В башне из лобной кости - Ольга Кучкина 19 стр.


70

Или женщина перекидывалась, или приходили разные женщины. Плечистая пава с темными волосами постепенно превратилась в мелкую крашеную блондинку сливочно-розового цвета, с низким тазом, который стремилась приподнять за счет высоченных каблуков, при каждом шаге проваливавшихся в грязь, когда шла от калитки к дому и шел дождь. Скоро она остригла крашеные пряди, закоптилась лицом, вытянулась в длину и стала напоминать копченую селедку. Я наблюдала превращения с недоумением, раздражением и неприязнью, всего понемногу. Мы понимали, что Толян излечивает свою застарелую любовь-болезнь, и надо радоваться. Я радовалась. Как-то она быстро иссякла, радость. Я ругала себя за чистоплюйство, говоря, что меня не касается. Мы с мужем, изредка обсуждая явление гостий, оба говорили, что нас не касается. Но, помимо нашей воли, действовали какие-то санитарные нормы, особенно когда обнаруживались следы женского присутствия у нас в ванной. Да ведь взрослый мужик, и жизнь у него, соответственно, взрослая, а мы сбоку припека. Ни с одним из перевоплощений нас не познакомили. Мясо для Милорда приносит, поведал Толян мужу, когда селедка прошествовала мимо наших окон как-то поутру, и муж бестактно спросил: а это что за чудо-юдо. Толян любил Милорда наравне с Милкой. Просто Милорд его не бросил, а Милка бросила, и на какое-то время Толян про Милорда забыл, и теперь виноватился перед ним, а что ему носили мясо, несомненно, требовало встречной благодарности. Мы должны были Бога молить, что так, а не придираться по пустякам.

Тут она прибирала у вас, приступил Толян к рассказу, и нашла на чердаке коробку из-под обуви с мусором, а в ней, среди бумажек, кассета магнитофонная, не знаю, нужная ли, нет ли, Пашка увидел и говорит, дай, говорит, взаймы, мне как раз музыку переписать, а я куплю и привезу новую, но я решил проверить, пустая или вдруг что нужное, хотя если нужное, не пылилось бы, вы там с каким-то мужчиной разговариваете, я, на всякий пожарный, не дал. Толян всегда тщательно пересказывал ерунду. Это прибавляло ему самоуважения. Я слушала вполуха, поскольку важное заключалось в первой фразе: тут она прибирала у вас. Толь, спросила я, а с какой стати она у нас прибирала? Она прибирала у меня, конкретизировал Толян, и захотела то же самое у вас, пропылесосила, пыль обтерла, белье в стиральной машинке перестирала, вы разве не обратили внимания? Я не обратила. Давай сюда, забрала я картонную коробку с тем, что было моим ненужным архивом, я не умела и не любила хранить старое, совала на чердак и не вспоминала. Кассету тоже взяла. Принеси твой магнитофон, у меня нет, я послушаю, велела я Толе, и он отправился за магнитофоном.

Как тебе это нравится, обратилась я к мужу, какие-то неведомые тетки приходят в дом, лезут на чердак, мало ли куда они захотят залезть. Пылесосят, стирают, подхватил мой муж, ты лучше не ворчи, а скажи спасибо, а лезть к нам все равно некуда и незачем, разве что старые тряпки или старые пленки уворовать. А книги, воскликнула я. С какого бодуна, задумался мой муж, с какого бодуна ты заговорила про книги, совсем из ума выжила, книги давно никому не нужны. Мне стало совестно, что я выжила из ума и выпадаю из реальности, и я примолкла.

Толян принес магнитофон, кстати, крутой, таким путем образовалось занятие на вечер, вместо тупого телевизора, где все хохочут как зарезанные, чего они там хохочут, кто бы поведал. Уйдя к себе наверх в библиотечку, я включила магнитофон. У мужа внизу на всю катушку работал большой телевизор, и это помешало ему услышать крик, который вырвался из меня, как гудок из парохода. Я плавала и знаю силу пароходной сирены.

Расчеловечивание - вот что главенствует.

Расчеловечивание - вот что главенствует, и не первое десятилетие.

