От каторжников Макарыч узнал, кто за что сюда попал. Был тут всякий люд. Одних за разбой сюда сослали. Этих Макарыч невзлюбил. Были тут и грамотеи. Их за книжки Сахалином наказали. Эти чудаки и тут были сами по себе. С одним из них Макарыч сдружился. Тот наперво все пытался Макарыча к книжкам пристрастить. Разные байки сказывал. Заставлял буквы писать. Да только корявые пальцы Макарыча ломали перья при первом нажиме, а их тому книжнику самому не хватало. Пытался он втолковать ему азбуку на память. А она, та память, неповоротливой на грамоту оказалась. Буквы-то из головы вместе с волосами выпадали.
Человек гот вскоре понял, что ничего из его затеи не получится. Было охладел. А тут случай подвернулся такой, что все зауважали Макарыча.
В каждом бараке, где жили каторжники, свой "бугор" был. Вроде начальства. Ему все подчинялись. Все же своя власть. Правил он самолично. Чуть что - по его слову неприглянувшемуся могли все ребра в муку истолочь. На бугра косо глянуть опасались. Кулаки-то у него - пудовые. Такими душу одним ударом можно было вышибить. Сюда его сослали за то, что разбоем промышлял. Рассказывали шепотом каторжники, будто он головы людям руками отрывал. Ни старых, ни малых не щадил.
Норов его во всем проявлялся. Даже здесь. Придет кому посылка или передача, поначалу ее бугор проверит. Все лучшее себе возьмет. Остатки адресату кинет, что объедки. Жаловаться на такое никто не рисковал. Боялись. Вот только однажды Макарыч не стерпел. Хоть и посылка пришла не ему, а тому книжнику. Мать прислала ему папирос да пару теплых рубашек. Бугор-то их изорвал на портянки. И папиросы забрал. Книжник чуть не кончился от досады. Рубаха-то у него была единственная, да и та - дырка на дырке.
Сидел этот книжник на нарах и всухую эдак плакал. Моргал лысыми глазами часто, зло. И плечи дрожали, словно в лихорадке. Бугор даже поперхнулся от удивления, заслышав, что Макарыч пробует встать. Послал его ко всем богам, а тот не уходил. Пригрозил пришибить. Макарыч схватил по за ногу, - бугор с нар свалился. Вскочил озверелый. Глаза бешеные. Кинулся на Макарыча. Тот-то не промах. Сразу с ног сбил. Подняться не дал. Прихватил за горло накрепко.
Каторжники сгрудились вокруг. Вмешаться поились. Хотел Макарыч выпустить лиходея живым. Да только знал: закон волчий требовал чьей- то окончательной победы. Оставь он бугра в живых - своей жизнью поплатится. И пальцы, слышавшие слабую жизнь в горле, тисками сжали его… Макарыч оглянулся. Вскочил на ноги. Каторжники расступились, признав его.
За это Макарычу еще десяток добавили. Срок рос, что живот у беременной бабы. Казалось, не выйти теперь на волю. А годы шли, как вечная тьма. Белели виски, холодела душа. Казалось, просвета не будет. Но он наступил неожиданно, когда общий срок подвалил к ста пятидесяти годам.
Объявил Макарычу начальник каторги, что отбыл он свое наказание на руднике. Добавил, что оставляет его на пожизненное поселение здесь, на Сахалине. Без права выезда на материк. А как неисправимому бунтовщику, запретил появляться ему из мест отдаленных в места поселения других ссыльных.
Дали Макарычу месячный паек арестантский, старенькое ружьишко, топор да припасов охотничьих. И отправили в глухомань таежную. Сказав, что за пушниной к нему наведываться станут. Да только вскоре рудник тот опустел. Каторжан в другое место перевели. А про Макарыча то ли забыли, то ли рукой на его промысел махнули.
То ружье, выданное на каторге, Макарыч пуще жизни берег. Оно не столько пороху, сколько смазки видело. В основном промышлял капканами и силками. На ледянки напуганного зверя ловил. Огонь трутом добывал. Нодью на ночь закладывал, чтобы бока доброй бабой грел. Единственный коробок спичек, что в зимовье отыскал, берег на случай черный. Думал воспользоваться им, когда сил не станет, чтоб огонь высечь. Научился он и зверя свежевать, и мясо сырое есть, не брезгуя. Травы различал - пользительные от вредных. Черемшой себя от цинги выходил. Научился лучины жечь, стирать, варить. В избе порядок добрый поддерживал. Зимовье потихоньку в божий вид привел. Утеплил мохом, дерном. Крыльцо обновил.
