Выстрелы в темноте - Владимир Савельев 9 стр.


И тут перед ними вдруг, словно бы из-под земли выросший, появился мужчина, вот только что, еще минуту тому назад сидевший в кафе за столиком у самого входа и, как заметил Чудак, даже поощрительно улыбнувшийся ему и девушке, когда они пробирались мимо. Сейчас этот мужчина беззаботно и хмельно знай покачивался себе перед молодыми людьми, знай широко и неопределенно жестикулировал плохо слушающимися руками, но голос его звучал хотя и приглушенно, но, как чувствовалось, совершенно трезво:

– А вот за такие вольности у нас в ответ не только по физии схлопотать недолго.

– Но вдобавок еще и пятнадцать суток? – криво усмехнулся Чудак. – Так ведь, слава Богу, пятнадцать суток – отнюдь не вечность и даже не вся жизнь.

– Резонно. Но почему только пятнадцать? – возразил странный незнакомец. – Можно загреметь и на тысячу пятьсот суток, учитывая злоупотребление в общественном месте приемами каратэ и джиу-джитсу. А можно и вообще… Одним словом, настоятельно рекомендую строже контролировать свои действия и поступки.

– Говоря о каратэ и джиу-джитсу, вы упустили из виду айкидо, ушу и тейквондо.

– Главным для меня было вас не упустить из виду.

– Да что это он? – испуганно прошептала Лена. – Да кому это он?..

Федор, не отвечая, крепко взял ее под руку и нахмурился, почувствовав, как девушка напряжена и дрожит, словно в ознобе не только от пережитого давеча волнения, но и от этого нежданного-негаданного предостережения нетвердо стоявшего на ногах незнакомца. Некоторое время молодые люди шли по-семейному слаженно, но все-таки молча, ибо каждый по-своему перебирал и оценивал детали как недавнего инцидента, так и последовавшей за ним беседы со странным – то ли хмельным, то ли трезвым – человеком из переполненного кафе.

На баржах, в бетонных хоромах,
Вдоль спусков роятся огни.
Давай удерем от знакомых
Туда, где мы будем одни.

Одни – но отнюдь не в подъезде,
Не в скверике и не в кино.
Одни – но туда, где нам вместе
Лишь это я будет дано.

А что за "лишь это"? А зрелость
Вон там обрести у реки,
Где самая высшая смелость –
Рукою коснуться руки.

Было это интуицией или чем-то иным, но в последние дни Ломунов – и он мог бы принести в том присягу! – постоянно ощущал на себе неведомо кому принадлежащий, но очень внимательный, да еще и, надо полагать, многое фиксирующий взгляд. Все вокруг оставалось вроде бы неизменным: и становящаяся привычной работа, и приобретающие обыденность, на которую уже не реагируешь, бытовые интересы женатых и холостых водителей, и новенькая, еще ничуть (тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!) не покалеченная на дорожных колдобинах машина – из тех, что как бы самолично предугадывала любое движение шофера за добрые полмгновения наперед.

– Что-то подугомонился ты как-то в своих ухаживаниях за Леночкой, – сделал досужий вывод Михаил Ордынский, когда они с Федором присели однажды передохнуть на расшатанной и узкой пригаражной скамейке. – Что-то как-то сложил ты свои косые крылышки. Или почуял, что и на вольного стрепета найдется у тутошнего вольного же стрелка заветная дробинка?

– Ну ты силен по части образности! Навроде Васьки Кирясова. Речь заводишь, я полагаю, о современных сексе, любви и браке, а сравнения у тебя прямо-таки прапрапрадедовские, – передернул плечами Федор. – Хотя, по правде говоря, охотничья дробь – это не прапрапрадедовские, а более позднее изобретение.

