Сообразительный мистер Ридер. Воскрешение отца Брауна (сборник) - Честертон Гилберт Кийт 25 стр.


С поистине удивительным проворством он не только преображается внешне, но и принимает дьявольски хитрое решение, принимает на ходу. Он снимает свою черную шляпу и плащ и надевает халат убитого. Потом он делает нечто отвратительное, по крайней мере мне это показалось более отвратительным, чем все его другие поступки. Он вешает труп на крючок, как какое-нибудь старое пальто, надевает на него свой плащ (видит при этом, что плащ слишком длинный и опускается намного ниже ступней убитого), голову его накрывает своей шляпой. Это единственный способ спрятать тело в коротком коридоре с запертой дверью, но он поистине гениален. Я сам прошел один раз мимо вешалки и ничего не заподозрил. Думаю, я теперь до конца дней буду вспоминать об этом с содроганием.

Он мог этим и ограничиться, но я ведь мог в любую минуту обнаружить мертвое тело, а висящий на вешалке труп это, так сказать, не тот предмет, который можно оставить без объяснений. Поэтому ему приходится идти дальше и предпринять следующий, еще более отчаянный шаг: он сам должен "обнаружить" его и объяснить его появление.

И тогда странный и поразительно изворотливый разум Стрейка порождает историю с подменой. Он решает поменяться ролями. Сам он уже принял облик Арнольда Эйлмера, почему бы теперь его мертвому врагу не стать Джоном Стрейком? Видно, что-то во всей этой катавасии увлекло нездоровый разум этого страшного человека. Это было нечто вроде жуткого бала-маскарада, в котором двое смертных врагов переодеваются друг в друга. Только на том балу исполнялся танец смерти и один из танцоров был уже мертв. Поэтому я считаю, что произошедшее захватило его и сейчас он вспоминает об этом с улыбкой.

Отец Браун задумался, рассеянно глядя перед собой большими серыми глазами, которые, когда он не щурился, были единственной примечательной чертой его лица. Он продолжил говорить просто и серьезно:

– Все от Бога. И более всего – разум, воображение и другие великие дары, которыми наделен человек. Они сами по себе являются великим чудом, и мы не имеем права забывать об их происхождении, даже когда они извращены. Этому человеку с извращенным разумом был дан огромный и благородный талант – талант сочинять и рассказывать. Он был великим сочинителем, но употребил свой талант для целей злых и корыстных: он лгал людям вместо того, чтобы честно преподносить им плоды выдумки. Началось все с обмана старшего Эйлмера, которого он оплел хитроумнейшими сетями лжи. Хотя вполне может быть, что вначале это было всего лишь забавой, выдумками ребенка, который совершенно искренне рассказывает, что собственными глазами видел короля Англии или короля эльфов. Страсть к этому крепчала в нем по мере того, как укоренялся в нем порок, питающий все остальные пороки, – гордыня. Он преисполнялся все большего самодовольства, сочиняя все новые и новые замысловатые истории и тонко развивая их. Об этом и говорил младший из Эйлмеров, когда упомянул, что Стрейк околдовывал отца, и это было правдой. Все это чем-то походило на то, как Шахерезада околдовывала своими рассказами царя в арабских сказках. И до последней минуты он испытывал гордость поэта, и его преисполняло ложное по своей природе, но бездонное мужество великого лжеца. Если ему угрожала опасность, он просто рассказывал новые сказки Шахерезады. И сегодня он почувствовал опасность в полной мере.

И все же я уверен, что этот случай, о чем я уже говорил, захватил его как своего рода сказка, а не просто как преступление. Он задался целью вывернуть наизнанку истину: выдать мертвеца за живого человека, а живого представить мертвецом. Он уже переоделся в халат Эйлмера, теперь ему было нужно облачиться в тело и душу Эйлмера. Он увидел труп так, как если бы это его собственное тело лежало бездыханным на снегу. Потом разложил его упавшей наземь хищной птицей и не только облачил в свой черный костюм для полетов, но и вплел в свою страшную сказку о летающем вампире, которого можно поразить только серебряной пулей. Я не знаю, что именно, то ли серебро, блестевшее на старинном буфете, то ли снег, засиявший на улице, навеяли его артистичной натуре мысли о белой магии и о светлом металле, который используют против колдунов. Неважно, каковы были причины, он повел себя одновременно как поэт и как очень практичный человек. Положив тело на снег, он тем самым закончил преображение и перемену ролями. Дальше, пустив в ход все свое воображение, он попытался представить Стрейка неким чудовищем, чем-то парящим в небе, этакой быстрокрылой гарпией со смертоносными когтями, чтобы объяснить, почему на снегу не осталось ни отпечатков его ног, ни других следов. Одна его гениальная выдумка приводит меня в восхищение. Когда на его пути встало, казалось бы, неразрешимое противоречие, он с мастерством настоящего художника сумел обернуть его в свою пользу, объяснив, что слишком большой плащ на трупе доказывает, что он не ходил по земле как обычный человек. Говоря это, он буквально впился в меня глазами, и что-то подсказало мне, что в этот миг он пытался внушить мне чудовищный блеф.

Доктор Бойн задумчиво подвигал бровями.

– Вы к этому времени уже знали правду? – спросил он. – Для меня все вопросы, имеющие отношение к понятию личности, – темная вода. Я даже не могу понять, что было бы более удивительно: если бы вы догадались обо всем быстро или, наоборот, медленно. Мне интересно, когда у вас зародилось подозрение и когда оно переросло в уверенность?

– Думаю, что подозревать я начал, когда позвонил вам, – ответил его друг. – И причиной стал красный отсвет от двери на ковре, который то разгорался, то темнел. Он выглядел, как кровавое пятно, которое проявляется, взывая к мщению. Почему оно изменялось подобным образом? Я видел, что солнце не показывалось из-за туч, следовательно, причина этому могла быть одна: это открылась и закрылась вторая дверь, ведущая в сад. Но, если бы он тогда вышел и увидел своего врага, он тогда же и поднял бы тревогу, но заваруха началась позже. Я почувствовал, что он зачем-то выходил из дома… что-то готовил. Но что касается того, когда у меня появилась уверенность, – это другой вопрос. Сомнения отпали у меня в конце, когда он попытался загипнотизировать меня, подчинить своей воле, используя черную магию глаз и колдовство слов. Этот фокус он, несомненно, не раз испробовал на старшем Эйлмере. Но важно было не только то, как он говорил со мной, но и то, о чем он говорил. Он говорил о религии и философии.

– Боюсь, что я – реалист, – грубовато усмехнулся доктор. – Вопросы религии и философии меня не особенно привлекают.

– Вы не станете реалистом до тех пор, пока они не начнут вас привлекать, – возразил отец Браун. – Послушайте, доктор, вы ведь меня прекрасно знаете, и вам известно, что я не ханжа. Вам также известно, что я знаю: в каждой религии есть всякое, есть дурные люди в хороших религиях, и есть хорошие люди в религиях дурных. Но есть одна вещь, простая вещь, которую я познал и усвоил на своем опыте, как учатся животные или познается вкус хорошего вина. Мне почти не встречались философствующие преступники, которые не философствовали бы о востоке, о перевоплощении и о реинкарнации, о колесе судьбы и о змéе, кусающем себя за хвост. Я из жизни знаю, что на слугах змея этого лежит проклятие: они обречены ползать на чреве своем и есть прах , и еще не было такого злодея или распутника, который не сумел бы поддержать разговор о подобного рода духовности. В истинном религиозном смысле, все это, возможно, понимается иначе, но в нашем мире это превратилось в религию мошенников, и я понял, что передо мной мошенник.

– Но позвольте, – удивился Бойн. – А я полагал, что мошенник может с одинаковой легкостью выдать себя за приверженца любой религии.

– Это верно, – подтвердил священник, – он мог притвориться и выдать себя за приверженца любой религии, если бы все дело заключалось исключительно в притворстве. Если бы это оказалось обычное лицемерие и ничего больше, несомненно, любой обычный лицемер был бы на это способен. Любую маску можно напялить на любое лицо. Любой может заучить набор определенных фраз и с их помощью доказывать на словах, что он придерживается тех или иных взглядов. Я могу выйти на улицу и заявить, что я – уэслианский методист или сандеманиец , разве что акцент подходящий не смог бы подделать. Но мы говорим о художнике, и для его удовлетворения нужно, чтобы маска приросла к лицу. Поступки, совершенные им во внешнем мире, должны соответствовать его внутреннему миру. Произвести что-то он может, только пожертвовав кусочком своей души. Наверное, он тоже мог бы назваться уэслианским методистом, но он никогда не смог бы стать истинным методистом, как никогда не смог бы стать истинным мистиком или фаталистом. Я сейчас говорю о том идеале, который представляется человеку, если он действительно пытается быть идеалистом. Вся его игра со мной была основана на желании быть настолько идеалистичным, насколько это возможно. Но какой человек, такой и идеал. У такого человека руки могут быть по локоть в крови, но он будет искренне доказывать вам, что буддизм лучше христианства. Даже более того – что буддизм больше соответствует учению Христа, чем христианство. И этого достаточно, чтобы понять, насколько его понимание христианства отвратительно и исковеркано.

– Ну знаете ли, – рассмеялся доктор, разводя руками. – Я уже не понимаю, осуждаете вы его или защищаете.

– Называть человека гением не значит защищать его, – ответил отец Браун. – Отнюдь нет. Художник всегда выдаст себя своей искренностью, это простая психологическая истина. Леонардо да Винчи не мог рисовать так, чтобы не было видно, что он художник. Даже если бы он очень захотел, его рисунок был бы гениальной пародией на бесталанность. Этот человек и уэслианский методизм превратил бы во что-то жуткое и поразительное.

Когда священник продолжил свой путь и направился домой, морозный воздух стал еще холоднее, но от этого сделался еще более свежим и пьянящим. Деревья высились, как гигантские серебряные подсвечники, выставленные на невероятно холодный праздник Сретения. Холод пронизывал насквозь, словно тот серебряный меч, что некогда прошел душу самой Пречистой . Но холод тот не был убийственным. Погубить он мог разве что те смертные преграды, которые стоят на пути нашей неугасимой и неизмеримой жизненной сущности. Бледно-зеленое сумеречное небо, на котором сверкала лишь одна звезда, подобная Вифлеемской, странным образом выглядело одновременно и черным, и лучезарным, как огромная прозрачная пещера. Казалось, будто где-то горит холодным огнем огромный зеленый очаг, пробуждающий к жизни все живое, и чем дальше уходишь в эти прозрачные цвета, тем становишься легче, точно крылатые существа, и прозрачнее, точно витражное стекло. Все вокруг было пронизано истиной, трепетало истиной и отделяло истину от заблуждения ледовым клинком. Но все то, что оставалось, еще никогда не казалось настолько живым. Словно все существующее в мире счастье собралось в один драгоценный камень, сверкающий из самого сердца циклопического айсберга. Уходя все глубже и глубже в зелень сумерек, дыша все глубже и глубже этой девственной священной чистотой, священник вряд ли понимал то настроение, которое охватило его. Ему казалось, что какая-то позабытая неразбериха, что-то болезненно неприятное осталось где-то далеко позади или исчезло, как занесенные снегом следы. С трудом пробираясь через снег, он пробормотал:

– И все же он прав насчет белой магии. Если бы только он выбрал верный путь…

Призрак Гидеона Уайза

Отец Браун всегда считал это дело самым странным примером теории алиби, согласно которой (вопреки ирландскому преданию об одной мифической птице), нет такого существа, которое могло бы находиться в двух местах одновременно. Начать можно с того, что Джеймс Бирн был ирландским журналистом и потому его можно назвать существом, более других похожим на ту ирландскую птицу. Он как никто близко подобрался к умению находиться в двух местах одновременно, ибо сумел каким-то невероятным образом в течение каких-нибудь двадцати минут побывать на противоположных полюсах мира социального и политического. Первый находился в помпезном фойе одной крупной гостиницы, которое служило местом встречи трех промышленных магнатов, решавших вопрос, как организовать локаут на угольных шахтах и выдать его за последствие шахтерских забастовок. Второй располагался в недрах довольно любопытной пивной, прятавшейся за фасадом продуктовой лавки, где собрался другой триумвират, члены которого с радостью превратили бы локаут в забастовку, а забастовку – в революцию. Репортер перемещался между тремя миллионерами и тремя большевистскими вожаками, оставаясь неприкосновенным, точно глашатай или посол.

Троих угольных королей он нашел в окружении цветущих растений и леса рифленых позолоченных колонн. Где-то в зеленых высях над расписными куполами висели золотые клетки с экзотическими птицами самых невероятных расцветок, которые то и дело оглашали тишину мелодичным пением. Но даром старались птицы, напрасно источали божественные ароматы цветы, они оставались незамеченными тремя мужчинами (двое из них были американцами), которые вели ожесточенный спор, иногда вскакивая и принимаясь расхаживать по этому месту. И вот там, посреди буйства лепных украшений в стиле рококо, на которые никто никогда не смотрел, под трели дорогих заморских птиц, которых никто никогда не слушал, в окружении изумительных обивок и драпировок, среди роскошных архитектурных лабиринтов трое мужчин говорили о том, что любой успех зиждется на мысли, на бережливости, на бдительности и на самообладании.

Правда, один из них говорил меньше других, но следил за собеседниками очень яркими и неподвижными глазами, которые, казалось, прочно соединяло пенсне, а не сходящая с лица улыбка, заметная под коротко стриженными черными усами, напоминала постоянную ухмылку. Это был знаменитый Джейкоб П. Стейн, и открывал рот он только тогда, когда ему было что сказать. А вот его компаньон, старик Гэллап из Пенсильвании, огромный жирный мужчина с благообразной сединой и лицом боксера, говорил много и охотно. Он пребывал в приподнятом настроении и, как бы в шутку, подсмеиваясь, обрушивался на третьего миллионера, Гидеона Уайза, угловатого, нескладного, сухого старика с жесткой седоватой бородкой, манерами и одеждой напоминающего обычного фермера с центральных равнин. Уайз был человеком того типа, который его соотечественники сравнивают с орехом гикори.

Уайз и Гэллап продолжали давний спор по поводу объединения капиталов и конкуренции. Уайз, наделенный манерами старого лесного отшельника, все еще сохранял привычки закоренелого индивидуалиста. Он принадлежал, как сказали бы в Англии, к "Манчестерской школе". А Гэллап уже давно старался убедить его в правильности идеи о том, что нужно отказаться от конкуренция и объединить ресурсы.

– Рано или поздно, друг мой, вам придется сдаться, – добродушно басил Гэллап, когда к ним присоединился Бирн. – Так уж устроен мир! Мы уже не сможем вернуться в те времена, когда один человек мог заправлять всем делом. Хочешь не хочешь, а всем нам придется держаться вместе.

– Если вас интересует мое мнение, – с обычным умиротворенным видом произнес Стейн, – я скажу, что есть нужда даже более насущная, чем сплочение деловое. В первую голову нам следует сплотиться политически, к слову, именно поэтому я и пригласил сегодня к нам мистера Бирна. Мы просто обязаны прийти к единству в политических взглядах, и причина тому очень проста: наши самые опасные враги уже объединились.

– Ничего против политического единства я не имею, – проворчал Гидеон Уайз.

– Послушайте, мистер Бирн, – обратился Стейн к журналисту, – я знаю, вы бываете в разных местах, и я бы хотел, чтобы вы кое-что сделали для нас, так сказать, неофициально. Вам ведь известно, где встречаются эти люди. Из них лишь два-три человека имеют какой-то вес: Джон Элиас, Джейк Холкет, который кричит громче всех, да еще этот поэт, Хоум.

– А ведь Хоум с Гидеоном когда-то даже дружбу водили, – язвительно вставил мистер Гэллап. – Хоум посещал класс Гидеона в воскресной школе, кажется.

– Тогда он был христианином, – с серьезным видом произнес Уайз. – Когда человек связывается с атеистами, уже не знаешь, чего от него ожидать. Мы и до сих пор, бывает, встречаемся. Я, разумеется, с радостью поддержал бы его против войн, воинской повинности и так далее, но что касается всего этого большевизма, тут уж…

– Прошу прощения, – не дал ему договорить Стейн, – дело не терпит отлагательства, поэтому, я думаю, вы не станете возражать, если я сразу изложу его мистеру Бирну. Мистер Бирн, позвольте мне, так сказать, в доверительном порядке сообщить вам, что я располагаю сведениями, вернее даже, уликами, которые дадут возможность упрятать по меньшей мере двоих из этих людей за решетку очень надолго. Речь идет о причастности к заговорам во время последней войны. Я не хочу пускать в ход эти улики, но я попросил бы вас сходить к ним и передать, что я обнародую их, обнародую завтра же, если они не изменят своей позиции.

– Прошу прощения, – ответил Бирн, – но то, что вы предлагаете, можно расценить как соучастие в уголовном преступлении и назвать шантажом. Вы не находите, что это довольно опасно?

– Я нахожу, что это довольно опасно для них, – отрезал Стейн. – Идите и передайте им это.

– Что ж, хорошо, – вставая, сказал Бирн и полушутливо вздохнул. – Работа есть работа, нам не привыкать. Но учтите, начнутся неприятности у меня – я и вас за собой потащу.

– Но я думаю, ты все же постараешься, приятель, – весело рассмеялся старик Гэллап.

Хотя еще так много помнится о великой мечте Джефферсона и о том, что люди назвали демократией, что в его стране, хоть богачи и правят как тираны, бедняки не ведут себя подобно рабам, и угнетатели и угнетенные разговаривают напрямую.

Встреча революционеров проходила в довольно необычном месте – пустой комнате с выбеленными стенами, на которых висели два-три невразумительных грубых черно-белых наброска в стиле, который, надо полагать, считался пролетарским, хотя понять в нем мог что-то, наверное, один пролетарий из миллиона. Пожалуй, единственным сходством между двумя собраниями было то, что оба они нарушали американскую конституцию присутствием спиртных напитков. Перед тремя миллионерами стояли разноцветные коктейли. Холкет, самый рьяный из большевиков, не признавал ничего, кроме водки. Был он долговязым хмурым типом, легкая сутулость придавала ему агрессивности, а в профиль он чем-то напоминал злобного пса: сильно выпирающий нос, короткая верхняя губа, клочковатые рыжие усы – весь вид его как бы свидетельствовал о презрении к окружающему миру. Джон Элиас, смуглый мужчина с черной острой бородкой и внимательными глазами, которые поблескивали из-за стекол очков, в бесчисленных европейских кафе пристрастился к абсенту. Когда журналист увидел его, у него возникла лишь одна мысль: до чего Джон Элиас похож на Джейкоба П. Стейна. Сходство лиц, образа мыслей и манеры поведения было до того разительными, что, казалось, сам миллионер выскользнул через какой-нибудь тайный ход в гостинице "Вавилон" и явился в цитадель большевиков.

Назад Дальше