Я побежал в больницу. Утро было ясное, теплое. Небо чистое-чистое во все стороны. А ночью грохотала гроза. А может, и фронт - теперь не разберешь. Вся зелень блестела точно вымытая, на тополях сверкал каждый листочек.
Я подбежал к больнице и увидел, что все двери и окна раскрыты настежь на всех этажах. Прямо посередине улицы лежит груда грязных простыней. Во дворе валяются поломанные кровати, из разбитой бутылки течет ручей вонючей карболки, блестят на солнце хирургические инструменты. И никого не видно. Заглянул в здание - пусто и там. Что же это тут случилось? Я вспомнил, что вчера вечером, когда я приходил за едой, все были какие-то нервные, суетливые. Дядя Рома даже не спросил, как мама, только бросил на ходу: "Передай, что я зайду".
На улице тоже ни души. И вдруг из-за угла медленно выехала большая красивая автомашина без крыши - я таких еще и не видел. Она поравнялась со мной и остановилась. И только тогда я увидел, что в машине рядком сидят три фашиста, и, по всему видно, большие начальники - одеты красиво, все на них сверкает. Один из них, в очках, поманил меня пальцем. Из передней кабины выскочил длинный тощий немец, подбежал ко мне, ловко схватил за обе руки и подтащил к машине.
- Здравствуй, мальчик, - очень приветливо сказал начальник в очках.
Я не ответил. Он сказал что-то по-немецки долговязому, и тот отпустил мои руки.
- Как тебя зовут, мальчик?
- Юрий, - ответил я автоматически.
- О! Юрий, Юра, Юрка… - самодовольно сказал начальник в очках и победоносно посмотрел на своих спутников. Он, наверное, бахвалился перед ними, что знает русские имена и знает, как их произносить по-разному.
Но те двое смотрели на меня равнодушно.
- Юра, а что ты тут делаешь? - спросил начальник в очках.
- Приходил за едой для мамы. Она болеет.
- А чем болеет твоя мама?
- Брюшным тифом.
- О!..
- А папа у тебя есть?
- Погиб.
- На войне?
- Давно. На пожаре.
- Ах, беда какая… - Он сказал это совсем как русский и даже языком поискал. Потом сказал что-то долговязому по-немецки, и тот, выхватив из кармана блокнот и ручку, уставился на меня. - Скажи, Юра, свой адрес. Я пришлю твоей маме доктора и провизии, - сказал немец в очках.
Долговязый записал наш адрес, и машина поехала дальше. Начальник в очках помахал мне рукой.
Когда я пришел домой и все рассказал маме, она сказала только:
- Слава богу, что ты вернулся.
Я отправился к соседям попросить для мамы хоть какой-нибудь еды. В одном доме мне дали краюшку черного хлеба, но я знал, что есть его маме нельзя. К счастью, когда я вернулся, она уже уснула. Я поел хлеба и прилег на лавке возле окна.
Сколько времени прошло - не знаю. Меня разбудил шум на улице. Выглянув в окно, я увидел возле нашего дома автофургон, на котором были нарисованы красные кресты. Из машины вылезли трое, один с ящиком в руках. Мама спала, и я решил ее не будить. Она не проснулась даже, когда они, топоча сапогами, вошли в дом. Гот, который принес ящик, поставил его на стол и спросил:
- Твой имя Юрка?
- Да.
Тогда он показал на постель и спросил:
- А это мама?
Он сказал что-то по-немецки, и все подошли к маминой постели. Мама проснулась и с испугом смотрела на них.
- Доброе утро, пани, - заговорил тот, который принес ящик. - Перед вами есть доктор господин Гросс и корреспондент. Они ехали здесь приказом генерала Залингман, чтобы сделать вам помогание в вашей болезни. А я есть шофер госпиталя Юхачка с Чехословакии. Доктор Гросс имеет вопросы. Я буду толмачить.
С его помощью доктор Гросс довольно долго разговаривал с мамой, а потом осмотрел ее. Корреспондент все время делал записи в синей книжечке.