– Вот именно, что более, – не без иронии подхватил словно бы только и ждавший этого уточнения Михаил и складно продолжил: – И следовательно, более близкое уже к нашим счастливым и радостным дням. А в прапрапрадедовские – то бишь, естественно, дохрущевские и даже досталинские – времена по безлюдным нашим просторам прогоняли полудикие стада животных полудикие же кочевники, хмелея от духовитой полыни да от игры ветров в седых ковылях. Куда, скажи на милость, подевалось оно, былое раздолье наших степей? Лемехи социалистических плугов пластами накромсали землю, и к могильным курганам среди таких обезображенных полей боязливо жмутся теперь ковыли, полынь да некогда сочная брица-трава. Но стрепеты, брат ты мой, стрепеты, они птицы вольные и потому, намотай себе на ус, любят только первозданные земли, безлюдные, не тронутые ни плугом, ни вездесущими колесами.

– Стрепеты – это что-то вроде кобчиков или коршунов? – уточнил Федор. – Что-то из породы хищников?

– Стрепеты – это степные куры, – возразил Михаил и снова почти что запел с чувством врожденного артистизма: – Скрытно от людских глаз жируют они себе, быстроногие, да жируют, а потому наклевываются – насыщаются под завязку с утра пораньше и, спасаясь от зноя да от чужого внимания, ложатся на дневку, когда все равно искать пропитание – только когти бить без проку.

Чудак вбирал в себя не только смысл восторженных слов приятеля, но и богатые интонации его от природы сочного голоса, а сам при этом, не отвлекаясь ни на мгновение, держал под контролем то тревожное чувство, которое, словно непрерывный сигнал о близкой опасности, не выключалось в нем теперь ни днем, ни ночью. Не покидало его это чувство даже в те минуты, когда в обусловленный загодя срок поджидал он Лену на вроде бы пустынной улице, то и дело вздрагивая все же, как при давешних спецтренировках в темноте, требовавших мгновенной реакции для выстрела на едва различимый шорох. А то еще просто-напросто страх, казалось бы, давно побежденный им обыкновенный страх проникал в сознание Чудака, и тогда ему явственно чудилось, что из этих вот безобидных кустов или из-за того вон осанистого тополя кто-то пристально и профессионально ведет за ним неодобрительное наблюдение. Ведет, ведет, нет сомнения в том, что ведет, и в немигающих глазах неутомимого этого исследователя, или, вернее, преследователя, от которого ни убежать, ни под землю провалиться, смешались, надо полагать, тень издевки и тень неотвратимой угрозы.

– Для кого я стараюсь тут? – вдруг вопросил Михаил. – Для кого я толкую о стрепетах, наполняющих сны Василия свет Кирясова, когда ты задумался о ввергающей тебя в бессонницу ласточке-касатке? Влюбленный, известно, способен выслушивать только другого влюбленного или самого себя.

– Ты становишься философом. Берегись…

– А почему мне этого надо беречься?

– Потому что ты живешь в государстве с однопартийной системой. И еще потому, что ты одновременно утрачиваешь водительскую квалификацию. Не пришлось бы тебе в конце концов забираться в бочку, как Диогену. А у нас тут бочки сплошь не из-под вина…

– Кое-кого и философия неплохо кормила.

– Ты имеешь в виду жизненные пути наших великих вождей?

– Имею. А почему бы нет? Маркса, например. И хотя бы того же Ленина. Да и Сталина, если на то пошло.

– Нашего дорогого Никиту Сергеевича Хрущева не забудь.

– О живых я по вполне понятным причинам говорить не собираюсь.

– Чего же тогда Сталина помянул? Вот уж кто по-ленински "живее всех живых" с "Вопросами языкознания" в одной руке и с окровавленным топором – в другой.

