Любимец женщин - Себастьен Жапризо 9 стр.


Но тем, кто не пережил такого, не поверить, что можно в тех же самых местах точно так же проводить время сначала с одним пожирателем сердца, а потом с другим, но все будет разное, как день и ночь, лицо и изнанка, клубника и ваниль. И время бессильно что-либо изменить. Я прожила с Красавчиком целых два года, пока родина не отбила его у меня. А с Тони, как меня послушать, можно подумать, мы до золотой свадьбы дожили. Какое там! Все продолжалось, считая от самого начала и до самого конца, четыре недели – точнее, двадцать шесть дней, а потом мне только и оставалось, что их пересчитывать.

Да, Тони тоже учил меня плавать. Но он-то сам умел. В разгар одного такого урока все и перевернулось. Я сразу и не поняла, что произошло, хотя гром грянул в тот же вечер. Видно, провидение изо всех сил старалось предупредить меня.

В тот вечер мы были вдвоем у меня наверху: я, лежа животом на табуретке, в коротком трико и лакированных туфлях-лодочках, молотила воздух руками и ногами в стиле брасс, как велел мне мой инструктор, сам он, сидя в своем кресле и покуривая сигару, следил за моими упражнениями. "Не так резко. Не спеши", – время от времени давал он указания. Он никогда не повышал голоса, никогда не раздражался. И вот, в разгар моего заплыва, когда я гребла как каторжная – руки-ноги в стороны, спина дугой, подбородок вверх, а глаза смотрят туда, в чудесное будущее, в котором меня наконец ждут на пляже настоящие радости, а не только солнечные ванны с ожогами, выдаваемые за желанные, – в тот самый момент в коридоре и грянул гром: громовой голос, от которого я чуть не свалилась.

– Войдите! – отозвался Тони.

Я подумала, что кто-то пошутил, но дверь распахнулась, и все проклятия, какие я только заслужила за свою жизнь, явились ко мне во плоти.

На пороге стоял Джитсу, а рядом с ним – какая-то девка; ее надо описать поподробнее, иначе весь мой дальнейший рассказ покажется сплошным враньем, а сама я – слегка чокнутой. Ее общий вид: деревенщина, настоящая, типичнейшая деревенщина, карикатура на деревенщину. В общем-то, она заявилась с какой-то фермы, и это не выдумка. Волосы грязные. И грязи было много, потому что много было и волос – черных, как у цыганки. Глаз не было видно, потому что она уставилась в пол, точно ей хотелось только одного – провалиться так, чтобы никто и никогда ее больше не видел Возраст – двенадцать лет, а может, двадцать, а может, и все сто. Косметики никакой; старое бесформенное пальто было ей велико и скрывало все остальное, кроме ступней. На самом деле она моложе меня на три года – это я узнала уже потом Добавьте к этой картине холщовые туфли на веревочной подошве (их было бы впору обменять на любую обувку с первой попавшейся помойки), соломенную шляпу времен моей бабушки, разваливающийся картонный чемодан, перевязанный веревкой, – и можете смело рыдать. Поставь ее перед большим, во весь рост, зеркалом – и будет копия "Двух сироток"; но даже в единственном экземпляре она вызывала дурноту.

Я так и застыла на табурете в позе лягушки, а Тони, возбужденный до крайности, подскочил к двери. Он начал рассыпаться в благодарностях перед Джитсу, чтобы тот не заметил, как его выталкивают из комнаты; затем Тони прислонился к закрытой двери, чтобы Джитсу не вошел или чтобы козочка не сбежала; я на все это по-прежнему смотрела круглыми глазами, и Тони, откашлявшись, обратился ко мне:

– Позволь представить тебе Саломею. В свое время она оказала мне услугу, а для меня это дело святое!

Я поднялась с табурета, выставив напоказ свои прелести, и в некотором сомнении приблизилась к пришелице, чтобы разглядеть ее получше. Та все так же стояла опустив глаза, точно она, как хризантема какая-нибудь, лишь на время оказалась в этой комнате; но зато Тони вдруг сразу расхрабрился, и не на шутку:

– Вот, хотел преподнести тебе сюрприз. Она будет твоей товаркой, будет для нас зарабатывать! Понимаешь, Белинда? Так мы сможем еще быстрее приобрести собственный кинотеатр, тебе только нужно ее научить!