После осмотра доктор сказал что-то Юхачке, вымыл руки и вышел из дому. Вслед за ним вышел и корреспондент. Юхачка показал на ящик:
- Тут провизия. Мама можно кушай все, но помаленько. Если кушай много, будет умирать. Понял? А вечером я привез лекарства. До видения.
Когда машина уехала, я бросился к ящику. В нем было полно вкусных вещей: шоколад, сгущенное молоко, печенье и вареная курица. У мамы прямо глаза засияли.
Вечером Юхачка привез лекарства.
- Доктор Гросс немного хороший человек, - сказал он. - Но весь этот цирк для пропаганды… - Он сделал рукой круг над головой, - Весь свет должен узнать, какой хороший генерал Залингман. Как любит русский ребенок и его мама.
Спустя два дня Юхачка снова пришел к нам, принес кусок колбасы, батон белого хлеба и просидел у нас больше часа. Все вспоминал свою Чехословакию. В другой раз он принес бутылку вина, сам всю ее выпил и стал рассказывать разные смешные истории про Гитлера. Мы с мамой смеялись - первый раз за всю войну…
Дядя Рома пришел к нам на другой день после посещения доктора Гросса. За те дни, что мы его не видели, он очень изменился, вроде даже ростом стал выше. На нем был красивый серый костюм и белая полотняная кепка. И говорил он непривычно громко и решительно.
- Здравствуй, Вера Ивановна. Здорово, Юрик. Вот я и прибыл. - Он бросил кепку на стол и подсел к маме на кровать. - Такую я, Вера Ивановна, за эти дни круговерть прошел - ни в сказке сказать, ни пером описать. - Он оглянулся на меня и добавил: - При случае расскажу. Ну, а как тут вы?
Я рассказал, как нам помог фашистский генерал. И повторил слова Юхачки про цирк.
Дядя Рома осуждающе покачал головой:
- Доброе дело, как его ни поверни, все равно доброе. А? Разве не так?
Я подумал и согласился, а дядя Рома продолжал бодро:
- И я вам, мои дорогие, скажу так: не единственный тот свет, что в окне. В наши головы порядком напихано всякой туфты и обмана. Хватит. Пора нам самим, своими глазами на мир посмотреть. И на людей тоже. Вот, те же немцы. Нам втолковывали: фриц, фриц, бей фрица. А фриц-то уже из Волги-матушки воду пьет. У него оружия сколько хочешь, и самого наипервейшего.
Он произнес перед нами целую речь и так ругал всю нашу прежнюю жизнь, что я не выдержал и закричал:
- Это неправда, дядя Рома! Неправда!
Дядя Рома подошел ко мне, обнял, прижал к себе.
- Не след старших во лжи обвинять, - вкрадчиво сказал он. - Они всякой правды знают побольше твоего. Это одна сторона дела… - Он погладил мою голову и продолжал: - Ты вырос в советские времена и других не знаешь. И потому тебе твоя жизнь кажется единственно правильной. И мне ты это можешь говорить открыто. А вот, если ты вякнешь про это в чужие уши, быть беде - явится гестапо и упрячет тебя с мамой в тюрьму. Сам подумай - зачем немцам люди, которые продолжают креститься на советскую власть? Понятно тебе это?
Да, мне было понятно, и я про себя решил не быть при чужих откровенным.
Дядя Рома приходил к нам обычно в субботу и сидел допоздна. Приносил с собой вино, всякую еду, а мне - красивые цветные журналы на немецком языке. В них было множество интересных фотографий про войну.
И вот однажды, в субботу, когда у нас был дядя Рома, приехал Юхачка. Дядю Рому он очень заинтересовал, он разговаривал только с ним. Они выпили, и Юхачка снова начал рассказывать смешное про Гитлера. Дядя Рома смеялся вместе с нами. Но, когда Юхачка ушел, дядя Рома сказал:
- Он очень плохой человек, этот Юхачка…
После этого Юхачка больше к нам не приходил.
7
Осенью сорок второго года мама получила повестку из городского магистрата. Явка строго обязательна.
