Выстрелы в темноте - Владимир Савельев 10 стр.


Летний рассвет едва-едва еще занимался, когда Чудак, на всякий случай сделав предварительно большой обманный крюк, притормозил наконец-таки у знакомого дома, где, как он был, впрочем, убежден, устраивать на него засаду после всех недавних событий стал бы разве что безумец. Кое-как выбравшись из кабины и с трудом удерживаясь от стона, парень толкнул сапогом жиденькую калитку и через двор прошагал к глинобитному хлеву, откуда доносились звонкие удары молочных струек о пустое еще ведро или подойник. Голова сильно кружилась, и – чтобы усмирить это кружение – присевший на опрокинутый вверх дном широкий семейный ушат Федор как в мареве видел (на втором, естественно, плане видел) выжженную солнцем казахстанскую равнину с чередующимися на ней неглубокими овражками и некрутыми курганами или малыми возвышенностями. Травы в тот далекий год выспели задолго до нужной поры, а потому и высохли тоже до срока, и даже выгорели местами, отчего в их безжизненном шуршании слышался горький укор беспощадному зною. Лишь кое-где в едва ли не сплошном сухостое все-таки примечалась какая-никакая зелень, да у самой дороги упорствовала бело-розовая повилика с желтыми донышками цветов. А так – лишь мелкие сиреневые вкрапления шпорыша, горчичник со стрельчатыми розоватыми лепестками, ну и еще, естественно, сыкыс, будяк, зайцев василек, верблюдка – все, что привыкло держаться на припеке до последнего.

"Сень-звень, сень-звень, сень-звень, – теперь уже более ритмично, но и все глуше (по мере наполнения посудины) доносилось из хлева, и Федор боялся той неодолимой силы, которая сейчас – под звуки дойки – смежала ему веки. – Сень-звень, сень-звень, сень-звень".

И знай себе плыла под это убаюкивающее "сень-звень", знай покачивалась себе перед глазами Федора та далекая ныне степь его детства, та, казалось бы, вымиравшая зимой до полного безлюдства куда ни глянь – на извечные четыре стороны света. Снег в зимней степи заметал все: и дороги, и пешеходные тропки, и низкорослые саксаулы да карагачи, а лютый ветер даже из хорошо промазанных по осени глиной (по каждой щелочке) саманок выдувал тепло, заставляя ежиться у огня что рослых да плечистых русских поселенцев, что местных, ко многому привычных сухопарых степняков.

– Кем ты обернешься, Федька, когда вырастешь?

– Известно кем!

– Райкомовским секретарем небось? Или летчиком? Сталинским соколом?

– Не-а, я заделаюсь чабаном!

Приходила весна, и становящиеся все более отвесными лучи степного солнца несли округе новые испытания: снег начинал таять бурно, непрерывно и повсеместно, отчего тысячи мелких ручейков сливались в более полноводные, шумные, а главное, более мощные потоки, рвущиеся в луговые низины. Верхние слои почвы, однако, глинистые да к тому же еще и здорово промерзшие – и сплошь, и на глубину – за долгую зиму, не пропускали сквозь себя эту развеселую, эту живительную влагу, и она низвергалась в окрестные балки и овраги, размывая их еще глубже, устремляясь куда-то дальше, дальше, но не оплодотворяя, а, наоборот, круша все на своем пути.

– Неужто, Федька, всерьез подашься не в большие люди, а в чабаны?

– А то нет?

– Но тоже, поди, в сталинские?

– А чем сталинские хуже нонешних казахских?

– Значит, выделишься, дружок, в колхозе по-геройски?

– И выделюсь! Не велик труд!

– Это в наших-то Богом проклятых краях?

– Сказал, буду чабаном, значит, буду! Чего пристали?

В вешних потоках, в их клокочуще-подзавывающих водоворотах ни за понюшку табаку погибали целые отары овец, десятками тонули быки и кони, сплошь да рядом находили свой конец неосторожные люди. Стихия очнувшейся после долгой спячки воды походя сносила заготовленные впрок скирды прошлогодней соломы, угрожающе подступала к расположенным на возвышениях скотным дворам и жилым постройкам. Но все это лишь весной, словно бы в отместку за буйный нрав которой редкое лето в степи, по изустно-протокольным заверениям старожилов, выдавалось без жестойчайшей засухи. Редкое лето – потому что уже, как правило, в мае восточные ветры начинали дышать изнуряющим жаром, и обессиленно никли к трескающейся земле вчера еще торжествовавшие и цветы, и травы, а хлеба-то, хлеба на широких полях сохли под корень, не успевая в короткой своей жизни иногда даже выбросить колос.

– Ну и наплачешься потом в чабанах, дурачок залетный!

– А вы-то сами тут рази же не залетные?

