Смерть в Ла Фениче - Донна Леон 4 стр.


Глава 4

Брунетти шел к отелю, окна которого сияли несмотря на поздний час, погрузивший город в темень и сон. Некогда столица развлечений всего континента, Венеция обратилась в провинциальный городок, где после десяти - одиннадцати вечера исчезают все признаки жизни. Если в летние месяцы она еще нет-нет да припомнит куртуазный блеск прошлого - покуда стоит хорошая погода и раскошеливаются туристы, - то зимой это просто дряхлая старуха, норовящая пораньше завалиться спать. По ее опустевшим улицам бродят лишь кошки да тени былого.

Но именно в это время город казался Брунетти всего прекрасней - лишь в эти часы он, венецианец до мозга костей, мог ощутить отблеск минувшего величия. Ночная темнота скрывала мох, которым поросли ступени палаццо вдоль Большого Канала, притеняла трещины в стенах церквей и делала невидимыми пятна выщербленной штукатурки на фасадах зданий. Словно красотке не первой молодости, Венеции необходим полумрак, чтобы на миг вернуть волшебство исчезнувшей прелести. Катер, днем доставляющий в лавки стиральный порошок или капусту, в ночи превращается в таинственный челнок, плывущий в неведомую даль. А туман, который в эти зимние дни тут частый гость, способен и вовсе преображать людей и предметы: даже длинноволосые юнцы, что толпятся в подворотне и стреляют сигареты у прохожих, начинают казаться призраками прошлого.

Комиссар взглянул на звезды, - дивные, ясно видимые над черными домами, - и, продолжая затылком ощущать их великолепие, двинулся дальше к отелю.

В вестибюле казалось пустынно и одиноко, как бывает по ночам во многих общественных зданиях. За регистрационной стойкой сидел ночной портье, откинувшись в кресле к самой стенке и уткнувшись в розовый лист сегодняшнего выпуска спортивной газеты. Старик в переднике в черно-зеленую полоску посыпал сырыми опилками мраморный пол вестибюля, а потом тщательно выметал их. Брунетти заметил, что проложил тропу сквозь мельчайшую древесную крошку, и, поняв, что теперь неизбежно наследит на уже выметенном полу, повернулся к старику и произнес:

- Scusi.

- Ничего, ничего, - отозвался старик и замел его след своей щеткой. Портье даже не выглянул из-за газеты.

Брунетти шел по вестибюлю. Вокруг шести или семи низких столиков стайками сбились широкие мягкие кресла. Миновав их, Брунетти направился к единственному человеческому существу, видневшемуся среди всей этой мебели. Если верить прессе, сидевший за столиком был лучшим режиссером из числа постоянно работающих в Италии. Два года назад Брунетти видел в его постановке пьесу Пиранделло в Театре Гольдони и остался под сильным впечатлением именно от режиссуры, поскольку актеры как раз играли весьма посредственно. Санторе слыл гомосексуалистом, но в театральном мире, где союз между мужчиной и женщиной считается извращением, личная жизнь режиссера не могла быть препятствием на пути к успеху. А вот теперь известно, что он в гневе покинул гримерку мужчины, и тот вскоре после этого погибает насильственной смертью.

Завидев Брунетти, Санторе встал. Они пожали друг другу руки, представились. Санторе оказался мужчиной среднего роста и сложения, с лицом боксера-неудачника на закате карьеры: приплюснутый нос с расширенными порами, большой рот, толстые влажные губы. Но когда он спросил Брунетти, не желает ли тот выпить, толстые губы произнесли это на чистейшем флорентийском наречии с четкой, изящной актерской артикуляцией. Брунетти подумалось, что так, наверное, говорил Данте.

После того как Брунетти принял его приглашение выпить коньяка, Санторе куда-то скрылся. Оставшись один, Брунетти посмотрел на книгу, которую его собеседник оставил на столике открытой, потом пододвинул ее к себе.

Санторе вернулся, неся два широких коньячных бокала, наполненных, что называется, от души.

- Спасибо. - Брунетти взял бокал и сделал большой глоток. Потом ткнул пальцем в книгу, решив, что лучше начать с нее, чем с рутинного вопроса - "где вы были в то время и что при этом делали?".

- Эсхил?

Санторе улыбнулся, затаив удивление, что полицейский способен прочесть имя автора по-гречески.

- Это вы по работе читаете или для души?

- Думаю, в вашем понимании это скорее работа, - ответил Санторе и отпил немножко коньяка. - Через три недели мне предстоит заняться постановкой "Агамемнона" в Риме.

- По-гречески? - вырвалось у Брунетти.

- Нет, в переводе. - Санторе замолчал, но потом все-таки дал волю распиравшему его любопытству: - А что, у нас полицейские уже и по-гречески читают?

Брунетти раскрутил в бокале густую золотистую жидкость.

- Я его четыре года зубрил. Но очень давно. Успел забыть почти все, что знал.

- Но Эсхила вы разобрали.