Мама оставила меня возле магистрата, а сама вошла в здание. Я стоял и смотрел, как по площади без конца сновали военные машины. Но вот мама вышла, лицо у нее было белое как бумага.
- Нам с тобой приказали ехать в Германию, - сказала она тихо. - И паспорт уже отобрали. Дали два дня на сборы. Что делать?
Я подумал, что ослышался или она пошутила, и улыбнулся.
- Говорю же тебе, дурню, - паспорт взяли, - рассердилась мама. - Послезавтра мы должны быть на вокзале.
И все равно я не верил, что это может произойти.
В тот же вечер к нам пришел дядя Рома. Никогда мама не была так ему рада, как в этот раз. Сразу все ему рассказала.
- Дайте совет, Роман Петрович, как быть. Один вы у нас друг настоящий. Как скажете, так тому и быть.
Дядя Рома долго молчал и жевал губами.
- Вера Ивановна, вы знаете, как я к вам отношусь, - наконец сказал он. - Вы оба мне, бобылю, как родная семья. Надо делать как лучше. Насколько я понял, людей со специальностью отправляют пассажирским поездом. А раз так - ничего страшного нет. Ну что вам здесь далось? Работы нет. Как я ни бился, ничего путного не нашел. А попасть вам, Вера Ивановна, в землекопы, да еще после такой тяжелой болезни, - это все равно, что идти на смерть. А ведь тем и может кончиться: они начинают повальную мобилизацию на землеройные работы. Я знаю.
- Да не впервой мне такая работа, я же окопы рыла, - сказала мама.
- То были шутки, Вера Ивановна, а не работа. Ихние танки через те окопы прошли и ничего не заметили… А там, в Германии, насколько я знаю, дадут вам комнату в чистом каменном доме. Будете работать по своей специальности. И Юрка добра там наберется - что он тут толчется, как слепой щенок посередь улицы. Не ровен час, знаете… А кончится война, вернетесь сюда, в свою родную халупу. Небось и жить тут не захотите после Германии, - закончил он почти весело.
Мама сжала голову руками и сказала:
- Главное - паспорт взяли. А то б можно еще что придумать, свет не без добрых людей.
- Вот именно, Вера Ивановна! - уговаривал дядя Рома. - И в Германии - тот же свет. А раз паспорт отобран, шутить нельзя. Верьте слову друга вашего - поезжайте… Видит бог, как я хотел бы вам помочь.
И мы поехали.
Мы действительно ехали в пассажирском поезде. Почти весь наш вагон занимали немецкие артисты, которые возвращались домой после выступлений перед своими солдатами. Это были веселые и добрые люди. Они задарили меня шоколадом, один - лысый толстячок - показывал фокусы. И, пока мы ехали вместе, все они учили меня немецкому языку. Покажут на какой-нибудь предмет, назовут его по-немецки, а я должен запомнить. За каждое выученное слово я получал премию - конфету или глоток вкусного лимонада. Но это продолжалось только один день. В каком-то городе артисты пересели на самолет.
В опустевший вагон вошли два солдата и молча выгнали нас на перрон. Мы сидели на чемоданах до самого утра. Было холодно, и шел дождь. А потом снова пришли солдаты и погнали нас к одиноко стоявшей на путях теплушке. Здесь, слава богу, хоть дождь не мочил. Мама достала из чемодана хлеб, и мы поели. Теперь надо было принести воды - очень хотелось пить. Водопроводная колонка была шагах в десяти от теплушки. Я соскочил на путь, но тотчас услышал крик:
- Цурюк!
Солдат, который стоял около нашего вагона, целился в меня из автомата.
Меня точно ветром вкинуло обратно в вагон.
Часа через два на станцию пришел эшелон с советскими людьми. Их тоже не выпустили из теплушек, так что мы ни с кем поговорить не смогли.
Наш вагон прицепили к эшелону, и поезд двинулся дальше.
