Он отклоняется и перехватывает руку. Попадаюсь на прием. В плече раздается хруст, боль пронизывает тело. Правая рука висит как парализованная, а забинтованной левой я не могу достать пистолет. Анданов знает это и не спешит, переводит хриплое дыхание. Он немолод, и его уже изрядно утомила эта борьба.
Мы стоим в темноте друг перед другом. Эту секундную передышку надо использовать. Бью левой, свингом. Кажется, не промахнулся. Он не ожидал этого. Голова его глухо стукается о камни.
Я зубами разматываю бинт и, высвободив пальцы обожженной руки; включаю фонарик. Анданов лежит между двумя обточенными водой валунами. Я приподнимаю ему голову: не захлебнулся бы!
Анданов, камни, торчащий из воды приклад - все это начинает плясать, кружиться в свете фонарика. Продержаться еще немного! Анданов скоро придет в себя, и я уже не смогу справиться с ним. Достаю пистолет и стреляю в воздух. Отдача выбивает пистолет из ослабевшей руки, он падает в воду.
Но неподалеку, в темном лесу, раздается ответный выстрел из охотничьего ружья.
17
- Мальчишка! Романов начитался! - говорит Помилуйко, поправляя одеяло на моей кровати.
Но в голосе не чувствуется осуждения. Он отводит глаза. Шея майора багровеет. Если бы я рассказал в управлении, как покраснел Помилуйко, это вызвало бы сенсацию. Но я не буду рассказывать. К чему?
- Да, братец, как оно обернулось, дело… Тики - так! Ну, ты бойкий оказался малый. Бойкий… Если б не вышла твоя авантюра, ох, и досталось бы мне!
Ему! А мне что досталось бы, окажись Анданов победителем?
Ветер колышет тюлевые занавески, шишкинские медведи гуляют по туманному лесу. Прохладно, чисто и попахивает больницей. Всего лишь несколько дней назад я, проснувшись в этом номере, раздумывал над тем, удастся ли найти человека, которому принадлежит "роммелевский" кинжал.
- А вдруг бы он тюкнул тебя? - спрашивает Помилуйко, стараясь придать голосу начальственную строгость. - Хорошо, что Кеша Турханов выручил!..
Кеша не внял моей просьбе, отправился следом в Лиственничную падь. Конечно, это Комаровский попросил Кешу не оставлять меня. Тихий колодинский капитан!
- А вообще - то бригада выполнила задачу, - говорит Помилуйко. - Несмотря на отдельные ошибки.
Я молча смотрю на него.
- А знаешь ли ты, Павел, кого мы… кого ты взял?
Он извлекает из пухлой папки стопку листов.
- Познакомься. Передаю дело в высокие инстанции.
Помилуйко показывает большим пальцем в потолок.
- Сознался как на духу. А что ему оставалось?
Не отрываюсь от протоколов, пока не дочитываю до конца. Не сразу удается представить картину преступлений, совершенных человеком, которого в Колодине знали под фамилией Анданов.
Я вижу его в полутемном купе мягкого вагона. Настороженный, с головой, вдвинутой в плечи, он весь в ожидании… Постукивают колеса. Скоро разъезд Лихое. Их сосед только что покинул купе, напуганный стонами больной женщины.
Они остались вдвоем с женой. Все идет в соответствии с планом. Анданов растворяет в стакане четыре таблетки нембутала. "Пей! Станет легче!" Беспомощная, привыкшая подчиняться беспрекословно, она выпивает стакан. Через десять минут крепко спит.
Анданов прислушивается к ее дыханию. Он боится, что нембутал не окажет воздействия.
Жена. Единственный близкий и преданный ему человек. Но сейчас он боится ее. Она может невольно выдать его, дать следствию пищу для подозрений. С затаенной радостью Анданов думает о том, что дни жены сочтены. Переезд нанесет последний удар. О, "добрая школа" была пройдена им. Он знает, что жалость - ложное и опасное чувство.