Молодые люди на редкость бойко и доверительно перебрасывались вперебой крамольными фразочками, и мир лежал вокруг них не столько утомленный, сколько чуточку подразомлевший в словно бы подобревших лучах заходящего солнца. Под прозрачно голубевшими высями прозрачно простирались земные дали, неравномерно и негусто, а все ж отмеченные красно-черно-белыми нашлепками сел и деревушек, через которые в течение дня не раз и не два проносились, сутулясь за баранками, оба парня в своих тяжелых, но послушных их шоферской воле машинах. Скорость приходилось сбавлять разве что при пересечении чинных райцентров, где перед запертыми на висячие замки входами в продмаги в специальных (тоже надежно запертых!) металлических клетках грудились полосатые арбузы, словно упитанные матросы в тельняшках, угодившие за тюремную решетку. И тем не менее Федор невольно возлагал сейчас на зтот-то мир особую свою надежду: вдруг все-таки он, этот бурный, но подугомонившийся к вечеру мир отныне и навсегда решительно и надежно укроет его от всех домогательств и всяческих преследователей.

– Ломунов! К телефону!

Нет, о Лене он тоже не забывал: словно бы воочию то на миг, а то и на больше в течение дня проступали перед Федором ее полуприщуренные в улыбке глаза, ее руки и ее совсем еще по-детски обветренные губы; словно бы наяву слышались не раз Федору над баранкой и ее низкий голос, и ее ровное дыхание, отдающее терпким духом степного разнотравья. Прямо-таки колдовское наваждение какое-то…

– Эй, Ордынский! Слышь, Ордын-ский! Толкни там Ломунова под бок! Доыхнет он, что ли! Его судьба на проводе!..

Федор, помахав приятелям рукою, торопливо прошагал в никогда не запиравшуюся конторку завгара и схватил телефонную трубку, оставленную на пачке залистанных и мятых-перемятых бланков да ведомостей. Сам хозяин этой тесной и прокуренной клетушки, будто демонстрируя то, насколько способен обрусеть хладнокровный немец в стране, лишенной должного порядка, в пух и прах разносил сейчас за окном молоденького водителя за всего лишь какую-то незначительную провинность.

– Слушаю, – произнес в трубку Федор, переводя дыхание. – Это вы, Леночка?

– Нет, чудачок, это я, а не Леночка, – послышался в ответ мужской голос, заставивший Ломунова от внутренней умиротворенности мгновенно перейти к полной отмобилизованное. – А ты, выходит, звоночка от девочки ожидал? Ну чудеса в решете! Ну цирк!

– Комедия да и тoлькo! – отзывом на пароль Циркача заученно откликнулся Федор, как бы вновь ощутив на себе чей-то (только не Циркача!..) пристальный и жестокий взгляд. – Рад услышать милый сердцу голос.

– Свежо предание, а верится с трудом, как заметил классик.

– Ты сейчас где?

– Это неважно. После смены я к тебе подгребу сам.

– После смены я не свободен, – твердо возразил Чудак. – Давай увидимся попозже, часиков эдак в одиннадцать.

– Попозже так попозже, – хмыкнул Циркач и добавил, перед тем как повесить трубку: – А у тебя тут действительно цирк…

Возвращаясь к своей машине, Федор совершенно буднично, без недавнего вроде бы страха вспоминал о том, в чем заверяли его бывалые наставники и специнструктора: в случае чего и не надейся затеряться среди миллионов себе подобных, ибо за тобой на той стороне будут повсюду следить неотступные дублеры и при первой же необходимости ты будешь немедленно ликвидирован, "Интересно, – впервые задумался Чудак, – а за самим Циркачом – в свою очередь – тоже ведется тайное наблюдение? Или это только аз грешный в такой чести у закордонного руководства?"

Смену на этот раз он постарался закончить намного позже обычного, долго и тщательно мыл после этого машину, а затем, добавочно мешкая, сверх всякой нормы плескался еще под душем да переодевался в чистое и сам. Вдоль улицы, на которой уже сгущались сумерки, ветер яростно гнал мелкую пыль, словно осуществляя родственную связь с небом, где, почти задевая за крыши домов, клубились посверкивающие молниями черные тучи. Федор, как ему самому казалось, думал о Лене и только о Лене, Федор вполне беспечно подставлял лицо под первые дождевые капли, но при этом он, автоматически проявляя предусмотрительность объекта преследования, держался середины безлюдной улицы.

В движенье сшибаются люта
Неведенье мира и весть.
Ты с чем? И зачем? И откуда?
И в самом ли деле ты есть?