Я была ошарашена. Даже кот моей подружки из Перро-Гирека церемонился, пока добивался своего: битых три часа меня прогуливал, платил втридорога за угощения, показывал фотографию своей бедной мамочки, зубы заговаривал по-всякому, да так, что я, когда в конце концов ему отказала, и впрямь вообразила себя невинной девушкой. Однако Тони, надо признать, никогда прежде не выказывал охоты особо тратиться – даже когда, отправляясь в кино, он клал в карман сорок франков, и то ему бывало тошно. Наверное, это быстро меняется, или же наглости прибавляется, когда меньше знаешь. В любом случае, не успела я сообразить что к чему, как он мне уже говорил:

– Ладно. Не хочешь – не надо. Не будем ее брать.

Сухой, надутый, неприступный – не человек, а повестка из суда.

И с таким недовольным видом он подошел к шкафу, достал белую тенниску, брюки и мокасины – свой первый наряд – и побросал все на кровать. Я спросила:

– Что ты делаешь?

В ответ услышала только, как по стеклу барабанит дождь. Тони снял халат и натянул брюки. Я снова спросила: – Тони, ответь, пожалуйста, что ты делаешь? Как будто и так не понятно было что. Он, застегиваясь, взглянул на меня:

– Спасибо тебе за все, Белинда. Всегда буду жалеть о том, что потерял тебя. Но я не смогу жить в этой… в этой… – Он пытался найти слово пообиднее, потом продолжил: – Два года, три, а может, и больше? Я не смогу! Не смогу!..

Черт возьми, у него слезы стояли в глазах, ей-же-ей! Он отвернулся, чтобы надеть тенниску. Конечно, чтобы разобраться, что все это значит для меня, я могла бы посмотреть в глаза той идиотке, но эта дубина будто окаменела. Сказала бы хоть что-нибудь: что не хочет мешать, что зашла его проведать или что ей нужно в туалет – так нет же. А Тони до чего хитер – судите сами: отвернувшись от меня, сказал таким тоном, как будто ему все это безразлично:

– Вообще-то я все уже хорошенько обмозговал. У нас ведь "Конфетница" пустует, вот я и вспомнил о Лизон.

Как это истолковать, я знала: во-первых, "Конфетница" – это комната Эстеллы, нашей хохотуньи, которая в расстроенных чувствах уехала от нас в прошлое воскресенье на работу в Гавр, где у нее остался младенец. Во-вторых – и это угадать было еще проще, – имя у этой великой скромницы было как у всех нормальных людей – Элиза.

Я подошла к Тони, обняла его сзади. Уткнувшись в его плечо, тихо спросила:

– А Саломея – это кто такая была?

Он понял, что я готова все обговорить; широко улыбаясь, сел на краешек кровати и ответил:

– Танцовщица из Библии. Она хотела заполучить голову одного типа, который кричал в пустыне и ел саранчу. Было такое кино, я смотрел. – И тут же добавил: – Тебе достаточно пару слов шепнуть хозяйке – тебе-то она ни в чем не отказывает.

Я посмотрела на эту Лизон и медленно подошла к ней, напрягая мозги изо всех сил. Под пальто, судя по всему, была фигура под стать мешку с картошкой, я бы гроша ломаного на такую лошадку не поставила. А себя я считала не глупее прочих. Я наклонилась, заглянула ей в лицо снизу и увидела ее глаза – черные, а взгляд – упрямый, непроницаемый. Я спросила – хотя бы для того, чтобы услышать ее голосок:

– Ну а ты-то что скажешь?

И пусть на моей могильной плите напишут "дура", но тут она меня уела. Даже реснички у нее не дрогнули, когда она тихо-тихо – словно ветерок прошелестел – ответила:

– Я всегда мечтала быть шлюхой.

Я вернулась к своему табурету, легла на него животом и снова "поплыла" – вроде чем-то занята, а потом остановилась и, вздохнув, сказала:

– Коли она будет только товаркой и поделится с нами заработком, то попробовать можно. Скажем, неделю.