Анданов выскальзывает в коридор: никого. В тамбуре, открыв дверь заранее припасенным ключом, он соскакивает с подножки на неосвещенную сторону Платформы. Никто не заметил его в Лихом. Анданов надевает перчатки. Нож Шабашникова, старые сапоги, завернутые в бумагу, тоже с ним. Теперь к Савкиной яме, где спрятан ИЖ. Через час он постучится в дверь Осеева.
- Телеграмма из Иркутска, - скажет Анданов. - От дочери.
Он знает, что инженер ждет приезда дочери. Но в руке у мотоциклиста не телеграмма - нож. Остро отточенный клинок со странным рисунком у рукоятки. Это третья и последняя встреча Осеева и Анданова. Первая состоялась двадцать лет назад. Рука убийцы через годы дотянулась до партизана, сумевшего избегнуть смерти в тысяча девятьсот сорок третьем.
А как это началось?
В июне сорок первого года под Львовом шел жаркий бой. Железнодорожники - одна винтовка на троих - штурмовали гору Подзамче, захваченную немецкими парашютистами.
Он решил перейти линию фронта. Притаил под шинелью пропуск - листовку, на которой был изображен вонзившийся в землю трехгранный штык. Не трусость, не вспышка панической слабости руководили предателем. Он сознательно решил переметнуться к тому, кто казался более сильным. Он хотел власти над людьми, богатства, хотел "быть наверху". Увидев офицера в эсэсовской форме, Анданов взметнул руку в фашистском приветствии.
- Прошу не считать военнопленным, - выпалил он заученную немецкую фразу. - Цель моей жизни - служение фюреру.
Это был великолепно разыгранный спектакль.
Фашисты формировали диверсионные группы, и предатель вступил в одну из таких групп. Риск был велик, но велика была и выгода, а он решил вести крупную игру. Его обучали искусству рукопашной схватки, меткой стрельбе, всем хитростям, необходимым для диверсанта. Сильный, жестокий, решительный, он быстро пошел "в гору".
В конце сорок второго года он командир специального полицейского отряда в Белоруссии. Карательные акции. Сожженные хутора. Свидетелей своих "подвигов" он старался не оставлять, проявляя известную предусмотрительность.
В сорок третьем судьба свела Анданова с Осеевым, радистом небольшого партизанского отряда. Осеев был в числе четверых оставшихся в живых партизан, захваченных на хуторе. Хутор со всем населением был сожжен. Осеева и его товарищей ждала виселица. По дороге в город радист бежал. Это был один из немногих свидетелей, видевших собственными глазами зверства, чинимые этим фашистским прихвостнем.
Когда гитлеровцы покатились под ударами Советской Армии, командир полицаев "раздобыл" необходимые документы и бежал из Белоруссии на Украину, где его никто не знал. Так, собственно, и появился на свет человек по фамилии Анданов.
Он забился в глухой сибирский городок. Никуда не выезжал: захолустье представлялось ему единственным надежным убежищем. Боялся новых людей, встреч. Но жизнь оказалась неутомимым преследователем. В захолустные города вторглась индустрия. Анданов бежит от строек и поселяется, наконец, в Колодине. Но этот городок тоже наводняют беспокойные строители. И судьба неожиданно снова свела Анданова с Осеевым. Бывший полицай не сразу узнал бывшего партизана, но тревога коснулась его. Он почувствовал, что Осеев присматривается.
Анданову нетрудно было перехватить письмо Осеева, в котором инженер сообщал приятелю о своих подозрениях.
Он сжег письмо. Однако за первым могло последовать второе, третье… Бежать? Срочный выезд еще больше укрепил бы подозрение инженера. Анданов решил устранить Осеева. Устранить так, чтобы избежать возмездия. Прежде всего алиби. Тщательное изучение карты и железнодорожного расписания натолкнуло его на мысль использовать мотоцикл. Он рассчитывал, что проводники не заметят "отлучки".