Расчеловечивание - вот что главенствует, и не первое десятилетие, однако с каждым последующим процесс все убыстряет ход и увеличивает масштабы поражения, и если я скажу вам, сударыня, что на войне была человечность, а в мирное время расчеловечивание, вы не поверите, как это, на войне и человечность, но так, так, там в вас летела пуля, или попадал осколок, или настигал снаряд, и к вам бросался боец-однополчанин, и бросалась санитарочка, и они выносили вас на себе, и перевязывали, и обтирали влажной марлей рот, поскольку пить нельзя, а все горит, и вы готовы потерять сознание, а вас уговаривают потерпеть и не умирать, а выжить, и спасают вас со страшной силой, так что в вас переливается их сила, и вы терпите, изо всей мочи и не умираете, и в походном госпитале у вас оттяпывают руку или ногу, без наркоза, а дав выпить спирта двести грамм, и вы опять терпите и не умираете, потому что хирург человек, и кругом люди, и они хотят, чтобы вы остались живы, и вы не можете подвести их, что бы вам ни говорили слюнявые мальчики и сопливые девочки, которых сегодня телевидение посылает на другую войну, и они красочно расписывают чьи-то подвиги или чьи-то мерзости, когда спасают друга и тут же его закладывают, или пропускают противника на КПП за тридцать серебренников, или продают оружие тому же противнику, и все лгут, лгут, потому что ложь в основании этой неправедной войны, и ложь в основании их якобы документальных репортажей, ложь и расчеловечивание, укоренившиеся не сегодня, годы и годы понадобились, чтобы пышным цветом расцвело повсюду, что у них, что у нас, но на них мне насрать, мне там не жить, а жить здесь, а жить невозможно, потому что всех, от первого министра до последнего охранника, всех одолела алчность, когда движитель единственный - личный успех, а не помощь другому, не любовь к другому, некорыстная и нерасчетливая, никто, никто из вас не знает такой любви, как слепой не знает света, а глухой не знает пенья птиц.

О-мммм, он говорил о любви!

Я не помнила, чтобы он когда-либо употреблял это слово.

Но это был он, страдалец за все про все.

Я слушала, затаив дыхание.

Люди тратили жизнь на то, чтобы вписаться в рамки.

Люди тратили жизнь на то, чтобы вписаться в рамки, не зная, что настоящий трагедийный путь человека - выпасть из рамок, трагедийный, потому что одинокий, ледяной, и тот, кто скован льдами, - откуда вам, тепленьким, как телятам в хлеву, знать про такого человека, а быть может, он тоже хочет человеческого тепла так же страстно, как хотел ребенком, да нет ему такой материнской любви, чтобы согрела и растопила льды.

А Отцовская, спросил мой перебивчивый голос. Я произнесла слово отцовская явно с большой буквы. Он не понял или не захотел понять, выкрикнув с жесткой силой: а если отца нет и не было! Отец всегда есть, тихо возразила я, должно быть, имея в виду оба смысла. Он прогромыхал:

Да расчеловечивание и оказалось возможно потому, что Его нет или Его нет с нами, разницы никакой, Он отказался от своих Отцовских обязанностей, увидев, что это плохо, вы же помните, что когда Он создал твердь, и воду, и звезды, то увидел, что это хорошо, а когда расплодившиеся люди принялись жить якобы по Его заветам, кто по заветам, кто нет, но все явственнее нет, лживо утверждая, что живут по заповеданной Им свободе, Он увидел, что это плохо, и они Ему не понравились, и Он сам стал не рад, что затеялся с человеческой семьей, которая оказалась так дурна, и Он пришел в отчаяние, и Он оставил эту семью, возможно, с мыслью создать другую, где будет хорошо, так часто поступают в подобных случаях, а нас разлюбил, и мы, оставленные, понеслись туда, куда понеслись, без Его защиты и покровительства, без любви, вот и вся разгадка, сударыня.

Личная модель внятно проступала сквозь общую, где слово Он тоже звучало с большой буквы. Мурашки бежали по коже.

Я начисто забыла, как однажды, именно корыстно и расчетливо, я, несмотря на запрет, все-таки решилась включить в сумочке диктофон, а потом, дома, не бросилась к столу, чтобы записать запомненное, поскольку не запоминала, зная, что техника записала. Эпизод стерся из памяти как не бывший. И кассету сунула в коробку, не сберегая, как лишнюю. Его ли волей, подавлявшей мою, было продиктовано, моей ли стыдливостью, ушедшей в глубины подсознания, за то, что нарушила запрет. Эпизод, повторяю, стерся, кассета, слава Богу, не стерлась.

Будь на мне шляпа, я сняла бы ее.