Стоит ли разрисовывать дальше? Этого мига оказалось вполне достаточно для катастрофы. Не успела я закрыть рот, как бедняжка открыла глаз – именно один – и одарила меня таким пронзительным и таким подлым взглядом, какого я еще не встречала. Когда она сняла пальто, я поклялась себе, что в жизни больше не куплю ни единой картофелины, не вынув ее прежде из мешка, а Тони посоветовала сходить прогуляться. Когда же я сняла с нее рабочий фартук – он был надет прямо на голое тело, – у меня зародились первые подозрения относительно того, какие услуги она могла оказать вполне зрячему пианисту. Отметим мое великодушие: ванна, шампунь, лавандовое мыло, мои духи, моя косметика – все мое, вплоть до зубной щетки. Я ей предложила еще и белье, но она отказалась:

– Спасибо, у меня есть.

Она развязала веревку своего чемодана – между прочим, по рукам ее не скажешь, что она в деревне трудилась, – и вынула для меня подарочек: вечернее платье из тончайшей шелковой вуали телесного (ее, лизоновых, телес) цвета и точно такого же оттеночка туфли на шпильках. Надев эти шмотки, так и остаешься голышом. Я спросила:

– Откуда у тебя это?

И она ответила:

– Дал кое-кто по пути.

Я не хотела пороть горячку с ее дебютом, лучше отложить, хотя бы до следующего дня, и потому сказала:

– Хозяйку задабривай. А я обойдусь тем, что у меня есть.

Все мужчины придурковаты, ей-же-ей. И Тони тоже был придурковат, если решил, будто этой стервозе требуется еще какое-то обучение. Начиная с самого первого вечера клиенты выскакивали из ее комнаты – не хочу говорить "траходрома" только из уважения к бедной Эстелле – так, точно пообщались с самим чертом. И в гостиную, на люди и яркий свет, возвращались держась за стенки. Ничто – понимаете, ничто – ее не смущало: ни способ, ни количество. И по меньшей мере раз за ночь она устраивала групповушку; хозяйке после долгих уговоров как-то удалось выведать у одного из завсегдатаев подробности, и после она нам, мне и негритянке Зозо, призналась:

– Оказывается, такие бывают штуки – даже я не подозревала!

Вдобавок могу поклясться, что эта Лизон вовсе не прикидывалась, когда изображала райское блаженство. Достаточно было посмотреть, как после акробатических номеров наверху, в комнате, она появлялась на верхней ступени главной лестницы: длинные прозрачные одеяния, глаза сверкают, волосы на лбу еще влажные, а гонора – как у королевы. У меня внутри так все и холодело. В полной тишине она, накривлявшись, медленно, ступенька за ступенькой спускалась в гостиную и направлялась мимо всех, никого не замечая, прямо к роялю – словно ее магнитом тянуло. Если Тони в этот момент не курил, то она – клянусь своей поганой жизнью – обязательно шарила в пачке "Кэмела", что лежала перед ним, закуривала от той самой зажигалки "Картье", которую я любовно выбирала для Тонн в Руайане, и, перемазав половину сигареты своей помадой, совала ее в конце концов ему в зубы. И проделывала она все это, черт бы ее побрал, с такими гримасами, что впору сблевать: ей, видите ли, кто-то сказал, будто она похожа на Хеди Ламарр; к тому же она прекрасно знала, что я за ней наблюдаю.

Затем она шептала что-то на ухо нашему милому дружку (при этом, конечно же, прилипнув к нему), и он тут же начинал играть другую мелодию: нечто вроде болеро (это, как и прочие ее ведьмины штучки, хранилось где-то у нее в башке) под названием "Не стоит пробовать – это и так возможно", и она устраивала сольный танец перед Тони, для Тони, а все как дураки отходили в сторону – полюбоваться. А она руки вскинет, ноги расставит, животом и задницей вертит и гриву свою черную вскидывает: короче, зрелище было такое, что не мне вам его расписывать – уж меня-то с вешалкой никто не спутает, и хотя я сама женщина и ничего не смыслю в катехизисе, но она, по-моему, была мерзопакостнее смертного греха.