Заброшенное зимовье неподалеку от Каторжанки, где поселился Макарыч, послужило многим. Жили тут и охотники, и охранники, ловившие беглых поселенцев. Их на это сюда, как сказывали каторжники, царь прислал с самого материка. За каждого пойманного беглого, особо политического, им хорошо платили из царской казны. А ловить их здесь было просто. Места эти славились зверьем, рыбой, глухоманью. Не всяк о лопушках помыслит. Надеялись зиму переждать. А прожить зачастую не доводилось и двух дней. Приковывали беглеца цепями к березе, что над обрывом росла. Бывало, заледеневшие на морозе трупы ломались на ветру. Падали в обрыв ноги, руки. Их даже не закапывали. Только голову относили, как доказательство о поимке.
Могил тут не было. Эти смерти пережила береза, окривевшая от скорби. Она опутана цепями, как каторжник. А когда цепи раскачивал ветер, они наотмашь били березу. Под железный их перезвон она стонала, будто отпевала тех, кто замерз пли умер у ее ног.
От времени поржавели цепи. Но в ветреные зимние ночи таежное зверье слышало запоздалую погребальную. И чудилось им, что умершие воскресли, собрались в жуткий хор и плачут, плачут. От этой песни у случайного слушателя волосы дыбом вставали, душа уходила в пятки. Хотелось бежать подальше от этих мест.
Много лет прожил здесь Макарыч. Промышлял зверя. Ловил рыбу. Привык к тайге. Свободно дышал. Лишь иногда, заслышав перезвон цепей, вспоминал прошлое, ругал горбатую березу. И часто собирался сорвать с нее цепи, но не решался. будто нарочно, когда подходил к дереву, оно начинало стонать от ударов цепей. И вспоминался Макарычу книжник. Тот, что учил его когда-то грамоте.
Раз, два, три - надрывно охало дерево, отсчитывая время, а может, прожитые годы. Чем больше лет, тем глуше стон. Или просто старели поржавевшие цепи? Много крови на них запеклось. Поди, теперь, отличи, какая ржавчина появилась от крови книжника….
Раз, два, три - словно его голос слышался Макарычу. А сколько их пройдет, этих лет, под звон цепей? И он приходил сюда, чтобы поговорить с теми, кого уже не вернуть. Он был так же одинок, как эта береза, что ждала своей гибели, заглядывая макушкой в обрыв, будто приглядывала себе место.
Макарыч подолгу стоял у березы. Вспоминал. А может, попросту убегал сюда от своего тоскливого одиночества. Темное зимовье иногда казалось ему могилой. К Макарычу никто не приходил. Он давно не слышал человеческого голоса. Одичал. Лишь иногда разговаривал со зверушками, прибегавшими к зимовью. Макарыч радовался им, подкармливал в холодные зимы. Иные даже квартировали у него. Порой, проснувшись от бурундучьего писка, он улыбался. На душе становилось легче. Все рядом кто-то есть. А однажды ему повезло. Двух медвежат усыновил, нашел их совсем слепыми. То ли матуха шалой была, кинула их. То ли сама судьба увела ее в то время от пискунов. Друг под дружку лезут, тепло ищут. Так и принес их Макарыч в шапке. Жевкой кормил. Радовался, словно кровным детям своим. Спящие, они часто вздрагивали, повизгивали. Макарыч знал - им снился лес…
Шли годы. Старел дом. Осела крыша, словно не вынесла груза лет. Заболели простудой порог и стены. Часто в ночи они стонали, жаловались на боль, холод, одиночество.
Затосковал по людям и Макарыч. К его годам, знал про то, люди взрослых детей имеют, спокойно живут, седин не прячут. У него же все кувырком шло. Как сам над собой шутил втихомолку - па голове рожь сколосилась, а в голове и под зиму не пахано. И хотя давно в глаза не видел женского пола, мечталось ему в горячих снах заиметь ядреную, как созревшая тыква, бабенку. Пусть и не красавицу, лишь бы покладистую да не шалопутную. Чтоб сына принесла, любила бы дом, семью почитала.
