Изверг - Андерс Рослунд 12 стр.


Иногда люди обнимают друг друга крепко-крепко, до хруста в костях.

Лето словно оцепенело.

Духота, тяжело дышать.

Он этого не замечал. Он плакал.

Свен сосредоточился на слове "скоро", скоро воздух, скоро жизнь, скоро-скоро-скоро, нельзя ему сломаться перед теми, у кого вот только что сдали нервы, родители, обнимая друг друга, стояли возле стола и утвердительно кивнули, увидев ее лицо, отец поцеловал девочку в щеку, мать упала на нее, прижалась головой к простыне, он никогда еще не слышал таких рыданий, они оба умерли у него на глазах, и он пытался задержать взгляд над ними, на какой-нибудь точке стены, скоро прочь от стола, скоро вон из этой окаянной комнаты, скоро вверх-вверх-вверх по лестнице, на воздух, где нет запаха смерти.

Выходя, они обнимали друг друга, и после их ухода он бегом устремился вон, коридор, лестница, дверь, он плакал и не желал остановиться.

Эверт тоже поднялся наверх, подошел к нему, обнял за плечи.

- Я в машину. Подожду. Сколько надо, столько и подожду.

Сколько ему надо времени? Десять минут? Двадцать? Он понятия не имел. Плакал, пока не опустел, пока слезы не иссякли. Он плакал слезами родителей, будто все они должны были разделить скорбь.

Когда он сел в машину, Эверт легонько потрепал его по щеке.

- А я тут сидел да слушал это поганое радио. Выпуски новостей талдычат про Бернта Лунда и убийство Мари. На какой канал ни переключи. Заполучили-таки свое летнее убийство. Теперь будут за каждым нашим шагом следить.

Свен взялся было за руль, потом обернулся к Эверту:

- Может, ты поведешь?

- Нет.

- Только сейчас. Мне не хочется.

- Подождем, пока ты не сможешь повернуть ключ. Спешить особо некуда.

Свен сидел не шевелясь. Несколько минут. По радио сменяли одна другую попсовые песни, безликие, похожие друг на друга. Он оглянулся на заднее сиденье.

- Торта не хочешь?

Свен потянулся за коробкой с тортом, перетащил ее к себе. За ней лежал пластиковый пакет с винными бутылками. Он водрузил свой праздник на колени.

- Торт "Принцесса". Юнас хотел такой. С двумя розочками. Одна мне, одна ему.

Он развязал ленточку, открыл коробку. Понюхал зеленый марципан.

- Сутки на такой жаре. Давным-давно прокис.

Эверта передернуло от резкой вони, он скривился на прогорклые сливки, отпихнул коробку подальше с коленей Свена и принялся сосредоточенно крутить ручки радиоприемника, переключая с канала на канал.

Одни и те же слова, мантра, во всех выпусках новостей.

Убийство девочки. Побег. Преступник-педофил. Бернт Лунд. Тюрьма Аспсос. Полицейский розыск. Горе. Страх.

- Не могу я больше слушать эту хренотень, не могу! Выключи, Эверт, а?

Свен вытащил из пакета бутылку, повернул этикеткой к себе, прочел, кивнул, открутил крышку.

- Слышь, думаю, мне не повредит немножко.

Он поднес бутылку ко рту, глотнул. Раз, другой, третий.

- Ты понимаешь? Вчера мне исполнилось сорок. Я отпраздновал поездкой в Стренгнес и допросом пожилой женщины, которая нашла в лесу изнасилованную и убитую девочку. Сегодня я поехал сюда, чтобы посмотреть на девочку, узнать, что у нее следы спермы в анусе, что ей втыкали острый предмет во влагалище, я видел ее родителей, убитых горем, рыдающих. Я не понимаю. Ни черта не понимаю. И просто хочу домой.

- Всё, поехали.

Эверт забрал у Свена бутылку, протянул ладонь за крышкой, закрутил ее, положил бутылку себе под ноги.

- Не ты один, Свен. Мы все одинаково разочарованы и беспомощны. Но что толку? Мы обязаны его поймать. Вот и все дела. Обязаны поймать, прежде чем он совершит новое преступление.