Если я скажу, что приревновала, мне никто не поверит. Она будто нарочно старалась извести меня. Когда она являлась в мою комнату, чтобы отдать Тони деньги, то меня она называла "Старая". Я ей напомнила, что мне через месяц стукнет всего лишь двадцать четыре. А она ответила:

– Я хотела сказать – бывшая.

Я, сама простота, тут же накинулась на нее и вцепилась в гриву. Не вмешайся Тони, она бы от меня лысой ушла. Потом – на третий день – она обозвала меня Жердью, но я не стала связываться: что с дуры взять? У нее-то было просто: если ее называли иначе чем Саломея, то она считала, что обращаются не к ней.

Но тем не менее все свои денежки она отдавала не мне, а Тони. И действительно все: жадность – единственный порок, которого у нее не было. В самый первый день, когда Тони да и я тоже на полном серьезе предлагали ей оставить себе сколько положено, она отказалась:

– Хватит и того, что меня просто так, ни за что кормят.

Так и сказала, ей-же-ей. Что не мешало ей спросить, сколько же я заработала, – она хотела подчеркнуть, что ее доход побольше моего будет. Я много чего могла бы ей рассказать – и в первую очередь, что привлекательность всего нового длится не дольше рулона туалетной бумаги, но я не вульгарна, а кроме того, ее денежки шли в один ящик с моими, и, когда я захочу отдохнуть, их уже никто не отличит от моих. Пусть хоть сто клиентов разом обслуживает – быстрее на подсвечник похожа станет, уж этого ждать недолго.

Но больше всего я изводилась не от ее пакостей, а оттого, что Тони изменился – я это замечала, но ничего поделать не могла. Когда я с ней цапалась, он буквально не знал, куда деться. Когда мы с ним оставались одни, он старался не смотреть мне прямо в глаза. Если я, на ее манер, целовала его в шею, он отстранялся. А уж о постели я и вовсе молчу. Я даже не смела настаивать. Всю эту паскудную неделю я каждое утро рыдала в подушку, перед тем как уснуть.

Накануне последнего дня у меня уже все перемешалось в голове, впору было на стенки кидаться. Я спросила его:

– Тони, мой Тони, если тебя что-то мучит – скажи мне, даже причинив мне боль, скажи.

Он отстранился от меня, не грубо, лишь глубоко вздохнув:

– Белинда, успокойся. И не утомляй меня.

Я ответила:

– Вот видишь, ты меня больше не любишь!

Он, глядя в сторону, возразил:

– Не в этом дело. Я просто устал от всего – от этой комнаты, от этого дома, я их не выношу.

– И от своей бабенки тоже? – тут же вскинулась я.

Он так на меня посмотрел – никогда еще таких злых глаз у него не замечала, но это продолжалось всего лишь мгновение. Он пожал плечами:

– Оставь Саломею в покое, она тут ни при чем. Пойми же ты, наконец: такая жизнь, как здесь, – не по мне.

Потом он отправился на вечерний сеанс в кино. Я слышала его шаги до самой лестницы. А немного погодя у меня появилось подозрение: а что, если он прикинулся, будто ушел, а сам потихонечку пробрался обратно, к своей Лизон? Я подошла к двери "Конфетницы": все тихо. Я распахнула дверь: Лизон, совершенно голая, лежала на постели и, подперев кулаками подбородок, разглядывала фотографии – кадры из какого-то фильма, о котором ей рассказывал Тони. Не знаю, умела ли она вообще читать. Она посмотрела на меня и, словно по моему лицу и так все было ясно, с презрением обронила:

– Да нет его здесь. Он не такой дурак.

Я отправилась восвояси, но ее последние слова вертелись у меня в голове до следующего дня. Я обследовала все закоулки вне дома, где эта парочка могла бы встречаться.

Конечно, вы меня спросите: неделя прошла, так чего же не попросить хозяйку выставить эту грязную шлюху вон? Но я попросила и в ответ услышала то же самое, что и в моем случае:

– Разве же он отпустит ее одну?.. То-то!

Я, сидя на стуле в гостиной, начала плакать, а страшно расстроенный Джитсу все повторял:

– Ну-ну, мадемуазель Белинда, не надо доводить себя до такого.