Все теплушки были битком набиты, а мы с мамой в своей ехали вдвоем. Но вскоре выяснилось, что лучше ехать в тесноте. Всем, кто ехал в других вагонах, в пути давали еду. А мы с мамой не были в списках эшелона, и нас не кормили,
Не знаю, что было бы с нами, если бы конвойные не надумали, сменяясь с постов на площадках, спать в нашем вагоне. Среди них оказался немолодой солдат, чуточку понимавший по-русски. Он подолгу разговаривал с нами, не обращая внимания на насмешки своих товарищей. Он устроил, чтобы нам тоже давали еду.
В этом поезде мы ехали пять дней, а затем на рассвете нас выгрузили в каком-то маленьком немецком городе.
Город еще спал и выглядел чистеньким, уютным. Всех начали строить в колонну, а мы с мамой не знали, становиться ли нам вместе со всеми, и замешкались. К нам подбежал немецкий офицер и начал кричать на маму. Она показала ему бумажку, которую ей дали в Ростове. Офицер прочитал ее, очень удивился и подозвал к себе конвойных. Я видел, как наш знакомый немолодой солдат объяснял что-то офицеру. Нам приказали отойти в сторону.
Колонну повели в город, а к нам подошел знакомый солдат.
- Вам здесь нет, - сказал он. - Ехать, ехать…
Днем нас посадили в пассажирский, абсолютно пустой вагон, и к вечеру мы прибыли в город Бохум.
Поселились мы не в самом городе, а километрах в десяти от него, вблизи заводов. Никогда не представлял себе, что в одном месте может быть столько заводов. Целый лес дымящих труб. В промозглую погоду сырой воздух густо насыщался копотью, она липла к лицу, проникала в одежду, вечером снимаешь рубашку - все тело в черных пятнах.
Дядя Рома, как мы с мамой думали, не хотел нам плохого, но все было не так, как он говорил: чистого каменного дома не оказалось. Дощатый, продуваемый всеми ветрами и набитый людьми барак - вот наш дом. Таких бараков в нашем поселке - тридцать два. Они расставлены геометрически точно, образуя одну продольную улицу и две поперечных. Все они настолько одинаковые, что не будь на их темно-зеленых стенах нарисованы крупные номера, люди с трудом находили бы свое жилье. В середине каждого барака - три чугунные печи, в которые засыпали мелкий каменный уголь. Во время топки в крыше барака для тяги открывали специальные люки. Когда уголь прогорал, дверцы в печах наглухо завинчивали. В бараке становилось очень жарко, душно, но проходило часа два, и все тепло выдувало.
В нашем бараке жило больше ста женщин - из Польши, Чехословакии, Югославии, Белоруссии, России, Прибалтики, Украины. Все они именовались иностранными рабочими из восточных областей.
Мама работала на коксохимическом заводе в ночной смене. Когда она утром возвращалась, то еле держалась на ногах. Она сразу ложилась на нары и засыпала, а я шел на улицу, если можно так назвать узкий проход между бараками. Мы подружились с Петрусем - пареньком из Минска. Целыми днями играли в войну, гоняясь друг за другом по закоулкам барачного города.
Осенние дни короткие. Мама вставала, и мы шли в столовую, ели из жестяных мисок жидкий суп и немного хлеба. Через день давали второе - крошеные потроха. Это была главная еда. Утром и вечером давали чай, вернее - кипяток с хлебом.
Сразу после вечернего чая мама уходила на завод, а я ложился спать. Так день за днем текла наша однообразная жизнь. Такая однообразная, что я о ней ничего не могу вспомнить. А главное, стоит мне начать вспоминать, как память обрушивает на меня самый страшный день в моей жизни.
Этот день - 23 декабря 1942 года… Медленно, бесшумно падает крупный, похожий на куски ваты снег. Я стою у дверей барака, и какой-то мужчина говорит мне, что моя мама погибла от взрыва в цехе. И снова падает снег. А затем темнота, в которую, как в бездонную пропасть, я падаю камнем долго-долго, бесконечно…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Я сижу на грубой деревянной скамейке, отполированной всеми сидевшими на ней в течение ста лет. Скамейка стоит в комнате отца Кристиана - духовника католического приюта для сирот. Я попал сюда спустя полгода после смерти мамы. В тот страшный день я тяжело заболел. Решив, что я сошел с ума, меня отправили в больницу дли душевнобольных, но потом переправили во Францию, в этот приют. Я сам ничего не помню. Мне рассказал все это мой духовник. Для меня продолжение моей жизни начинается еще позже - вот с этого весеннего утра в комнате отца Кристиана.