- Я знаю буквы. Боюсь, я только это и помню. - Он отпил еще чуть-чуть из бокала и добавил: - Что мне всегда нравилось у древних греков, так это то, что насилие у них всегда совершается за сценой.

- В отличие от нас? - спросил Санторе и снова спросил: - В отличие от этого?

- Именно. В отличие от этого, - согласился Брунетти, даже не удосужившись удивиться, откуда Санторе известно, что маэстро умер именно в результате насилия. Слухами земля полнится, а театр тем более, так что режиссер наверняка узнал об этом прежде полиции, а скорее всего, даже прежде, чем ее вызвали. - Вы с ним разговаривали сегодня?

И без имени было ясно, о ком речь.

- Да. Мы с ним поспорили еще до начала спектакля. Встретились в буфете, а потом зашли к нему в гримерку. Там все и началось, - без колебаний выложил Санторе. - Не помню, кричали мы друг на друга или нет, но голос точно повышали.

- О чем же это вы поспорили? - небрежно спросил Брунетти, словно беседовал со старым приятелем и нимало не сомневался, что в ответ услышит правду.

- В свое время мы заключили устную договоренность насчет этой постановки. Я свои обязательства выполнил. А Хельмут свои - нет.

Вместо того чтобы попросить Санторе пояснить сказанное, Брунетти допил свой коньяк, поставил пустой бокал на столик между ними и молча приготовился ждать продолжения. Санторе, взяв свой бокал в ладони, тихонько перекатывал его туда-сюда.

- Я взялся за эту постановку, потому что он обещал помочь моему другу получить этим летом роль, - на оперном фестивале в Галле. Фестиваль не самый крупный и партия второстепенная, но Хельмут согласился поговорить с режиссером и попросить, чтобы моему другу эту роль все-таки дали. Сам Хельмут как раз должен был дирижировать этой самой оперой. - Санторе поднес бокал к губам и сделал глоток. - Вот из-за этого мы и поспорили.

- И что вы ему сказали во время этого спора?

- Не уверен, что вспомню все, что я ему сказал или что он мне, но точно помню, как я ему заявил, что, по-моему, то, что он сделал- при том что я свое обещание выполнил- это нечестно и безнравственно. - Он вздохнул. - Когда споришь с Хельмутом, под конец начинаешь выражаться его словами.

- А что он сказал на это?

- Рассмеялся.

- А почему?

Вместо ответа Санторе предложил:

- Не хотите добавить? Лично я намерен повторить.

Брунетти благодарно кивнул. На этот раз, когда Санторе отошел, он просто откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. И открыл, только услышав приближающиеся шаги Санторе, - взял у него бокал и спросил, как будто и не было этой паузы в разговоре:

- Так почему он рассмеялся?

Санторе опустился в кресло, на этот раз обхватив бокал ладонью снизу.

- Отчасти, видимо, потому, что Хельмут считал себя выше общепринятой морали. Может, он создал свою собственную, выше и лучше нашей. - Брунетти молчал, так что ему пришлось продолжить: - Как будто он один имел право определять нравственные нормы, как будто только у него одного есть право на само это слово. Он, конечно, считал, что у меня такого права нет. - Он передернул плечами и сделал глоток.

- А почему он так считал?

- Потому что я гомосексуалист, - ответил режиссер так простодушно, как иные признаются, скажем, в симпатиях к определенной газете.

- И по этой причине он отказался помочь вашему другу?

- По сути дела, да. Поначалу он говорил, дескать, Саверио не годится на эту роль, ему не хватает сценического опыта. Но истинный его мотив стал ясен позже, когда он обвинил меня в том, что я, мол, просто устраиваю протекцию своему любовнику. - Санторе подался вперед и поставил свой бокал на столик. - Ведь Хельмут сам себя считает блюстителем морали. - Он поправился: - То есть считал.

- А на самом деле он - кто?

- Кто - он? - Санторе совсем запутался.

- Тот певец - он правда ваш любовник?

- Нет-нет. Как ни печально.

- Он гомосексуалист?

- Тоже нет. И это тоже печально.

- В таком случае - почему же Веллауэр вам отказал?

Санторе глянул на него в упор.

- Вы вообще-то много о нем знаете?

- Очень мало, и только о музыкальной стороне его жизни, и то - лишь о том, что попадало в эти годы в газеты и журналы. А о нем как о человеке я вообще не знаю ничего. - А это, подумал Брунетти, как раз самое интересное, потому что загадка его смерти наверняка кроется именно тут.

Санторе на это ничего не сказал.

- О мертвых плохо не говорят, vero? - подсказал Брунетти. - Я прав?

- И о тех, с кем еще предстоит работать.

- По-моему, это не тот случай, - сказал Брунетти и сам себе удивился. - Что, собственно, тут можно сказать плохого?

Санторе посмотрел на полицейского тем изучающим взглядом, каким, вероятно, рассматривал каждого из своих исполнителей, обдумывая, как и что ему делать в его спектакле.