Нельзя быть в шляпе, присутствуя при финальном акте человеческой трагедии.

Обыденно и просто, путем коробки с магнитной лентой, Толян влип в основной сюжет моего повествования. Или мы с Окоемовым и др. влипли в Толин сюжет. Но все вместе мы - путем Окоемова - не намеренно, а невольно влипли в вечный сюжет, где действовали расчеловечивание и богооставленность, уроки живописи как уроки любви и смерти, mea сulpa каждого, кто приходил когда-либо на эту землю, Боже, прости меня за амбицию.

Из Москвы я привезла Толяну другую коробку из-под обуви. Новенькую. С новенькой парой ботинок внутри. Мягкая черная кожа с блеском. Италия. Подарок тебе от меня, сунула, возьми. Обошлась без пояснений.

71

Игрушка лежала посреди дороги. Точнее, посреди ворот сбоку справа по ходу движения. Ворота нависали над ней, отсекая от любопытного взора заднюю часть игрушки и выставив на обозрение переднюю. Но обозревала, скорее, она. Передние лапы вытянуты, голова слегка откинута назад, поза, удобная для обозрения. Походило, будто она смотрит спектакль. Улица как театр - все правильно. Но кто кинул или забыл этого милого лохматого зрителя-зверька? Зверек повернул голову в одну сторону, потом в другую - Боже, да это не игрушка, а живая собака. Я рассмеялась. Палевая прелесть, помесь бигля с дворнягой, а может, чистый бигль. Устроился, как в ложе бенуара, и сколько спокойного достоинства в этом разглядывании улицы с высоты примерно в тридцать сантиметров. В другие дни я видела моего бигля степенно гуляющим поблизости от его ворот. В какой-то из вечеров сцена в театре повторилась, и опять я смеялась, идя по улице и, верно, производя впечатление не совсем нормальной. Чей это бигль, настолько умный, что ему доверяют самостоятельные прогулки, или он уличный - я боялась проявить к нему слабость, чтобы не брать на себя ответственности, а сама возбуждалась всякий раз, как приближалась к отмеченным воротам, а как видела, отворачивалась. Дома свой зверь, он не потерпит второго. Это четвертая собака в моей истории, ничего специального, посчитала, и вышла четвертая, а привязаться что к собаке, что к человеку, одинаково, и терзает, что нет стольких душевных и физических сил, чтобы взять ответственность за всех. Четвертую, Ликиного такса, я так никогда и не увидела.

Обогнала стайка девочек-подростков. Смеялись, щипались, перебегали дорогу дружка дружке, одна выкрикивала: а я хочу розовый бентли. Другая чуть не давилась отвращением: дерьмо - твой розовый бентли. Может, розовый бентли был из какой-то песенки, знаковой для них, как розовый фламинго. Первая наступала: ща как дам тебе в мозг и вырублю. Я подумала: поглядеть, как она будет давать в мозг, когда дают в лоб. Они шутили. Их переполняла не вражда, а дружба.

Белый мерседес погудел мне. Я не пересекала ему дороги. Он окликал меня. Должно быть, ошибся. У меня не было знакомых белых мерседесов. Он остановился, из него вышел человек. Человек подошел ко мне. Вы не можете сесть к нам в машину, спросил он. К вам в машину, с какой стати, удивилась я. Сядьте, приказал приезжий, я вам все объясню. Он был без лица и характера, бесцветный, как школьная промокашка в моем детстве, яркой была только черная грязь под ногтями, как от машинного масла. Мне мама запрещала садиться в машину к незнакомым, отрезала я. Давненько это было, скучно констатировал промокашка. Я возмутилась: не давнее, чем вас, сопляка, секли за то, что пристаете к взрослым женщинам. Хорошо, я изложу вам суть дела прямо здесь, переменил позицию промокашка, у нас в машине труп, мы хотим, чтобы вы стали понятой. На улице, кроме нас, никого не было. Правила поведения в такой ситуации для меня были туманны. Стайка девочек-подростков упорхнула, а другая никакая не появилась. Испугаться я не успела, иначе испугалась бы. Промокашка засмеялся, и что-то человеческое прозвенело в его смехе. Это была шутка, стер он гримасу смеха с лица, хотя могла быть такая же реальность, как наша с вами беседа, а теперь серьезно, мы следили за вами, и мне поручено вам сказать, что слежка снимается, поскольку поступил отказ от претензий к вам. Чей отказ, какая слежка, пробормотала я. Вы знаете, а не знаете, угадайте с трех раз, но советую ни с кем угадками не делиться, ни с вашей режиссершей, ни с вашим супругом. Закончив тираду, человек сел назад в машину, и она пропала из виду так же внезапно, как появилась.