И кто ты да что как реальность:
Испуг или подлинный страх,
Добротность или гениальность
И враг или больше чем враг?

Ответ или близость ответа?
Броженье или коловерть?
И всюду ты или же где-то
Как жизнь или все-таки смерть?

Федор гнал и гнал свою машину сквозь ночь, думая о том, что эти минуты – особенные минуты, ибо дарованы они таким фантастическим везением, какого он еще не знавал. Теперь, повинуясь предостерегающей интуиции, только вперед и вперед, как тот не поддавшийся приручению сайгачонок… Давным-давно ("Нет, нет, об этом не позабыть никогда!") у мальчика Федьки среди прочих домашних животных да окрестных зверей и птиц появился еще один полудомашний приятель – крохотный и беззащитный сайгачонок. Известно, по весне несметными стадами бродят дикие степные антилопы вместе со своими сосунками казахстанским Заволжьем, куда восьмилетнего огольца-непоседу отправили родители погостить у дальней родни. От белобородых и степенных чабанов узнал Федька о том, что, бывает, скачет себе да скачет, обсыхая на теплом ветру, новорожденный сайгачонок за своей пугливой матерью, скачет, скачет да, глядишь, и приотстанет, глядишь, и заснет на припеке, а кочующего стада тем временем и след простыл.

– Вперед, как тот сайгачонок! – сквозь стиснутые зубы отдавая себе команду теперь уже вслух, произносит Федор. – Чуяло мое сердце… Теперь только вперед и вперед…

Что и говорить, ему действительно повезло, во-первых, когда, решив отказаться от встречи с Леночкой, он (интуиция, спасительная интуиция!) вернулся в гараж и мимо сторожа, храпевшего рядом с берданкой и недопитой бутылкой "Солнцедара", вывел мощный грузовик за ворота. А во-вторых, повезло и под пулями Циркача, начавшего палить по грузовику из пистолета с глушителем, раз за разом производя выстрелы (Чудак вел им счет) навскидку после того, как водитель, не останавливаясь, едва не сшиб его – с поднятой рукой выросшего на дороге – своей машиной.

– Теперь только вперед… Под стать тому осиротевшему сайгачонку…

Скрывая усмешечки в редких усах и подмигивая раскосыми глазами Федьке, рассказывали чабаны, как происходят нередкие степные встречи с такими вот отбившимися от родимых стад дрожливыми сосунками. Подходят к ним по шажку люди – те ни с места, только поводят сторожко своими крохотными серыми ушками. Честное слово, даже рукой удается дотронуться иногда до них – до теплых, забавных и таких пока еще доверчивых малышей. Иной, правда, тут же, занервничав, передернет кожей и, резко взяв с места, бросится наутек, чтобы, отбежав с полкилометра, снова замереть. А иной наоборот, как тот, с каким до поры, до все-таки неизбежной разлуки водил потом недолгую дружбу мальчик Федька…

– Стой! Стой, тебе говорят! Стой, стрелять будем!

И эти сплошные выкрики, и вой мотора разогнанного грузовика, и ударившую вслед ему резкую автоматную очередь не позабывшие военного лихолетья жители слышали летней ночью в уже начавшем было засыпать мирном полуселе-полугородке. Слышали и поспешно гасили свет в своих отдельных прадедовских хибарках да в захламленных коммуналках, а многочисленные дворняги за плетнями да штакетниками поднимали при этом такой взбудораженный лай, что, казалось, теперь-то эти многовековые друзья человека не угомонятся ни на минуту до самых третьих петухов.

– Стой! Стой! Э-эх, в ноздрю тебе дышло!…

– Стой! Стой! – передразнил оперативников Чудак. – За простой денег не платят!..