Свен завел машину. Осторожно вырулил задним ходом с большой парковки на разворот между Институтом судебной медицины и Каролинской больницей - тесновато, даже сейчас, в пору отпусков, автомобили стояли по-стокгольмски, чуть не впритирку.

- Потому что я знаю, что он за тип, - продолжал Эверт. - Допрашивал его и читал все это дерьмо. Каждую строчку, написанную психологами и судебными психиатрами. Лунд готовится совершить новое насилие. Вопрос только когда. Он уже преступил все границы. И не остановится, пока не будет схвачен либо не покончит самоубийством.

Малосрочник искал тень. В прогулочном дворе нет ни деревьев, ни стенок, ни штакетника - негде укрыться, спрятаться от солнца, пот ручьем тек по спине, и большая, покрытая гравием площадка обернулась сухой тучей пыли, клубящейся среди серых каменных стен. Они пытались играть в футбол, две команды по пять человек и пять тысяч в банке, но после ничейного результата в первом тайме пришлось бросить, плечи жгло огнем, каждый вздох причинял боль. Обе команды улеглись за своими воротами и больше не встали. Двое представителей, по одному с каждой стороны, сошлись в центральном кругу, объявили, что готовы продолжить, но, если соперник предпочтет прекратить игру и снимет вызов, возражать не станут. Сконе, один из представителей, вернулся и сел между Хильдингом и Малосрочником.

- Как мы и хотели. Они в полной заднице. Русский еле дышит.

- Хорошо. Хорошо.

- Второй тайм в понедельник. Тогда мы их сделаем. Я, кстати, увеличил ставку. Удвоил. Они же ни хрена играть не умеют.

Хильдинг встрепенулся, беспокойно посмотрел на Малосрочника, принялся ковырять язву на носу. Бекир молчал, Драган тоже.

Малосрочник сплюнул в сухой гравий.

- Вот так номер. Удвоил он. И кто же, мать твою, будет платить, если мы продуем?

- Блин, Срочник, да не продуем мы. У них, блин, даже вратаря нормального нету.

Малосрочник поднял голову, присмотрелся к соперникам на другой стороне площадки, те по-прежнему лежали, пытаясь укрыться от солнца, пожирающего всеобщие силы.

- Да у тебя крыша на хрен поехала, Сконе. Ты видал, как они играли? Вообще хоть что-то видал, а? Мы же, блин, напрочь облажались, и всё тут. Ну да ладно, Сконе. Ладно. Фиг с тобой. Давай! Удваивай гребаную ставку. Но тебе не поздоровится, если мы просрём. Ох не поздоровится. Если выиграем, разделим поровну. Каждому по две штуки. Честно и справедливо.

Сконе упрямо покачал головой, отошел в сторону. Лег животом в пыль, начал отжиматься, считая вслух, чтобы все слышали: десять, двадцать, пятьдесят, сто пятьдесят, двести пятьдесят. Бритый череп, широкий загривок блестели от пота, он стонал, выжимая из себя разочарование, лето и оставшиеся четыре года.

Малосрочник зажмурился. Он долго глядел на солнце, не моргая глядел на яркий свет, потом закрыл глаза, в голове ритмично плясали световые точки, краски, волны, так он делал с детских лет: зажмуришься и мигом исчезнешь.

- Как тот хренов бугай?

Хильдинг вопрос просек, но предпочел бы в него не вдаваться.

- А чё?

- Не видал его сегодня.

- А мне, блин, почем знать.

- Это твоя гребаная работа. Йохум Ланг и Хокан Аксельссон. Новички - твоя гребаная работа, ты должен им разъяснить здешние порядки, мать твою.

- Типа твоего базара с Йохумом?

- Заткнись.

- Какого хрена мне говорить-то? Не буду, особенно после письма Бранко.

Поднялся легкий ветерок. Впервые за много дней. Неожиданно, как по заказу, он обвевал их лица, и ненадолго они забыли про свой разговор. Малосрочник сел, стараясь выжать все возможное из того, что на миг перестало быть беспощадным зноем. Отвернувшись, он увидел его на прогулочной дорожке вдоль бетонной стены - рыжеватый, с бородой, один из двух новичков, тот, которого доставили утром. Малосрочник пристально смотрел на него, следил за каждым его шагом. Вытащил пачку сигарет и зажигалку, закурил. Он глаз не сводил с одинокой фигуры, постепенно раздражаясь, замахал руками.