Труднее было раздобыть мотоцикл. Купить машину он не мог - выдал бы себя. После первой неудачной попытки Анданов сумел угнать чужой ИЖ. Алиби было только половиной плана. Нужно было пустить следствие по ложному пути. У Шабашникова Анданов похищает нож и сапоги, …Ударив ножом, он прошел в темную, пустую комнату, нашел дневник, о существовании которого подозревал. Взял деньги. Затем, покинув дом инженера, Анданов снял сапоги и завернул их вместе с ножом в обрывок полотенца. Выбросил все эти "вещественные доказательства" в уборную. Он понимал, что милиция произведет тщательный осмотр. Пробравшись к сараю Шабашникова, запрятал деньги. Не всю сумму, нет: жалко стало. "И без того влипнет старик".
Близ станции Полунине Анданов полетел в кювет и обжег ногу. Но мотоцикл остался невредимым. Анданов сбросил машину в озеро и успел к поезду. Через несколько минут, переодевшись, он вышел к проводникам - напомнить о своем присутствии и заодно достать соды.
Зверюга. Хитрый, беспощадный хищник. Фашист. Затаившийся, надевший маску добропорядочности, он продолжал нести заряд, смерти. Так мина, найденная много лет спустя после войны, кажется безобидной консервной банкой. Но прикосновение к ней несет гибель и разрушение.
Я рос в этом городе, ходил по тем же улицам, что и он. Я наивно полагал, что прошлое - это прошлое… Зверюга, фашист.
- Ну, ты не волнуйся, Чернов, - говорит Помилуйко и осторожно берет у меня протоколы.
- А Шабашников? - спрашиваю я. Помилуйко чешет затылок. Нет, его ничем не проймешь.
- Маленький город, - говорю я. Помилуйко пожимает плечами. Он не понимает, что я имею в виду. Маленький город… Слухи, которые распространяются с быстротой правительственных депеш и принимают характер достоверности. Шабашников - "убийца, вор". Он уже был отмечен клеймом, и, как ему казалось, на всю жизнь. Он хотел избавиться от позора и решил, что это можно сделать, лишь смирившись с ним.
- Ну, дело прошлое. Выздоравливай, я тут постараюсь все довести до кондиции. Приедут ведь оттуда.
Большой палец снова описывает дугу, указывая куда - то в потолок и за плечо. Помилуйко уходит, попрощавшись поднятой ладонью, как триумфатор. И тут из - за двери, оглядываясь, появляется Комаровский. Очевидно, старые навыки сыскной работы позволили ему незаметно прошмыгнуть мимо грозного майора.
- Здравствуйте, Паша. Я принес записку от Николая Семеновича.
"Паша! Врачи разрешили общаться с миром, но говорят, что с работой придется пока проститься. Я все узнал от Комаровского. Ты поступил, как мальчишка. Но, знаешь, я рад за тебя. Спокойствие и мудрость - все, что мы называем опытом, - придут, а сердце дается человеку от рождения, и тут я неисправимый идеалист…"
- И еще звонила Самарина.
Лицо у Комаровского добродушно - хитрое, понимающее. "Дядя Степа", он тут в Колодине все секреты знает. Недаром первая его служба началась на посту на базаре.
- Спрашивала, можно ей прийти сегодня. Я сказал - конечно.
Тринадцатый рейс
1
- Акорт, акорт! - кричал человек в шляпе. Он стоял у самого обрыва и смотрел на корабли, сгрудившиеся у причалов. Ветер лохматил его рыжую бороду. Это была великолепная борода, сам огненный Лейф Эриксон позавидовал бы такой.
Смеркалось, на судах вспыхивали огни. С высоты Садовой горки хорошо был виден город и порт. Улицы, выгнув спины, сбегали к темной воде и смыкались с ней.
- Акорт!
Глаза у викинга были с сумасшедшинкой, с диким, пронизывающим взглядом Может быть, он и впрямь был Лейфом Эриксоном? Только человек с такими глазами мог открыть Америку, когда она никому не была нужна, за пять веков до Христофора Колумба.
Двое стариков, игравших в шахматы на садовой скамье, оторвались от доски. Это были морские волки на пенсии, все повидавшие и ко всему привычные, похожие друг на друга, как близнецы: так обтесал их ветер.
- Чувствует, - сказал один из них.
- Кто это? - спросил я, показывая на рыжебородого.
- А Славочка Оке, - ответил тот, что играл белыми. - С Каштанового переулка, - добавил он и снял черную ладью.
В глубине парка вздохнул духовой оркестр.
- А что значит "акорт"?
Я не давал старикам играть, они выпрямились, посмотрели на меня и переглянулись. Очевидно, они сочли меня гостем их таинственной, пропахшей морем страны. Гость требует внимания и дружелюбия.
- "Акорт"? Для нас ничего не значит. А что оно значит для него, никто не знает. Может, больше, чем все наши слова.
- Он поврежденный, Славочка, - пояснил второй старик. - Голову повредил у Ньюфаундленда. Шторм был сильный. Он приходит сюда, когда возвращаются суда из океана.
- Чувствует, - буркнул первый. - Волнуется.
- А ты не волнуешься? - спросил партнер.
В порт входили китобойцы, такие маленькие рядом с океанскими сухогрузами. Носы кораблей были горделиво задраны, там, на высоких площадках, торчали гарпунные пушки, а у пушек стояли гарпунеры.
Передняя пушка блеснула белым и розовым, и глухой удар долетел на Садовую горку. Китобойцы салютовали. Бух–бам!
- Акорт! - закричал Славочка и сорвал с головы шляпу.
Шахматные старички встали и замерли. На меня они больше не обращали внимания.
Я был сухопутным сибиряком в мире клешей и золотистых шевронов, я понимал, что этот город достоин уважения и любви, и я хотел любить его, но еще не мог…
Я медленно пошел вниз по улице адмирала Крузенштерна, вниз к заливу. Это была единственная улица в городе, которую я успел изучить как следует. Гранитная лестница со стертыми ступеньками, фонтан с амурчиками - средний, упитанный амурчик серьезным выражением лица напоминал майора Помилуйко; еще ниже, после блочных домов, площадь, где стоял памятник князю Мирославу, величавому и немного грустному человеку в шишаке. Князь Мирослав, прорубившись сквозь лесную чащобу к Балтийскому морю, сумел заложить город, но не смог отстоять его от ордена.
Пришельцев вышибли другие князья, но орден, меняя обличье, меняя гербы, штандарты, геральдические знаки, выпушки, петлички, много раз приходил сюда. Жег наше, строил свое… Последний раз орден пришел под знаком свастики.
За мостом, у Памятника гвардейцам, трепетал на ветру язычок Вечного огня, а дальше, заслоняя залив, темнела громада форта, выстроенного во время очередного нашествия, - до сих пор за ним сохранилось нелепое наименование Кайзеровского. Он был вместителен и мрачен, как склеп, сооруженный в расчете на целое государство; у каменных разбитых стен плескалась вода, покрытая ряской, а зубчатые башни нависали над улицей, как мифические чудища. Из выбоин тянулись тонкие белые стволы березок. Они словно брали приступом отвесные стены.
Потом передо мной открылся порт. У причалов покачивались и скрипели суда. Пахло рыбой, мазутом, сырой древесиной. Мигали круглые глазки иллюминаторов. Ветер дышал близким морем. Из тон* ких камбузных труб сочился дымок, кое–где над палубами трепыхалось белье. Это был мир уютного кочевья.
А хорошо бы и в самом деле быть матросом, подумал я. Не липовым матросом, который только играет роль, а настоящим, и жить в этом мире и больше нигде. Драить палубу, грузить целлюлозу, стоять вахту. Славно, спокойно…
"Онега", моя "Онега", стояла как обычно у восьмого причала, вдали от прожекторной башни, в сумрачном портовом уголке. Белый борт смутно отражал далекие огни
Скоро мне предстояло расстаться со своим временным плавучим домом. Скучное, даже немного ненужное задание, которое я выполнял, подходило к самому концу.
Никто не мог предугадать в эту минуту, что тихий вечер обернется трагедией. Чуть позже мне пришлось восстанавливать в памяти все события, предшествовавшие неожиданной развязке, но то - позже, а в эту минуту я подходил к "Онеге" ставшим уже привычным маршрутом. Откуда мне было знать о резиденте Лишайникове и его связном по кличке Сильвер, который умел делать все, что должен делать классный разведчик, и обращался со скорострельным "карманным" автоматом типа "стэн" с такой же легкостью, с какой обращаются с суповой ложкой?
Был тихий, уютный вечер; горели огни; девчонки стекались к парку, где крутились гигантские колеса; китобойные суда только что вернулись из гремящего океана; пенсионеры играли в шахматы, а на кирпичной, выщербленной стене Кайзеровского форта трепетали березки…
Десять дней назад в жаркий полдень я впервые пришел на пирс, где стояла "Онега", чтобы начать новую, матросскую жизнь.
Очень трудно вживаться в новый город. Может быть, это так же трудно, как осваивать иную планету… Я думал, что всю жизнь проживу в Сибири, под ее небом, таким высоким в осенние дни, когда солнце плавит иней на траве, а над Байкалом стоят клубы пара, сквозь которые изредка проглядывает темная вода, и сопки так четко вырисовываются на голубом небе, что, кажется, рукой можно достать до любой вершинки.
Я думал, Ленка будет со мною. Навсегда. Она должна была приехать ко мне из Колодина, но не приехала. Прислала письмо. Я запомнил его наизусть: "Паша, я люблю тебя. Это еще в школе началось и, наверное, так и останется со мной. Но я не приеду. Вчера Жарков разбился на мотоцикле. Я рассказала ему обо всем, а вечером он разбился, пьяный. Всю ночь просидела у его постели в больнице. Он сказал, что не сможет жить без меня, я знаю, что это правда. В сущности, он очень слабый человек. Я не могу просто так перешагнуть через него и выбросить из жизни за ненадобностью. Для того чтобы быть счастливой, мне надо стать жестокой. Наверно, я очень патриархальная, как весь наш Колодин. Не могу. Буду мучиться и тебя мучить. Прости".
Вот какое я получил письмо. Я даже обрадовался, когда Комолов, узнав о моих неладах с майором Помилуйко, сказал: "Уезжай, Паша. Ты поработал здесь достаточно. Надо расширить горизонт", И вот в жаркий полдень я подходил к "Онеге", размышляя о том, как это трудно - уехать от родных мест.
"Онега" оказалась маленьким теплоходом, вовсе не предназначенным для романтических поединков с морской стихией. Это судно принадлежало к "озерному типу" и совершало плавания в Западную Европу частью по каналам и рекам, частью в тихую погоду по заливу.
Первым человеком, которого я встретил в тот день на теплоходе, был Валера Петровский… На носу судна, свесив голые ноги, сидел здоровенный матрос в тельняшке, джинсах и еще в очках с толстыми цилиндрическими стеклами.
Парень читал книгу. Я прошел под гигантскими, огрубевшими подошвами его босых ног и прочитал название книги: "Богословско–политический трактат", Бенедикт Спиноза. "Если матрос занят Спинозой, что же тогда читает капитан? - подумал я. - Может, это образцово–показательное судно, борющееся за звание самого начитанного?" Во всяком случае, о показухе не могло быть и речи: если человек читает философскую книгу на таком солнце, значит, это ему по–настоящему интересно.
- Привет! - сказал я.
Он отставил книгу и улыбнулся. У него была хорошая улыбка. Даже два увеличительных стекла, сквозь которые глядели на меня неестественно крупные зрачки, не могли испортить первого впечатления.
- Интересная книга? - спросил я.
- Мм… - ответил он. - Трудно дается. Уровень образования не позволяет дойти до всего.
- А я к вам назначен. Матросом.
Парень соскочил с борта, плотно приземлившись на бетон. Его крепкая, спортивная фигура странным образом не вязалась с крупнокалиберными очками, которые уместнее были бы на носу архивариуса, растерявшего зрение в книжных закоулках. Лицо матроса, в мелких–мелких точечках, пересекали два светлых шрама - следы пластической операции.
Парень перехватил мой взгляд и тут же, чтобы избавить себя от расспросов в будущем, пояснил:
- Гранату немецкую разряжал. В детстве. Осталось кое–что… - и протянул широкую увесистую ладонь. - Валера Петровский.
- А я Павел Чернов.