Ни хрена себе, за мной следили, да еще на белом мерседесе, как в детективе, которые пачками показывает наше ТВ. Детский восторг захлестнул. Но, возможно, и это была шутка. Восторг улетучился, уступив малоприятному, почти гадливому чувству. Промокашка упомянул режиссершу и супруга. Неприятно знать, что для кого-то твои отношения и действия прозрачны. Подобие Страшного Суда. Только намерения судейских могут быть нечисты, как черная грязь под ногтями в белом мерседесе. У посланца то ли Василисы, то ли напрямую ФСБ. Если это они, то Окоемов, точно, имел отношение к ФСБ, пусть эти структуры в разное время именовались по-разному. Его деятельность могла протекать где угодно: в заградотрядах во время войны, в СМЕРШе, в стукачах после войны, в агентуре в 60-х.

Фээсбэшник-художник. А почему нет, если у нас есть фээсбэшник-президент.

ФСБ - фсемирная служба бухты-барахты.

Фсемирная служба безбашенности, когда башню свернуло. Как условие или как результат.

Фантазии слоновой башни.

Викентий, или как там его звали по-настоящему, позвонил с известием, что у него нет никаких данных о военном периоде жизни Окоемова. Наступила пауза. Нет, не потому что нет, продолжил он, а потому что все засекречено, я по-честному старался, и до свиданья. До свиданья, выдавила я, не успев разобраться в том, что я чувствую на самом деле.

Если он и служил им на каком-то этапе, из романтики, слепоты или из страха, то определенно порвал, прозрев, и укрепившись, и переродившись. И может быть, за перерожденного дают больше, гораздо больше, чем за урожденного. Опыт гражданского страдания, если он перерождается в художественное, дает великие плоды. Примерно как у Достоевского, смертную казнь над кем отменят по указу царя в последнюю минуту, и революционер в нем сгинет, а великий художник народится.

Перерождение - преображение.

72

Дорога к дому была усыпана желтым. Желтым светились деревья. Медовое, янтарное бабье лето висело в воздухе. Желтый цвет - цвет Ван Гога. Яичница катастрофы, по Мандельштаму. Важен контекст. Катастрофа в этой местности разразилась двадцать лет назад, ее приметы никуда не делись, я помню их наперечет. Расплавленная, переплавленная, катастрофа преобразилась в гармонию, а тревожно по-старому. По-новому тоже. Преображение входит в пайдейю, в культуру жизни, овладение которой занимает целую жизнь, а в итоге реальнее не победа, а поражение.

Мальчик с длинной шеей и сам, как коломенская верста, смотрел на меня глазами-вишнями, похожими и не похожими на Толины. Розовый пушок на нежных щеках, тонкий рот на замке, плети юных рук, повисших не безвольно, а свободно. Из-за его плеча выглядывала девочка, с такими же глазами-вишнями, и тоже высокая, но пониже мальчика, худая и гибкая. Третьей стояла женщина, открывая секрет, чьи вишни у мальчика и девочки. Она и сама походила на девочку, длинная, худощавая брюнетка, с челкой до глаз, с редкими серебряными нитями в ней, и лицо было почти девичье, хотя слабые морщинки пересекали его в разных направлениях, нисколько не портя. Здравствуйте, приветствовала она нас, и звук ее голоса был мягок и чуть приглушен. Брат и сестра сказали то же самое. Толян стоял в дверях, с высоты осматривая свои ряды, как полководец осматривает полки. Тоня, представилась женщина и назвала брата с сестрой: Максим и Катя. Мы с мужем назвали себя. А я знаю, призналась женщина. Так и мы знаем, откликнулась я. Я увидела, что Тоне приятно наше знание о ее семье. Толиной семье.

Это был сюрприз, что она появилась. Они не видали друг друга десять лет. Елки, воскликнула я, войдя в наш дом, до чего же этому Толяну везет, Милка - отличная баба, так и Тоня не хуже. Потому и везет, что сам не хуже, философически заключил муж, в одну минуту забывая все разногласия с Анатолием.

Назад Дальше