Да только где ее взять-то было? Как-то вспомнились ему картинки, что давным-давно в городе видел. На них бабы были, почти голые. Одетые в прозрачное. Через ту одежду все срамное проглядывало. Макарыч аж вспотел, разглядывая эдакое. Мужики, какие в хате были, тоже сопели тяжко.
- Эх, едрить твою в кочерыжку! Ить подвезетька кому-то всю жисть с эдакой жить. А тут хоть па… - выдохнул тогда Макарыч.
Но его оборвали.
- Ишь че захотел, суконнье твое рыло. Она ж француженка!
- Ну и што? Баба она хоть хто - едино бабой останетца. Мине б ее…
Те картинки нередко и теперь виделись ему во сне. Однажды ночью услышал чьи-то шаги. Поначалу не поверилось. К стене отвернулся. Такое не раз мерещилось. Но вот вздохнул порог, скрипнула дверь. И голос - настоящий, человеческий, спросил:
- Тут есть кто?
Макарыч торопко соскочил с лавки и, не веря себе, от радости заикаясь, ответил:
- Есть, есть, я тут, живой…
Забыв о лучине, к человеку кинулся. Нашарил его, потащил к лавке за тулуп. Заплакал горько.
- Ты что? Слышь! Охолонь. Что это с тобой?
Макарыч засуетился, зажег лучину. Не веря
глазам, разглядывал человека. Уж не приснилось ли? И все просил его говорить. А когда гость умолкал, Макарыч уговаривал:
- Ты не молчи, говори што-нибудь. Я ить не то человека, голоса живого сколь годов не слыхал. Так ты уж сделай милость, не откажи.
В сказанное почти не вслушивался. Как продрогший отогревается горячим чаем, Макарыч отходил при звуке голоса. А ночью недоверчиво вставал к человеку - тут ли он. И, успокоившись, уходил в свой угол.
Только к полудню следующего дня понял, что за человек к нему пришел и зачем. Понял, что царя больше нет.
- А как же без ево, батюшки? - удивился тогда Макарыч.
- Тебе-то что он доброго сделал? На каторгу упек? Хуже зверя ведь живешь. От хлеба, наверное, отвык? Сам себе теперь хозяином станешь. И знай, народ, простой народ, теперь хозяином России стал. И вождь у нас - Ленин! Понял?
- Не-е-е…
- Чего ж тут не понять?
- А Ленин тот хто?
- Вождь революции. Его царь тоже в ссылку отправлял. Хватил и он лиха.
- Знать, свой ён?
- А то как же!
- Знать, от ево худа не станить?
- Он таких, как ты, в новую жизнь поведет. Работай только по-честному. Ведь ты за власть нашу народную вон сколько мучился здесь! Теперь, если захочешь, можешь на родину к себе вернуться.
- К кому, мил человек?! У мине там ни двора, пи угла, ни единой живой души ни то серед родни, а и серед знакомых нетути. С болести поумерли. К кому поеду? К горю своему под бок? Уж дозволь тута вековать.
- Живи, хозяйничай, как у себя дома. Тайгу береги. Участок у тебя большой. Забот хватит.
Он еще долго говорил с Макарычем о революции, большевиках, Советской власти.
А Макарыч все удивлялся вслух:
- Знать, царь не зря книжников боялся. Ить и мне народ на ево подымали.
Лишь к ночи, все взвесив, Макарыч вдруг обрадовался своему счастью, что теперь он, Макарыч, - лесник. А не ссыльный Касюгин. Что работать он станет за деньги. Что харчи ему будут привозить справные и одёжу. Все, что он попросит привезти. Даже лошадь тот человек обещал дать.
- Слухай, на што мине кобыла, родной мой? Ты бабу каку-нибудь привези. Ить ведмедь хочь зверью семью, а имеить, Я ж ишо мужик. Так уж постарайся, взамен кобылы - пришли бабу. Отблагодарю.
- Тут я тебе не помощник. Сватом в жизни не пыл. Тут уж сам как-нибудь. Вот дня через три приеду. Одежду тебе привезу. Харчи. Подкормишься, в тело войдешь. А там в село приедешь.
Сам себе бабу найдешь. Они теперь тоже не дуры.
В таком-то месте любая жить не откажется. Да и сам ты из себя ладный. А от скуки я тебя избавлю, как приеду, - пообещал человек.