- Вон он. Аксельссон. Ни один черт на зоне не знает, кто он такой. Сам говорит, что сидит за жестокое обращение. Да пошел он, этот хмыренок даже футбольный мяч обоссать не способен! Насильник он, чтоб я сдох! Нюхом чую, от них воняет, я где хошь этих извращенцев унюхаю.

От неожиданной прохлады Хильдинг ожил. Тоже сел, рядом с Малосрочником, наблюдая за медленной прогулкой Аксельссона.

- Я тут слыхал базар вертухаев. Про нашу зону. Типа мест нет. В каждой гребаной камере по насильнику. Небось потому он и здесь. Им его больше некуда впихнуть.

Малосрочник раздраженно пнул ногой гравий. Белая пыль на фоне голубого неба. Он отшвырнул окурок в белое облако, огонек еще тлел секунду-другую и медленно погас.

- Сконе.

- Да.

- Сюда смотри.

Сконе обернулся к нему:

- Да?

- Тебе задание.

- Чё ты, блин, несешь?

- Тебя вроде ждет шестичасовая увольнительная. Так?

- Так.

- Без конвоя. Так?

- Так.

- Стало быть, ты знаешь, что делать. Разыщешь приговор Аксельссона.

- Да не могу я, блин. У меня другие планы. Шесть жалких часов, а у меня, мать вашу, невеста есть.

Малосрочник расхохотался.

- Забудь про это, Сконе. Идиотам, которые удваивают ставку в футболе после ничейного первого тайма, вякать не полагается.

Он указал на них пальцем, сперва на Сконе, потом на Хильдинга, потом снова на Сконе.

- Хильдинг-Задиринг, ты, будь добр, выясни личный номер Аксельссона, передашь его Сконе, а он, с этим номерком в клюве, использует завтра свою увольнительную, чтобы двинуть в стокгольмский суд и добыть там приговор. И всем по яйцам. Всем по яйцам.

Хильдинг до крови разодрал болячку на носу, долго откашливался, но Малосрочник не дал ему рта раскрыть:

- Никакого базара. За дело.

Леннарт Оскарссон стоял в кабинете у окна, выходящего на прогулочный двор и футбольное поле. Смотрел, как взрослые мужики, которые угрожали, истязали, убивали, лежат на солнце за своими воротами и тяжело дышат. Он узнал Малосрочника и его холуев, видел, как они глядят на Хокана Аксельссона, гуляющего по посыпанной опилками дорожке. Оскарссон беспокойно сглотнул, он предупреждал Бертольссона, нельзя помещать педофила среди обычных заключенных, это наверняка плохо кончится. Он уже видал такое, и только тот, кто не жил в этой странной реальности, мог думать иначе.

Сам же он находился при смерти. С минуты на минуту умрет.

Две его жизни стремительно сокращались. Они как бы истребляли одна другую, пожирали, а не обогащали; два раскрытых объятия, две страсти, две любви - всё вот-вот кончится.

Сейчас Нильс сидел перед ним. Раньше они поддерживали друг друга. Признавали, что нуждаются друг в друге. Потом Нильс предъявил ультиматум.

Леннарт понимал. Дело не в этом. Жить одиноко, быть для кого-то близким, никогда по-настоящему не принадлежать к обществу, он понимал и всегда сознавал, что рано или поздно они окажутся именно в таком положении, с мерзким ультиматумом между собой.

Он снова повернулся к окну. Скользнул взглядом по домам за стеной, стандартным секционным постройкам. Там он жил. Там была целая жизнь. Жена, которую он всегда любил.

Нильс тоже встал, прислонился к его спине. Другая жизнь. Мужчина, рядом с которым он хотел состариться.

У него не осталось сил постоянно носить с собой эту ложь.

Он знал.

Завтра лгать больше не придется.

