- Конечно, помню, - ответила Хацуэ.

- Это было лет десять назад, - сказал Исмаил. - Мы держались за нее, качаясь на волнах. Вот что я помню.

- Об этом я и хочу поговорить, - сказала Хацуэ. - Что это - коробка на воде? Что вообще связало нас? Мы даже не знали друг друга.

- Знали. Всегда знали. Мы с самого начала не были чужими, как обычно бывает у тех, кто только-только познакомились и встречаются друг с другом.

- Это совсем другое, Исмаил, - возразила Хацуэ. - Мы не встречаемся, мы попросту не можем встречаться. Мы сидим в этом дупле как в западне.

- Через три месяца мы окончим школу, - ответил Исмаил. - И уедем в Сиэтл. Вот увидишь, там все будет по-другому.

- В Сиэтле таких, как я, арестовывают, так же как и здесь. Даже в Сиэтле белый и японка не могут пройти по улице вместе. Только не после Пёрл-Харбора. Ты ведь сам знаешь. К тому же в июне тебя призывают. И ни в какой Сиэтл ты не уедешь. Давай уж друг с другом начистоту.

- Как же быть? Что ты предлагаешь?

- Ничего, Исмаил, - ответила она. - С этим мы ничего не можем поделать.

- Надо набраться терпения, - сказал Исмаил. - Война когда-нибудь да закончится.

Они сидели молча. Исмаил опирался о локоть; Хацуэ легла ему на грудь, упираясь ногами в блестящий ствол.

- Хорошо здесь, - произнесла она. - Всегда хорошо.

- Я люблю тебя, - сказал Исмаил. - И всегда буду любить. Плевать мне, что будет дальше. Я всегда буду любить тебя.

- Я тебе верю, - ответила Хацуэ. - Но давай смотреть на вещи реально. Все не так просто. Есть и кое-что еще - обстоятельства.

- Они ничего не значат, - возразил Исмаил. - Ты же знаешь - любовь сильнее всего на свете, ей ничто не может помешать, и ничто с нею не сравнится. Если мы любим друг друга, нам нечего бояться. Любовь - самое большое из всего, что есть на свете.

Он говорил с такой уверенностью, с таким жаром, что Хацуэ дала убедить себя в силе любви. Она хотела верить в это и потому пошла на поводу у своего желания, отдаваясь ему целиком. Лежа на мху, они с Исмаилом начали целоваться, но прикосновение к этому мху почему-то казалось Хацуэ ненастоящим, попыткой уничтожить истину, обмануть в поцелуе самих себя.

Назад Дальше