Макарыч почти не спал все эти три дня. Ждал. Тот и впрямь приехал. Целый ворох всего понавез. А потом выволок из сена что-то чудное, на собаку схожее. На Макарыча смотрел, улыбаясь, прижимая к себе визгучее, рыжее, что тыкалось мордой к нему в лицо. И гладил так, словно раздумывал: отдать или нет. А потом, вздохнув, сказал:
- Бери в други. Женщина, как ты и просил. Мэри ее звать.
Макарыч оторопел.
- Да тож хто?
- Боксер. Это порода такая.
- А што я с ей делать стану? Она ж дажа хвоста не имеить стыд прикрыть. И шерсти на ей што на моей коленке. Да и рожа, ровно ее всей камерой в угол тыкали. Глаза, што у филина, пьяные. Тож разе собака? И кличуть ее не по-нашенски. Спросонья запамятуешь.
- Да что тут сложного? Мэри она.
- То ба попроще. Вот кабы Машка, но то больно по-бабьи.
- А она и есть баба. Сука, значит.
- Баба-то она и есть баба, да к тому ж и сука, вот только што мы с ей по весне запоем? Я ж тибе, как человека, как мужика просил…
- То тебе от скуки. Радоваться должен, а ты…
А через неделю Макарыч вместе с Мэри ехал в село приглядеть хозяйку. Остановился он в доме, что присоветовал первый встречный. Там его приютили. Хозяйка не докучала расспросами. Накормила. Вздохнув, сказала, что второй год без мужика мается. Пожаловалась, что вроде и не сбег он, а домой не возвращается. Где-то проводником ушел. С какими-то начальниками. Уголь искать. Повздыхала, как тяжело одной на шестерых ребят всего напастись. Заодно говорила о годах, что уходят, а согреть ее некому.
Макарыч, сопнув сердито, шагнул в угол, что ему отвели, влез на скрипучие полати и больше не повернулся до самого утра в сторону хозяйки. Решил про себя - прежде чем бабу выбрать, посмотреть, кто она, чтоб на такую, как эта, не нарваться.
Днем походил по селу. Побыл среди мужиков. Те его с Феклой свести хотели. Пожил у нее три дня и не стерпел. Уж больно с мужиками она хороводилась. А когда вернулся в прежний дом, хозяйку в слезах застал. Мужика ее привезли. Мертвого. На медведя-шатуна нарвался.
На лавке люди сидели, что привезли его. Хорошее о том мужике сказывали. Жалели. Говорили, будто проводником он был отменным. Тут же Макарыча сговорили. Согласился заменить и ушел. Площадь, которую собирались изучать геологи, была хорошо знакома Макарычу. Да и как не знать, коли столько лет здесь лесовал. Тайга там была непролазная, черная. От буреломов дохнуть нечем. В узкие сырые распадки никогда не заглядывало утро. По ночам не раз он слышал голодный крик рысей, треск сучьев под ногами медведей. Не раз заставал хозяина у разрытой могилы, поедавшего останки умерших каторжников. Не думал, что вот так неожиданно приедет туда снова.
Показал Макарыч геологам тот карьер, из которого он возил уголь. Те долго что-то измеряли им. Брали образцы, что-то записывали. Чему-то радовались. Делали отметки на деревьях, ставили реперы, чтобы потом карьер найти было легче. По падям, распадкам ходили. Возвращались усталые, искусанные комарьем, как подкошенные, падали у костра, забыв о еде. А чуть проклюнет рассвет, все начиналось сначала. Тяжелели рюкзаки. Их бока, набитые образцами, едва выдерживали. А людям все было мало. Они будто забыли о домах, семьях.
А годы шли медленно, как, тихо кружась, опадают листья с деревьев. Лишь иногда время летело вприскочку. На коротких стоянках вблизи сел мужики, будь хоть семи пядей во лбу, радовались, словно дети. Нутро требовало короткой передышки. И тогда они все вместе подолгу парились в бане, перебивая горячий пот спиртом.
На них неспроста заглядывались вдовушки. Иная, не выдержав, спросит, кто они и откуда. В дом пригласит. Поставит на стол дымящуюся картошку, грибы, огурцы. А сама сядет в уголок, вздыхает и думает: "Зачем они по тайге-то ходят? Кого ищут? Что им по обычному не живется? Али бабы у них нелюбые да строптивые? Али на людей за что обижены? Оставались бы у нас. Народ тут приветный. А бабы-то как им обрадовались бы! И что за радость всю жизнь в тайге горе мыкать? Все то счастье их, небось, в этой собачонке, что чертом смотрит на чужих".