Шлюха кричала, когда он снимал с нее красные туфли. Он прижимал ее к земле, к траве, конечно, шлюхам положено кричать, но в округе слишком много любителей свежего воздуха - бегунов и гуляющих пенсионеров. Ей не понравилось, когда он стал целовать красный лак и пряжки из металла, она кричала громче других, красиво кричала, иначе не скажешь. Ее ноги пришлось целовать после, может, он обошелся с ней чересчур жестко, слишком долго прижимал ее лицо к сухой земле. Сложно с этими шлюхами, если ты с ними по-хорошему, им сразу хочется члена. И эта такая же.

Ноги у нее красивые. Кожа светлая, пальчики маленькие. Он почти что забыл, какие они, маленькие шлюхи. Четыре года жаждал, дрочил-дрочил-дрочил, но теперь это уже без надобности, теперь они опять с ним.

Хуже всего они были потом. Когда получали наконец свой член. Когда молчали.

Эту он спрятал. Большая ель, нижние ветви касались земли, она как раз уместилась под ними. Вся грязная, зря он так сильно ее придавил, но дочиста вылизал ей ноги, вкус у них был земляной.

Он сидел тут уже три часа. Хорошая скамейка, не слишком близко, но все равно видно всех выходящих и входящих. Садик, похоже, хороший, он бывал здесь раньше, дети всегда выглядели счастливыми.

Дело в охране. Обыкновенная полицейская мелкота, конечно, но все равно мешают, придется идти в обход. В Стренгнесе они торчали по двое возле каждого детского сада. Но тут-то Энчёпинг, в тридцати километрах оттуда, он даже не предполагал, что их и тут везде понатыкают.

Маленькие, маленькие шлюшки.

Он уже многих видел.

Почти все светленькие, он предпочитал белых шлюх, они мягче, их кожа, все сосудики на поверхности видны, когда сильно надавишь, остаются красные пятнышки.

Красивая церковь. Гордая, белая, величественная, она возвышалась над деревушкой, слишком большая, слишком претенциозная, - интересно, ее строили с учетом численности прихожан или же по стандартам того времени, когда христианство было законом, а люди словно бы казались больше?

Фредрику она очень нравилась. Он давным-давно вышел из Шведской церкви, для него существовало только то, что он видел, а он не видел жизни после смерти, но именно с этой церковью, с этим кладбищем связано так много. Его жизнь. Его детство. Из года в год, каждое лето, он с восторгом ходил вместе с дедом, отцом матери, церковным сторожем, к нему на работу. Смотрел, как дед копает глубокие могилы, без конца стрижет траву, устанавливает на черной доске золотистые металлические цифры - номера псалмов. Дед разрешал ему немножко помочь: каждую субботу он нажимал на кнопку, управляющую церковным колоколом, после каждой службы собирал оставленные Библии и складывал на тележку со ржавыми колесами, на алтаре ставил в тяжелые бронзовые подсвечники длинные стеариновые свечи, белые, гладкие, а потом проверял, ровно ли они стоят. Он понимал, это ностальгия и приукрашенные воспоминания, да это и неинтересно, интересно другое: вместо футболиста Йоханна Круиффа его кумиром тогда стал дед, и он по-прежнему любил этого теперь уже девяносточетырехлетнего седого старика, который на больных ногах ковылял по своей кухне и без конца пил горячий кофе, да, счастливое время - единственное будущее, какое он сегодня признавал.

Вдали он заметил Агнес. Не в трауре, они договорились - светлая летняя одежда и опущенный взгляд. Вид у нее изможденный. В свои сорок лет она всегда выглядела не старше двадцати. Три дня - и годы настигли ее, рано или поздно они всегда настигают. Ему хотелось обнять ее. Хотелось, чтобы она обняла его. Они нужны друг другу сейчас и в ближайшее время, ведь скоро они вместе умрут и без Мари практически разойдутся.

Похороны будут скромные. Ни объявления, ни приглашений. Фредрик и Агнес. Микаэла. И всё. Больше никого. Двое полицейских, которые вели следствие, изъявили желание присутствовать, якобы по оперативно-разыскным причинам, он весьма нерешительно согласился, но, пока они держат язык за зубами и стоят позади всех, пусть делают что угодно.