А затем наступил тот кошмарный вечер. Я уже была сама не своя: в прострации лежала в изножье кровати, не умываясь, не причесываясь, в нижнем белье из черного шелка. Вся пепельница была забита сигаретами, которые я раздавливала, не успев раскурить. Тони ушел – якобы в кино, на "Марию Валевску". Этот фильм он смотрел накануне. Мне он, собираясь, сказал:

– Другого нет, а здесь оставаться мне тошно.

В последний момент я заметила, что на нем те самые брюки и мокасины, в которых он впервые появился, и та же тенниска. Он сказал:

– Мне так удобнее. Или я уже не имею права одеваться как хочу?

Уходя, он громко хлопнул дверью – показать, что зол: ведь тогда потом проще совершить какую-нибудь подлость.

К тому часу, когда в "Червонной даме" все уже готовились к вечернему приему гостей, он еще не вернулся. Со своего балкона я видела, как солнце – огромный красный шар – садилось в океан. Я уже не выдерживала. Заглянула в "Конфетницу": Саломеи там не было. Спустилась в гостиную – и там никого. Я отошла на кухню – никого. Я вся дрожала; мне казалось, что все вдруг быстро-быстро завертелось и я уже не в силах хоть что-то остановить. Я открыла шкаф и взяла ружье, с которым Джитсу зимой охотился на уток. Патроны были рядом.

Я отправилась в гараж, заглянула в автомобиль. Затем обошла сад, обливаясь холодным потом под своим черным бельем и прижимая к себе ружье. Слезы застилали мне глаза. Я вышла за ворота, перешла через дорогу. Немного поблуждала в сосняке и в дюнах, которые тянулись между "Червонной дамой" и берегом океана, и вдруг – сама не знаю как – поняла, где они спрятались. Я побежала, на бегу теряя старые стоптанные шлепанцы, хотела было их подобрать, но послала все к черту.

Я оказалась на длинном пустынном пляже. Я шагала по песку к будке из дерева и тростника – в ней в разгар сезона продавали жареный картофель и всякие напитки. Все небо было багряным. Я спотыкалась будто пьяная и глотала слезы. Подойдя к будке, я вытерла лицо рукой – наверное, не хотелось показывать им, что я плакала. А еще я, кажется, попросила Пресвятую Деву не дать мне совершить непоправимое, и она, кажется, умоляла меня отбросить ружье как можно дальше, но тут я услышала внутри будки какие-то приглушенные звуки и вышибла дверь ногой.

Я увидела как раз такую картину, какую рисовало мне прежде мое полное ревности воображение: в будке был Тони – он обнимал и стоя трахал раскрасневшуюся и постанывавшую крашеную блондинку, и это была не Саломея. Я могу точно сказать, кто она, хотя сама в ту минуту ее не сразу узнала: это Трещотка, парикмахерша из Сен-Жюльена.

Они даже не потрудились раздеться. Платье у нее задрано до пупка, на голове – большая шляпа, выходные панталоны зацепились за лодыжку. У Тони были расстегнуты брюки, и он обеими руками придерживал ей зад, помогая получить все сполна. Увидев меня, они остолбенели, словно я с того света явилась. Да у меня и вправду, наверное, был такой вид.

Я крикнула:

– Выходи!

Он поплелся к двери с оскорбленной рожей, на ходу застегивая ширинку и стараясь держаться подальше от ружья.

– Послушай, это совсем не то, что ты думаешь! – оправдывался он.

На ту потаскуху я вообще внимания не обращала, не знаю даже, когда и как она скрылась. Я следила только за Тони. Он пятился, а я шла за ним по песку; слезы застилали мне все, и его лицо казалось тусклым, бледным пятном на фоне багряного неба.

Я крикнула:

– Ты подлец! Ты меня унизил, унизил!

Он как сумасшедший замахал руками, умоляя меня не стрелять. И при этом называл меня Эммой – ей-же-ей. Он уже не узнавал меня и, верно, решил, что к нему вернулся тот кошмар, который был месяц назад.

– Меня зовут Белинда! Вспомнил, сволочь?!

И я уткнула ему в грудь дуло ружья. Он чуть не упал. От страха он совсем потерял соображение и болтал невесть что:

Назад Дальше