Хозяйка хотела быть с гостями и поласковее. Да боялась Мэри. Та при каждом ее приближении вставала и начинала рычать. И баба поневоле отскакивала в сторону, держась за ухват.
- Ты, хозяйка, не бойсь, ето она нас от греха бережет, - смеялся Макарыч. И добавлял: - Она ревнивая.
Отдохнув немного в селе, отряд снова возвращался в тайгу. К треску, жаркому пламени костра, вспухшим от сырости палаткам, к неуютной мужской жизни, по которой они скучали и в селе.
За это время кто-то уходил из отряда, приходили новые люди. Из прежних оставались только трое - проводник, облезлая, охрипшая гитара и Мэри. Их ничто не разлучило. Непризнанная по- началу, теперь собака стала лучшей подругой. Сама научилась ловить зайцев и, не тронув, приносима хозяину. Знала - тот поделится с ней. За годы Мэри наловчилась чутьем определять настроение хозяина - лишь говорить не могла. А однажды за штанину ухватила, не хотела отпускать на охоту. Заскулила тонко. В глазах слезы. Чуяло собачье сердце беду. Да поди вымолви, коль не дано. Хозяин не понял. Погладил собаку, а та держит его, не пускает. Мэри пошла было с ним, да проколотая чана болела. Макарыч долго не возвращался. В поимках Мэри еле нашла его. Почуяла запах кошки и крови. Она рыкнула, огляделась по сторонам. Стала лизать лицо хозяина. Тот очнулся. Застонал.
Мэри, Мэри, не уходи.
Но от резкой боли снова потерял сознание.
Собака кинулась к стоянке. А поздно ночью, деда Макарыча принесли в лагерь, собака легла рядом с ним. Долго вглядывалась в лицо. Ей не хотелось спать, есть. Она ловила каждое дыхание человека.
Люди о чем-то говорили, долго мыли спину Макарыча. Она была порвана. Две глубокие полосы тянулись от плеча к пояснице. Вначале они были красные, а потом посинели. Мэри видела, как люди качали головами. Пугались, когда хозяин ругался на них за то, что ему чем-то мажут спину. Он часто терял сознание. И тогда Мэри принималась сама зализывать его спину. Ведь именно так лечилась она. А когда собаку пытались отогнать, она рычала, кидалась на людей. Она знала, зачем выманивают ее из палатки. Видела в руках у одного ружье. Чуяла: в палатке ее не убьют. Ночью, когда все спали, собака лечила хозяина. Она не видела, когда наступило утро.
Мэри обрадовалась, когда люди не стали выгонять из палатки. А сели к черному ящику, визжавшему на все голоса. Она бы и головы не повернула в их сторону, но люди часто повторяли имя хозяина. Ящик что-то кричал тонким голосом.
А на другой день Макарыча прямо в спальном мешке понесли в село. Мэри не отставала. Две недели пролежала она у дверей больницы. Когда похудевший Макарыч впервые смог выйти во двор, собака от радости чуть не сбила его с ног.
- Ну что, старушка, живем? - смеялся хозяин.
А Мэри лизала его руки, лицо, шею.
- Сиротой чуть не оставил я тебя. Ишь, как оно приключилось-то. Рысь - как плохая баба. Ей нашему брату нельзя верить.
Макарыч задумался, вспомнив тот день. С первого выстрела он промазал. Думал, что рысь не кинется. Отпугнул. А она, видать, на сносях оказалась. Километров пять кралась. И подкараулила. Благо ружье ей помешало, на шею не пустило. Зато спину изукрасила чище некуда. Еле заштопали лекари. Сказали, что теперь Макарыч еще сто лет проживет, если хоть на некоторое время уйдет из тайги, поживет спокойно в селе.
Макарыч тогда рассмеялся:
Шею сломать везде можно. Дажа на ровной пути в доме. А мине тайга, ровно дом. Сколь мине жить, то дело десятое. То ни от мине, ни от вас. От судьбы. Иде она поставит крест, там и все. И никто уж подмогой не станить. Один Бог знаит, сколь я ишо проживу. Да и помри я, хто заплачить? Бабы у миме нету, детей - тож. Разве Мэри… А на судьбу што и на Бога, обижатца грешно.
Значит, Бог вам и рысь послал? - спросила Макарыча молодая врачиха.
За грехи наказал, - ответил он.