– Мы-то сами как раз местные и потому не понаслышке ведаем что почем. Взять хотя бы ту же чабанскую судьбину…

Под вечер летом все-таки, случается, малость спадает жара, и тогда овцы как бы стряхивают прежнее состояние полупрострации-полудремоты, и вся многоголовая бурая их масса заново обретает утерянное было звучание: грудные трепетные голосишки ягнят перемешиваются с густым блеянием остальной отары, колышущейся отнюдь не на месте, а вдаль и вдаль по спаленным травам. Животные устремляются в одном общем направлении, бредут, безразлично толкаясь боками и вздымая к небу густую пылюку, отчего начинает казаться, что это сама буро-желтая земля шевелится и клубится от края и до края. А косматые, хорошо усвоившие профессиональные приемы собаки чабана степенно вышагивают обочь этого только на первый взгляд хаотичного кочевья, и Боже тебя упаси в эти часы или минуты – будь ты хоть матерый волчище, хоть даже и вооруженный берданом человек – приблизиться сверх положенного природой интервала к отаре. Тут же, глядишь, сорвется с прежнего шага кипящий злобой чабанский пес и, припадая всем своим мускулистым телом к земле, ринется с прижатыми к большой голове ушами на потерявшего осторожность зверя или чужого тут человека, обрушит его со всего маху тяжелыми лапами навзничь и примется упоенно рвать в клочья страшными клыками.

– Ты небось думаешь, что чабан у нас большие деньги зарабатывает?

– Да зачем мне деньги?

– С пустыми карманами, Федька, на проживешь!

– Дык ведь вот они у меня пустые – и ничего. Живу себе помаленьку…

Эти картины бесхитростного степного бытия и эти давние полушутливые разговоры взрослых с заезжим мальчишкой вспоминаются сейчас Федору, туманя его ослабленное потерей крови сознание под теплый и усыпляющий перезвон молочных струй об оцинкованную жесть. Не зря ведь и потом, вглядывается в себя разведчик, в прежнем потом, но уже после степного гостевания, бывало, с особой охотой пригонял он корову домой, по-хозяйски отделял от нее и заводил за перегородку теленка, а мать тем временем начинала доить их верную и безотказную кормилицу. И так же точно, вглядывается и вслушивается в себя Федор, вызванивали тогда молочные струи, и так же сонно клонилась от нечабанских пока забот усталая голова на грудь, а в сгустившихся сумерках в грязную мальчишечью ладонь доверчиво утыкалась теплая и мокрая телячья морда…

– Ой, кто это тут? – гибко распрямляется в полумраке женская фигура. – Ой, как вы меня напугали!

Поникший было у косяка Чудак вздрагивает от этих восклицаний всем телом так, что здоровая его рука – левая – с пистолетом на боевом взводе едва не вырывается сама собою из кармана пиджака. Мирное "сень-звень" теперь уже звучит только лишь в подсознании раненого человека, а женщина, повязанная белым платочком, стоит над ведром, в котором – округло – тоже словно бы белеет такой же платочек, стоит и смотрит из сумеречности хлева на неожиданного пришельца.

– С добрым утром вас, – Чудак приваливается к дверному косяку таким манером, чтобы женщина не обратила внимания на правую сторону его пиджака, набухшую кровью и оттого почерневшую. – Возвращаюсь вот из ночного рейса… Еду и думаю: может, сегодня к утренней дойке Лена встала, а не вы…

– Спит еще твоя Лена, – засмеялась женщина, окончательно успокаиваясь. – В два часа ночи заявилась меня проведать – и теперь спит. А ты, значит, и есть тот самый, которого я сама же к дочке с посылкой…

– Я и есть.

– Ну тогда, выходит, будем знакомы по второму разу. А то ты и есть – и тебя вроде как и нет. Дочка мне все уши про тебя прожужжала, а чтобы домой на чай пригласить…

– Потому-то я сегодня и нанес этот столь необходимый визит.

– Нанес? Необходимый? Будет тебе дурака-то валять! Не мне же ты его, сам поначалу признался, собирался этот визит-транзит нанести. Ну да соловья баснями не кормят, пойдем в избу, передохнешь малость, молочка попьешь, а там между делом Лена соберется и тебя проводит.

– Спасибо. Но сейчас никак не могу. Когда горит

план, то не к лицу ударникам пятилетки…

– Какой план? Какая пятилетка? Какое "не к лицу"? На тебе же и лица-то нет.

– Все равно мне не до передышки. Дела с финансовым интересом.

– Нужный из тебя получился бы зятек. Но – для моих прижимистых соседей. А коли по мне, так всех же денег, сынок, вовек не заработаешь.

– Попробую хотя бы некоторую часть… Кланяйтесь от меня Лене, И простите меня обе…

– За что, сынок?

– За все.

Машина раздерганно уносила человека к переправе, машина завывала перегревшимся мотором, а сам человек за баранкой в это же время подетально представлял себе, забывая о неослабевающей боли в плече: вот прокая женщина вешает ведро с парным молоком на крюк и начинает хлопотать по дому. Вот женщина (для него, для будущего зятя) наливает свежей воды в умывальник, вот она на цыпочках, чтобы не враз разбудить разоспавшуюся дочь, приносит брусочек мыла и полотенце, а вот всплескивает руками, когда Чудак пытается извлечь из походного мешка свои шоферские – холостяцкие! – и мыло и полотенце. Женщине разведчик (и такое случается!) давеча сказал правду: "Не до передышки" – и машина буквально рвется к утренней переправе, в то время как Федор видит себя умытого, легко осилившего с душистым домашним хлебом целый жбанчик парного молока и после этого прикорнувшего ненадолго прямо за столом в прохладной горнице с завешанными окнами и дощатым полом, устеленным особым набором пахучих трав.

Усвоив, что только лишь крохой
И можно пропасть ни за грош,
Во всю свою толщь над дорогой
Ты, пыльная туча, плывешь.

Плывешь и растешь без заминки
Над ним, надо мной, над страной
Клубами – пылинка к пылинке –
Меж небом и твердью земной.

Клубами – ты этим могуча…
Но есть у природы права
На то, чтоб за тучею – туча,
А за синевой – синева.

Левый берег, куда, выполнив, кажется, все же удачно обманный свой маневр, надеялся попасть Чудак, спасительный этот левый берег выглядел довольно пестрой и хаотично сгруппировавшейся деревушкой. Каждый там дом, что твой сказочный терем-теремок, строился как Бог на душу положит, каждый хозяин двора был там сам себе и каменщик, и плотник, и возносимый на крыльях неукротимой фантазии архитектор. Правда, кровные средства, а значит, и личные возможности были у всех разные, в результате чего один для своей семьи возводил, к примеру, добротную пятистенку с двумя горницами и окнами в резных кружевах снаружи, а другой… А другому – чаще всего лентяю или любителю хмельной бутылки – по карману оказывался вроде бы и двухэтажный, но такой домишко, нижняя часть которого, правда, была еще все-таки рубленой, а уж верхняя-то, верхняя, используемая только летом, обшивалась лишь кое-как тесом да с тем и подводилась под соломенную крышу.

– У нас, на левом, дела нонеча веселее закрутились, – громко объявила жизнерадостная старуха, поосновательней, словно паук в своей паутине, умащиваясь на перевернутой круглым дном вверх плетеной корзине после того, как паром отчалил от берега. – У нас теперича любая банька даром что мхом заросла и подслеповатыми оконцами на мир божий таращится, а все, гляди-ка ты на нее, почти на городской улице стоит.

– У вас, на левом, теперь коммунизм, – подтвердил молоденький милиционер-сержант, привалившийся к деревянным поручням, как всегда, перегруженного сверх всякой меры парома. – Наши, с правого, к вам в ларьки да магазины не зря зачастили.

– То-то и беда, что нет от чужих отбоя. – Не выходившему и даже не высовывавшемуся из кабины своего грузовика Федору был виден лишь дешевенький гребень в седых волосах старухи, собранных в узел. – Учинить бы надо и такой коленкор, как при коммунизме: чтобы все в наших магазинах отпускали только своим.

– Вот тебе раз, дедушка Тарас! А все другие что же? Они ведь не совсем чтобы уж для коммунизма чужие!

– Совсем, не совсем, а на полный список жителев у нас товаров один хрен не хватит, – не унималась принципиальная старуха-реформистка. – Ты бы, милок, присоветовал своему милицейскому начальству пачпорта у людей проверить перед посадкой-то на паром.

– По паспортам, мамаша, в тюрьму сажают, а не на паром! Да и сам я, извини-подвинься, из правобережных, – хохотнул сержант. – К тому же к вам и вплавь, если что добраться запросто можно. А паспорт – он я впредь не всем и не всегда в подмогу. Вон и пограничники на "газиках", и автоинспекторы на своих мотоциклах все проселки и лесополосы прочесывают со вчерашнего вечера. Тоже задумали у одного тут проверить паспорт – и никаких следов…

Сейчас в ощутимо разогревшейся на солнце кабине, в жестяной этой каморке Федора стало мутить еще сильней, и он, чтобы хоть как-то отвлечься, думал о приближающемся с каждым мгновением том благодатном и притягательном Левобережье. Что ж, на левом берегу и вправду появилась теперь своя водокачка, которая, надо сознаться, воду подавала пока лишь в строения на самой набережной да разве что еще в избы на соседних улицах, а подале от реки, как и прежде, у колодцев по-старинному поскрипывали ворот или журавель и раскачивались хозяйственные"(преимущественна оцинкованные) ведра на простых или расписных коромыслах – Слева от водокачки, если смотреть от реки, построили два одноэтажных магазина и одну двухэтажную школу, а чуть отступя от нее, в сером и длинном бараке, куда в войну гестаповцы, накапливая его там перед расстрелом, сгоняли еврейское население, оборудовали местную больницу со своими небольшими хирургическим и. зубопротезным кабинетами.

– Сами солдатики небось его опасаются.

– Кого?

– Кого! Кого! Хрена мово! А того, говорю, что с паспортом, вот кого, – вызывающе взглянула на милиционера старуха. – Ну как он возьмет да и предъявит им гранату заместо документов. Наши партизаны частенько так и делали, когда натыкались на дотошных полицаев.

– Так то ж на полицаев… На фашистских, можно сказать, прихвостней…

– А для того, с паспортом который, и мы с тобой тоже чьи-нибудь прихвостни!

Федор помнил, что главной улицей на Левобережье по праву считалась почему-то безымянная набережная, горделиво являвшая миру несколько десятков дворов с баньками, свинарниками да телятниками, вольготно разбросанными от причала вверх и вниз по реке. В летние дни эта главная улица оглашалась на полчаса с утра и на полчаса под вечер низким мычанием коров, блеяньем всегда словно бы чем-то напуганных овец, щелканьем пастушеских бичей да позвякиваньем разнокалиберных колокольчиков на шеях у местных буренок.

Ты сердце готовил для боя,
Настроживал взгляд на врага.
Но делятся грустью с тобою
Река и ее берега.

Но все еще неторопливо
Мелеют былого следы.
Ты слышишь, плакучие ивы
Ветвями коснулись воды?

Знал Федор и о том, что после окончания войны в силу всереспубликанской необходимости вырос на Левобережье у глубоких лесчаных карьеров довольно-таки большой авторемонтный завод. Сразу же стали на него свозить собранные на полях недавних боев танки, самоходки, грузовики – и со всем этим переправно-государственным делом плюс к прежним своим водным обязанностям управлялся старенький, но до поры до времени считавшийся расторопным паром. Однако расторопность расторопности рознь: у переправы скапливались все более длинные очереди подвод, машин и людей, в результате чего однажды откуда-то с верховья закопченный буксирчик притащил новенького – металлический паром на нескольких сваренных между собой понтонах и обрамленный отнюдь не исколоченно-деревянными, а стальными трубчатыми перилами. Правда, могутному новичку, принимавшему на свою Палубу по инструкции четыре грузовых автомашины, несколько подвод и до сотни людей, с самого начала резко не повезло: понтоны с первого же раза дружно протекли, сконфузившийся богатырь с полной загрузкой ушел на дно реки – и хорошо еще, что обошлось тогда без человеческих жертв.

– Похоже, со мной теперь решено, – вышептывает чиновничью фразу окончательно теряющий силы Чудак. – Больше я тут ни ради разведцентра, ни ради Леночки… Ладно, хоть еще номера на машине в нашлепках грязи, что твоя сковорода в оладьях…

А прежний паром, между прочим, снова как ни в чем не бывало стал над могилой соперника справляться даже со всевозраставшими перевозками, лишь время от времени принимая на денек-другой себе в подмогу старенький хриплоголосый буксир или вот еще катер, выделяемые городским пароходством. Нынешним утром Федор на этом-то самом на безотказном пароме и думал как раз о том, сможет ли он, потерявший столько крови, выбраться все же из кабины, убрать из-под передних колес грузовика подложенные под них кирпичи и затем, забравшись в кабину вновь, вырулить на берег.

– Нет, это уже все, – убеждает себя шепотом Чудак. – Это уже самый настоящий финиш… Каюк… Амба… Крышка… Конец…

Но финиш это или не финиш, а глаза Федора внимательно следят за тем, как паром причаливает к левому берегу и как на тесной палубе становится сейчас словно бы еще теснее – от легкой сутолоки и предразъездной суматохи. Взгляд Федора тщательно ощупывает там, на таящей одновременно и опасность и спасение суше, узенькую и дурно мощенную мостовую, да ржавую из-за ржавого водостока канаву, уводящую от той мостовой вправо, да склад из гофрированного железа (кто его знает, что или кто сейчас за тем складом!), да – вообще уже вдалеке – непролазные и необоримо притягательные кусты все еще мокрой от утренних рос крапивы. Так что же? Вперед? Только вперед? Вперед, и вперед, и вперед?

Примечания

1

Здесь имеется в виду происхождение распространенного на Руси ругательства.

Назад