За первой очередью последовала вторая, затем третья, но стреляющий второпях, как известно, чаще всего мажет: гремя бортами, грузовик по прямой уносился прочь, а вскоре надсадный вой его мотора благополучно затих вдалеке. Ну а жители полусела-полугородка, прижимая к себе испуганных детишек, вспоминали, как вскоре после войны их разбудили под утро вот такие же поспешные автоматные очереди, а на следующий день, по верным слухам, стало известно, что в завязавшейся перестрелке пограничники подстрелили матерого диверсанта, намеревавшегося заняться (причем отсюда, из тихого полусела-полугородка с помощью радионаводки) взрыванием московских ответственных учреждений. Ох, уж эти верные слухи!

– Можно теперь второй конец дышла себе же самому в ноздрю заправить…

Говоря это, Чудак уже решил было, что ему повезло и на сей раз, но тут его сильно толкнуло сзади в правое плечо, и он почувствовал, как набухает горячо и обильно не только рукав, но и вся правая сторона новенького, лишь несколько раз надеванного пиджака. В глазах мгновенно потускнели два только что ярко протянутых в ночь круглых конусовидных столба от включенных фар, еще потускнели, еще – и тут наконец между ними выплыло чуть насмешливое лицо Михаила Ордынского. "Помнишь, я рассказывал тебе о стрепетах,? – артистически звучавшим голосом снова завел свое Михаил. – Помнишь? Так вот стремительно и с гоготаньем взмывают эти птицы со степного окрайка вверх, срываются всем шумным выводком, вытянув вперед серо-пепельные головы и мелькая беловатым подбоем сильных крыльев. Вперед и только вперед! Свобода! Свобода! Но тут-то вот и необходимо резко вскинуть ружье к плечу, тут-то и следует плавно им повести вслед уносящимся прочь стрепетам и, сделав замедленный выдох, легонечко так, знаешь, совсем легонечко нажать на спусковой крючок. Выстрел – и вот уже напряженно-вытянутая в полете птица, как бы сломленная и сложенная вдвое, беспомощно, жалко и отвесно валится вниз, а потом еще какое-то время бьется, теряя перья и удивляясь своему падению, колотится о землю, подминая под себя окровавленную полынь…"

– Ищи теперь ветра в поле! – зло сказанул ухитряющийся все еще сохранять остатки прежней щеголеватости лейтенант понурому капитану, когда они на рассвете притормозили ненадолго в своем служебном "газике" на расколоченном подводами и мотоциклами проселке. – Тут слой пылищи по самые… по эти… то есть повыше колена на всех дорогах, которые, как в Мекку или Рим, ведут в местное "Заготзерно"!

– Может, он затаился на каком-нибудь элеваторе? – предположил уважавший лейтенанта за исторические параллели капитан. – Поставил как ни в чем не бывало машину под деревом и выжидает…

– Нынче особо не повыжидаешь, – поморщился лейтенант, правую щеку которому отстреливавшийся до последнего Циркач оцарапал-таки пулей в ночной, хотя и короткой, но яроотной стычке. – Нынче-то, народ видит, никакой порожняк не простаивает, а ночь-полночь гоняет за пшеничкой-матушкой. Люди-то вокруг работают – это мы с тобой… Хорошо, хоть первого гада успели затемно повязать.

Неглубокая царапина на щеке лейтенанта успела подсохнуть и больше уже не кровоточила, но сама щека и посинела, и вспухла, как это бывает после сильного бокового удара в кулачной уличной драке. Измученные офицеры-пограничники, промотавшиеся всю ночь в своем безотказном "газике" по окрестным проселкам, по травянистым балкам и просто по дикому бездорожью, жадно выкурили по папиросе и, пощелкав в раздумье самодельными плексигласовыми портсигарами, на малой скорости направились в обратную от реки сторону.

Шоссе – не уснуть на минуту
Ни ночью ему и ни днем.
В пылище и в пятнах мазута
Гудронная роба на нем.

То в лунных, то в солнечных бликах
Мерцает оно и горит
Роднею туманных, великих
Далеких вселенских орбит.

Далеких – но пригнанных все же
Без стыков к его полосе.
Ты веришь ли? Верую, Боже!
В меня? И в Тебя, и в Шоссе!

Назад Дальше