В одиночестве Фредрик медленно шел по траве между посещаемыми могилами с массой цветов и заброшенными памятниками, покрытыми черным мхом, - надписи толком не разберешь. Ребенком он ходил здесь, туда-сюда, смотрел на памятники, читал имена, высчитывал, сколько им было лет, удивляясь, что одна родилась в 1861-м и умерла в 1963-м, а другой родился в 1953-м и умер в 1954-м, удивляясь, как это жизнь может быть настолько разной по продолжительности - кто-то вырос и нашел себе дорогу, а кто-то даже ходить не научился.

Его собственную дочь скоро предадут земле. Ей исполнилось пять лет.

- Фредрик?

Он не заметил, как она подошла. Она осторожно положила руку ему на плечо.

- Фредрик, как ты?

Он резко повернулся.

- Я тебя не слышал.

Она улыбалась. Хороший она человек. Он знал ее всегда, сколько себя помнил. Дедушка очень ее любил, все время ей помогал, продолжал работать аж до семидесяти пяти лет и особенно поначалу, когда она только-только сдала экзамены, не имела опыта, вдобавок была женщиной в мужском царстве, он ее поддерживал, защищал, всячески ратовал за нее, за нового приходского священника. Позднее Фредрик сообразил, что в ту пору она была очень молода, ребенком он видел в ней одну из множества старших, взрослым же вдруг стал ее ровесником.

- Мне никогда не понять, как ты себя сейчас чувствуешь. Но я думаю о тебе. Каждую секунду, со вторника.

- Ребекка. Я рад, что служить будешь ты.

- Я уже три десятка лет пастор. Сегодня самый хреновый день за все эти годы.

Фредрик вздрогнул. Ругательное слово отскочило от него, от памятников, от ее веры. Он всегда смотрел на нее как на этакий надежный оплот, но сейчас ее лицо раскололось, мягкое, спокойное стало твердым, напряженным, разбитым.

Фредрик смотрел на гроб. Доски, на них цветы, прямо перед ним. Он держался за Агнес, они стояли у передней скамьи, каждое движение гулко отзывалось в пустой церкви. Он не мог понять, что там лежит ребенок. Его ребенок. С которым он всего несколько дней назад разговаривал, смеялся, которого обнимал. Агнес плакала, он притянул ее к себе, обнял крепче.

У него не было слез. Горе навалилось во вторник, обокрало, опустошило его, осталась лишь дыра в груди.

Ее больше нет.

Ее больше нет.

Ее больше нет.

Наверное, ему полагалось петь. Кантор что-то играл на органе.

Они вместе вышли из гулкого здания. Ребекка окропила гроб святой водой, сказала все, что нужно, потом обняла и его, и Агнес, старалась утешить, но не могла, собственное горе, злость, уязвимость вынудили ее резко оттолкнуть их от себя, посмотреть на них, тотчас вновь притянуть к себе, обнять и просто уйти.

Они молча стояли на дорожке. Солнце, как и раньше, лето, такое же долгое лето, как в ту пору, когда он ходил здесь с дедом.

Сейчас ее предадут земле, среди многих других.

- Мои соболезнования.

За спиной полицейские - хромой, что уже в годах, и Сундквист, который их допрашивал. Оба в черном.

Сами догадались или таков полицейский этикет? - подумал Фредрик.

- У меня нет детей, поэтому мне, наверное, не понять, но я терял близких и знаю, каково это.

Хромой пожилой полицейский смотрел вниз, на дорожку. Слова его звучали неуклюже, чуть ли не жестко, но Фредрик понял, что шли они от сердца и стоили больших усилий, чем казалось.

- Спасибо.

Они поздоровались, пожали друг другу руки. Сундквист что-то сказал Агнес, он не разобрал, что именно.

Молчание. Слышался лишь легкий ветерок, играющий вокруг, он дул уже несколько дней, может, дело к дождю, последний раз дождь шел три недели назад, и все, казалось, успели забыть, что существует что-то, кроме вечной жары.

Пожилой откашлялся и снова заговорил:

- Не знаю, имеет ли это для вас значение, но скоро мы его поймаем. Все наши люди брошены на поиски.

Фредрик пожал плечами.

- Верно. Вы не знаете, имеет ли это для нас значение.

Назад Дальше