Отец Кристиан - единственный из приютских наставников, которому я раскрываю свою душу и верю, что он ничего плохого мне не сделает. Ему лет пятьдесят. Когда смотришь на него, прежде всего наталкиваешься на массивный, до блеска выбритый подбородок, над которым нависает крупный нос с широкими крыльями ноздрей. Гладкие реденькие волосы растут только на висках, так что ему не надо выбривать тонзуру на макушке. Удивительные у него глаза - добрые, ласковые, внимательные. Они никак не вяжутся с его грубым и суровым лицом и будто живут сами по себе. Громадные его руки всегда скрыты в широких рукавах рясы, он словно стесняется показывать их людям. Он чем-то неуловимо напоминает мне Пал Самсоныча, может быть, тем, что говорит он всегда тихо и необыкновенно убедительно.
Наш приют создан католической церковью сто лет назад. Находится он где-то на границе Франции и Бельгии, возле маленького городка, крыши которого мы видим из окон третьего этажа школьного здания. Кроме меня, здесь живут шестьдесят два мальчика. Большинство их из Франции, Бельгии и Голландии. Я - единственный русский среди них.
Первое время я был среди них как глухонемой, только оглядывался во все стороны и делал то, что делали другие мальчики. И ничего не понимал… Но, как щенок, брошенный в воду, сразу учится плавать, я довольно быстро начал понимать по-французски, а потом по настоянию отца Кристиана для меня пригласили педагога французского языка, знающего русский. Это было сделано для того, чтобы скорее приблизить меня к великим тайнам и мудрости святых книг. Так говорил отец Кристиан.
Без четверти семь утра в спальных комнатах раздавались громкие звонки. В комнате, где жил я и еще пять мальчиков, звонок самый въедливый и противный. Он требовал немедля вскочить с кровати, быстро ее застелить, одеться, умыться и стать на свое место в коридоре. Там уже ждал нас, перебирая четки, ненавистный всем нам отец Санарио.
Он безраздельный властелин всей нашей жизни с утра до вечера. Он с нами везде: в часовне на утренней молитве, в классе во время учебных занятий, в столовой во время обеда и даже в часы отдыха на спортивной площадке. У него тонкое, острое лицо темно-желтого цвета. Густые жесткие волосы торчат клочьями вокруг выбритой макушки, отчего издали кажется, что у него, как у черта, растут рога. На нем - изношенная ряса бурого цвета, перехваченная белой веревкой.
Он обладал удивительной способностью видеть нас всех одновременно. Никогда не пропускал самой маленькой шалости. За маленькую ты получал ненавидящий взгляд его черных глаз, запрятанных под шишкастым лбом. За шалость покрупнее расплата куда тяжелее - он подходил неторопливыми мелкими шажками и хватал за ухо двумя пальцами с острыми когтями и сжимал его так, что оно хрустело и потом весь день горело и ныло. Самое страшное из арсенала его наказаний мы называли столбняком. Это когда отец Санарио бил провинившегося ребром ладони сзади по шее. После этого сутки, а то и двое трудно было повернуть голову.
В семь тридцать отец Санарио вел нас в часовню на утреннюю молитву. Оттуда - на завтрак и в учебные классы. В три часа дня - обед. После него - свободный час: можно поиграть, побегать на спортплощадке, побродить по саду. Затем возвращаемся в классы готовить заданные на завтра уроки. Отсюда можно уйти, только когда сделаешь все, что задано. Наконец, вечерняя молитва и сон.
И все это неизменно день за днем, день за днем…
Итак, я в комнате отца Кристиана. Он ходит от двери к окну и обратно и говорит тихим ровным голосом: