– Мой друг, – произнес поэт. – Вы как-то спросили у меня, какая польза от этого дерева. Я ответил вам, что не желаю, чтобы от него была какая-либо польза. Как же я ошибался. Я получал от него только хорошее, потому что для меня оно было бесполезным. Что получили от него те, для кого оно было полезным? Что получили те, кто, повторяя извечную ошибку, просил у него плодов? Пригодилось ли это Давину или Дуну, или как там вы его называли. И какие плоды он собрал, кроме плодов греха и смерти? Он получил от него убийство и самоубийство. Сегодня утром мне сообщили: Давин принял яд, оставив признание в убийстве Морзе. Разумеется, в каком-то смысле оно помогло Уилмоту. Но чего добились даже Уилмот и Брэндон, кроме страшной обязанности притащить своего ближнего на виселицу? Оно пригодилось вам, когда вы изобретали какой-то бессмысленный кошмар, с помощью которого надеялись пожизненно упечь меня в сумасшедший дом и запугать моих родных. Но это действительно был кошмар. И, похоже, он все еще продолжает вас преследовать. Однако повторяю: я не извлек из дерева ни малейшей пользы и по-прежнему наслаждаюсь солнечными лучами.
Пока он говорил, Джадсон поднял глаза и увидел в дальнем конце лужайки Энид Уиндраш. Она только что вышла на солнце из тени, отбрасываемой стеной дома. Что-то в золотистом равновесии ее фигуры, разрумянившегося лица и огненном сиянии волос наводило на мысль об аллегорической картине рассвета, с которой девушка, казалось, шагнула в реальный мир. Она шла очень быстро, но все равно каждое ее движение было окутано какими-то плавными изгибами величественной и бессознательной энергии водопада и ветра. Поэт не мог не уловить эту гармонию с почти космическим уклоном их беседы, однако вслух он как бы мимоходом проронил:
– Энид, я тут снова набиваю цену своему имению, скромно сравнивая собственный задний двор с райским садом. Но как это ни прискорбно, разговаривать со столь закоренелым в материалистических взглядах молодым человеком бесполезно. Он не верит ни в Адама, ни в Еву, ни во все остальное, о чем тебе рассказывают по воскресеньям.
Молодой человек ничего не ответил. В это мгновение он был всецело поглощен представшим перед ним видением.
– Я не уверена, что здесь найдутся змеи, – рассмеялась Энид.
– Кое-кто из нас, – отозвался Джадсон, – находился в таком состоянии психического расстройства, в котором люди обычно видят змей. Но, думаю, мы уже все исцелились и способны увидеть многое другое.
– Мне кажется, вы хотите сказать, – мечтательно произнес Уиндраш, – что в результате эволюции мы поднялись на более высокую ступень и можем видеть более привлекательные явления. Поймите меня правильно, я вовсе не против чьей-либо эволюции, особенно если она происходит тихо, по-джентльменски и без всей этой суеты. Какая, в самом деле, разница, лазали мы когда-нибудь по деревьям или нет? Однако я по-прежнему считаю, что даже обезьянам следовало бы объявить одно из деревьев священным и запрещенным для лазания. Но эволюция всего лишь означает… О боже, моя сигарета потухла. Пожалуй, отныне я буду курить в библиотеке.
– Почему вы говорите "отныне"?
Глядя на его удаляющуюся спину, они не услышали ответа, однако он произнес:
– Потому что это райский сад.
Внезапное молчание повисло между двумя людьми, которые, уставившись друг на друга, стояли на лужайке. Затем Джон Джадсон подошел к девушке и с величайшей серьезностью произнес:
– Я думаю, кое в чем ваш отец недооценивает мою ортодоксальность.
Выражение улыбающегося лица Энид стало чуть более серьезным.
– Почему вы так говорите? – спросила она.
– Потому что на самом деле я верю в Адама и Еву, – ответил ученый муж, внезапно хватая ее за руки.
Она не стала их отнимать, а продолжала стоять совершенно неподвижно, внимательно всматриваясь в его лицо. Изменились лишь ее глаза.
– Я верю в Адама, – произнесла она, – хотя некоторое время полагала, что на самом деле он змий-искуситель.
– Я никогда не считал вас змием-искусителем, – ответил доктор все тем же новым голосом, звучавшим настолько отрешенно, что казался почти мистическим. – Но я видел в вас Херувима с пылающим мечом.
– Я выбросила свой меч, – произнесла Энид Уиндраш.
– Значит, остался только ангел, – заключил он, а она возразила:
– Осталась просто женщина.
На верхушке поруганного дерева запела какая-то птичка, и в тот же момент с юга на сад налетел сильный порыв утреннего ветра, пригнув все кустарники. Казалось, солнечный свет мощными волнами прокатился по зелени сада, предвещая этот натиск воздуха. И обоим молодым людям почудилось, будто что-то сломалось или разжалось – последняя связь с хаосом и тьмой, последняя нить сетей какого-то сопротивляющегося небытия, оказывающего упорное противодействие созиданию. И Господь создал новый сад, а они стояли, исполненные жизни и сил, у самого основания мира.
Восторженный вор
Глава I. Имя Нэдуэй
Имя Нэдуэй было в каком-то смысле знаменитым и даже в некотором роде вдохновляющим и возвышенным. Его, как милость или дар, носил перед собой Альфред Великий, блуждая по лесам и мечтая об освобождении Уэссекса. Во всяком случае, к такому выводу приходил человек, разглядывающий рекламный плакат, на котором в кричаще ярких красках было изображено, как упомянутый персонаж возмещает нанесенный ущерб, предлагая взамен сгоревших лепешек лучшее в мире печенье Нэдуэй.
Сам Шекспир услышал это имя словно трубный глас. Разумеется, если верить удивительной картине с подписью "Анна Хатауэй знала толк в Нэдуэй", на которой поэт с сияющим видом лицезрел столь бесподобное угощение. Нельсон в разгар битвы увидел это имя, начертанное на небесах. Во всяком случае, так утверждали хорошо знакомые нам огромные рекламные щиты с изображением Трафальгарской битвы, размещенные на всех улицах и столь метко дополненные благородными строками Кемпбелла: "О Нельсоне и Нэдуэе славу пою великому дню" .
Не менее знаменит и более современен патриотический плакат, изображающий британского матроса, который строчит из пулемета, беспрерывно поливая публику ливнем печенья Нэдуэй. Плакат довольно несправедливо преувеличивает смертоносность упомянутого лакомства. Люди, которым посчастливилось поднести к губам кусочек этой сладости, наверняка остались в недоумении, пытаясь понять, что же так отличает ее от других, менее прославленных печений. Но еще никто из тех, в чей желудок путем простого употребления в пищу опустилось это печенье, не ощутил его фатального воздействия, подобного попаданию пули.
В целом, очень многие подозревали, что главное различие между изделиями Нэдуэя и всем остальным печеньем заключается в вездесущности этой изумительной картинной галереи рекламных щитов, окруживших Нэдуэя вычурной пышностью и блистательным шествием исторических персонажей.
В самом центре всего этого геральдического великолепия и рева труб находился лишь маленький неприметный человечек с седой козлиной бородкой. Он носил очки, никогда не улыбался и никуда не ходил, кроме как по делам, да еще в баптистскую молельню, выстроенную из коричневого кирпича.
Это и был мистер Джейкоб Нэдуэй, позднее превратившийся, разумеется, в сэра Джейкоба Нэдуэя, а со временем – и в лорда Нормандейла, основателя фирмы и источника потоков печенья. Он по-прежнему жил очень просто, но мог позволить себе любую роскошь. К примеру, такую, как благородную Миллисент Милтон, в качестве личного секретаря.
Она была дочерью обедневшего аристократического рода, с представителями которого он состоял в приятельских отношениях, поскольку жили они по соседству.
Мало-помалу относительная важность Нэдуэя и Милтонов поменялась местами, что вполне естественно. Мистер Нэдуэй мог позволить себе такую роскошь, как положение патрона благородной Миллисент. Благородная Миллисент не могла позволить себе такую роскошь, как отказ от положения секретаря мистера Нэдуэя.
Тем не менее иногда она мечтала об этом в своих розовых снах. Не то чтобы старина Нэдуэй плохо с ней обращался или мало ей платил либо допускал в обращении с ней хоть малейшую грубость. Для этого наш благочестивый радикал был слишком умен. Он отлично отдавал себе отчет в существовании определенной договоренности и равновесия между разбогатевшими плебеями и обедневшими аристократами.
Миллисент была неплохо знакома с семейством Нэдуэев, сблизившись с ними задолго до того, как ей предоставили там официальную работу. Поэтому с ней не могли обращаться иначе, чем как с другом семьи, хотя Нэдуэи не относились к тем семьям, среди которых она стала бы искать себе друзей. И все-таки Миллисент встретила здесь друзей, а в какой-то момент у нее возникла возможность найти не просто друзей, а друга. Быть может, и не просто друга.
У Нэдуэя было двое сыновей, один из которых закончил школу, а другой – колледж, где из них общепризнанным современным способом ненавязчиво воспитали джентльменов. Впрочем, подход к формированию их характеров был различным, хотя за обоими процессами Миллисент наблюдала с немалой заинтересованностью. Возможно, было что-то символичное в том, что старшего сына звали Джон Нэдуэй, поскольку родился он в то время, когда его отец питал пристрастие к простым или предпочтительно библейским именам. Младший был Норманом Нэдуэем, и это имя указывало на появившуюся у отца тягу к элегантности и, возможно, предчувствие титула Нормандейл.
В старые добрые времена, когда Джона называли Джеком, он был самым обычным мальчишкой, игравшим в крикет и лазавшим по деревьям с непринужденной ловкостью молодого зверька, невинно играющего на солнце. Он был не лишен привлекательности, и Миллисент влекло к нему. И все же всякий раз, когда он приезжал на каникулы, а позднее – чтобы отдохнуть от дел, она чувствовала, как что-то в нем увядает, а что-то крепнет. Он претерпевал ту загадочную трансформацию, в ходе которой многие лучезарные и богоподобные мальчики постепенно превращаются в дельцов. Миллисент не могла не ощущать: с образованием или, возможно, с жизнью что-то не так. Ей казалось, будто по мере взросления Джон становится все меньше.
Что касается Нормана Нэдуэя, то он наоборот стал интересным приблизительно тогда, когда Джон Нэдуэй потускнел. Он расцвел поздно, если сравнение с цветком применимо к человеку, который все свои детские годы напоминал скорее жухлую репу. У него была крупная голова с большими ушами и бесцветное, невыразительное лицо. Одно время его даже считали кем-то вроде дурачка. Но, поступив в школу, Норман усердно занялся математикой, а став студентом Кембриджа, налег на экономику. Затем отчаянным прыжком перемахнул к изучению политики и социальных реформ, что и явилось причиной семейного скандала.
Норман начал с того, что потряс основание молельни из коричневого кирпича, объявив о намерении стать викарием англиканской церкви, более того, ее близкого к католицизму направления, именуемого "высокой церковью".
Но даже это не обеспокоило отца так сильно, как достигшая его ушей информация о чрезвычайно успешных лекциях сына, касающихся политэкономии. Эта политэкономия радикальным образом противостояла той, которую проповедовал и практиковал его отец. Она отличалась от принятой отцом настолько сильно, что тот во время достопамятного скандала за завтраком охарактеризовал ее как социализм.
– Кто-то должен отправиться в Кембридж и остановить его! – воскликнул старший мистер Нэдуэй, ерзая на стуле и нервно барабаня пальцами по столу. – Джон, ты должен съездить и поговорить с ним. Или же доставь его сюда, и я сам с ним побеседую. В противном случае нашему бизнесу конец.
Судя по всему, в реализации нуждались обе части этой альтернативной программы.
Джон, младший партнер фирмы "Нэдуэй и сын", съездил в Кембридж и поговорил с братом, что, по-видимому, того не остановило. Затем Джон доставил его к Джейкобу Нэдуэю, чтобы отец мог поговорить с сыном. Джейкоб с готовностью воспользовался предоставленной ему возможностью, и все же собеседование пошло не совсем так, как он ожидал. Более того, результат аудиенции привел старшего Нэдуэя в полное замешательство.
Разговор состоялся в кабинете старого Джейкоба, полукруглыми окнами выходившего на "Лужайки", в честь которых до сих пор назывался их дом. Это был традиционный викторианский особняк, о котором в то время можно было бы сказать, что он построен мещанами для мещан. При его строительстве использовали невероятное количество выпуклого стекла, как для оранжерей, так и для полукруглых окон. В нем также было множество сводов, куполов и навесов. Казалось, все террасы и веранды накрыты зубчатыми деревянными зонтиками. Здесь было немало довольно уродливых витражей и много не то чтобы уродливых, но очень неестественных стриженых живых изгородей. А кроме того, большой голландский сад в придачу. Словом, это был один из тех удобных викторианских особняков, которые эстеты того времени считали весьма вульгарными.
Мистер Мэтью Арнольд прошел бы мимо такого дома с удрученным вздохом. Мистер Джон Раскин в ужасе бы от него отшатнулся, призвав на него проклятие небес с соседнего холма. Даже мистер Уильям Моррис что-то недовольно проворчал бы насчет архитектуры, схожей с обивкой для мебели. Но вот по поводу реакции мистера Сэйкеверелла Ситуэлла я не уверен. Мы уже достигли того периода, когда изогнутые окна и террасы под балдахинами придают домам налет задумчивого обаяния прошлого. Не исключено, что мистера Ситуэлла можно было бы встретить где-нибудь внутри дома, блуждая по которому он слагал бы стихотворение, посвященное его старинному очарованию. Хотя это наверняка удивило бы мистера Джейкоба Нэдуэя, если бы тот застал поэта за подобным занятием. Но я не берусь предположить, стал бы даже мистер Ситуэлл посвящать стихи мистеру Нэдуэю после беседы отца со своим младшим сыном.
Миллисент Милтон, пройдя через сад, оказалась в кабинете в тот же момент, когда в него вошел младший партнер. Она была высокой и светловолосой, а ее вздернутый заостренный подбородок придавал профилю девушки благородство, выходящее за пределы обычной миловидности. С первого взгляда она казалась несколько сонной, а со второго – немного высокомерной. Но на самом деле оба эти качества были ей чужды. Миллисент всего лишь примирилась с собственной жизнью.
Она села за свой обычный стол и принялась за обычную работу, однако очень скоро снова поднялась, молчаливо демонстрируя готовность покинуть рабочее место, поскольку семейная беседа становилась чересчур уж семейной. Но старый Нэдуэй раздраженно махнул рукой, давая понять, что она ему не мешает, и девушка досмотрела всю сцену до конца.
Старый Нэдуэй рявкнул так резко, обращаясь к обоим сыновьям, как будто его только сейчас что-то обеспокоило.
– Но, я думал, вы уже поговорили.
– Да, отец, – ответил Джон Нэдуэй, глядя на ковер, – мы поговорили.
– Я надеюсь, тебе удалось убедить Нормана в том, – более мягким тоном продолжал старик, – что он не должен строить эти безумные прожекты, пока мы все занимаемся бизнесом. Мой бизнес рухнет через месяц, если я попытаюсь воплотить его предложения насчет премий и партнерства. И как я могу допустить, чтобы сын использовал мое имя и на каждом углу кричал о том, что мои методы пора отправлять на свалку. Разве это разумно? Джон объяснил тебе – в твоих заявлениях нет ни капли здравого смысла?
Большое бледное лицо викария к всеобщему удивлению расплылось в ироничной улыбке.
– Да, Джон много всего такого мне объяснил, но мне тоже было что ему сказать. К примеру, я объяснил ему, что у меня так же есть свой бизнес.
– Как насчет бизнеса твоего отца? – спросил Джейкоб.
– Я как раз насчет бизнеса моего отца, – жестко отозвался священник.
Воцарилась гнетущая тишина, которую нарушил угрюмый голос Джона.
– Дело в том, отец, что так не пойдет, – мрачно произнес Джон, продолжая разглядывать ковер. – Мне кажется, я сказал за тебя все, что ты мог бы сказать сам. Но Норману известны новые условия, и так дальше не пойдет.
Старый мистер Нэдуэй дернул шеей, словно пытался что-то проглотить, а затем произнес:
– Хочешь сказать, ты тоже против меня? Против меня и всего нашего предприятия?
– Я за все наше предприятие, в этом-то и дело, – ответил Джон. – По-видимому, именно мне предстоит взять на себя ответственность за него, во всяком случае, со временем. Но будь я проклят, если возьму на себя ответственность за все эти старые методы ведения дел.
– Деньги, заработанные старым методом, тебя, похоже, не огорчают, – яростно воскликнул отец. – А теперь ты являешься ко мне с этим бессмысленным и слюнявым социализмом.
– Мой дорогой папа, – произнес Джон Нэдуэй, флегматично глядя на отца, – ты считаешь, что я похож на социалиста?
Миллисент, в качестве стороннего наблюдателя окинув взглядом всю его плотную привлекательную фигуру – от ботинок, начищенных до блеска, до волос, до блеска напомаженных, – с трудом подавила смешок.
Тут воцарившуюся тишину прорезал звенящий страстью голос Нормана Нэдуэя:
– Мы должны очистить имя Нэдуэев.
– Ты осмеливаешься утверждать, – возмущенно закричал старик, – что мое имя нуждается в очищении?
– По новым меркам, да, – после паузы ответил Джон.
Старый коммерсант, неожиданно молча опустившись в кресло, обернулся к секретарше, как будто встреча была окончена.
– Я только что понял: сегодня вечером вы мне не понадобитесь, – произнес он. – Вам не помешает немного отдохнуть.
Миллисент нерешительно поднялась со стула и направилась к французскому окну, выходящему в сад. Бледное вечереющее небо внезапно превратилось в ночное, потому что из-за темных деревьев поднялась большая блестящая луна, исчертив серо-зеленые лужайки длинными тенями. Девушку всегда удивлял тот факт, что в этом саду и даже нелепом доме, населенном такими прозаичными людьми, есть что-то романтическое. Она уже миновала стеклянные двери и вышла в сад, когда за ее спиной вновь раздался голос старого Нэдуэя.
– Господь сурово меня покарал, – произнес он. – Очень трудно смириться с тем, что у меня было три сына и все они восстали против меня.
– Никто против тебя не восставал, отец, – быстро и уверенно откликнулся Джон. – Мы просто хотим реконструировать предприятие, чтобы оно лучше соответствовало новым условиям и изменившемуся общественному мнению. Я уверен, ни один из нас, твоих сыновей, не желает демонстрировать неблагодарность или непочтительность.