- Это все больше сплетни, - проговорил он наконец.

- Что за сплетни?

- Будто бы он был наци. Никто толком не знает, а кто знает, не говорит, а если кто что и говорил, то это забыто - кануло туда, куда памяти уже не добраться. Он, правда, дирижировал и при нацистах, говорят, выступал даже перед фюрером. Но, опять-таки говорят, он это делал, чтобы спасти евреев-музыкантов из своего оркестра. И правда спас их - они выжили, эти евреи-музыканты, и выступали у него в оркестре всю войну. И он сам тоже выступал и выжил. Причем все эти военные годы не повредили его репутации - как и камерные концерты для фюрера. А после войны, - продолжал Санторе странно-спокойным голосом, - он ушел, как говорили, "в моральную оппозицию" и дирижировал вопреки собственным взглядам. - Он отпил из бокала, - Не знаю, чему верить - был ли он членом нацистской партии и замешан ли в чем-нибудь конкретном. Да и вообще мне-то все равно.

- Тогда почему вы об этом упомянули? Санторе громко рассмеялся - раскаты его хохота заполнили все пространство вестибюля.

- Наверное, потому, что мне кажется, это - правда.

Брунетти улыбнулся:

- Это меняет дело.

- И еще потому, что в действительности мне совсем не все равно.

- И это тоже, - кивнул Брунетти.

И между ними с обоюдного согласия пролегло молчание. Наконец Брунетти спросил:

- Ну а что вы все-таки знаете?

- Я? Точно знаю, что он всю войну давал эти самые камерные концерты. Знаю один случай, когда дочь одного из его музыкантов пришла к нему на квартиру и умоляла спасти ее отца. И знаю, что войну этот музыкант пережил.

- А дочь?

- И она тоже пережила войну…

- Ну а потом?

- А что потом? - Санторе пожал плечами. - Вообще-то говоря, ведь ничего не стоит забыть о прошлом человека и помнить только о его гении. Равного ему не было и, боюсь, не будет.

- Значит, вот почему вы согласились ставить для него эту оперу - просто вам было удобнее не вспоминать о его прошлом?

Это был простой вопрос, не упрек, и Санторе так его и воспринял.

- Да, - тихо проговорил он. - Я решил поставить эту вещь, чтобы мой друг смог у него петь. Поэтому я решил, что лучше мне забыть обо всем, что я знаю или подозреваю, или по крайней мере не принимать это во внимание. Не уверен, что это вообще имеет какое-то значение - особенно теперь. - Брунетти видел, как в глазах Санторе мелькнула некая догадка. - Ведь теперь ему уже никогда не спеть у Хельмута, - И он добавил, словно давая Брунетти понять, что истинный предмет их беседы фактически все время лежал на поверхности: - Что может служить доказательством, что у меня не было никаких оснований его убивать.

- Да, похоже на то, - согласился Брунетти без особого интереса. - Вы с ним раньше работали?

- Да. Шесть лет назад. В Берлине.

- А там у вас с ним не возникало каких-либо сложностей из-за вашей гомосексуальной ориентации?

- Нет. У меня таких проблем не возникает. Поскольку я достаточно известен, он хочет работать со мной. Позиция Хельмута - ангела-хранителя западной морали и библейских заповедей - всем прекрасно известна, но в этом мире вы долго не продержитесь, если не хотите сотрудничать с гомосексуалистами. Хельмут заключил с нами нечто вроде перемирия.

- А вы - с ним?

- Разумеется. Как музыкант он столь близок к совершенству, сколь это вообще возможно для человека. И ради того, чтобы работать с таким музыкантом, о человеке можно и забыть.

- А что вас еще в нем не устраивало - как в человеке?

Прежде чем дать ответ, Санторе долго думал.

- Нет, я больше ничего о нем не знал такого, что могло бы вызвать неприязнь. Вообще-то немцы мне не очень симпатичны, а он даже слишком немец. Но я не об этом. Дело не в симпатии или неприязни. Просто он ходил с видом такого морального превосходства, словно он, ну, светоч во мраке времен… - Санторе скорчил соответствующую гримасу, - Нет, я не прав. Наверное, просто время позднее - или коньяк. К тому же он был пожилой человек, а теперь его не стало.

Брунетти вернулся к началу разговора:

- Так что же вы ему сказали, когда с ним спорили?

- А что всегда говорят, когда спорят, - устало ответил Санторе. - Что он обманщик, а он меня гомиком обозвал. Тогда я ему наговорил всякого и про спектакль, и про музыку, и про то, как он дирижирует, а он мне в том же духе - насчет режиссуры и постановки. Как обычно. - Он замолчал и вжался в кресло.

- Вы угрожали ему?

Санторе уставился на Брунетти, шокированный.

- Он же был старик!

- Вы сожалеете о его смерти?

Этого вопроса режиссер тоже не ожидал. Он призадумался.

- Нет, о смерти этого человека - нет. Жалко его жену, да. Это ведь… - Он не закончил. - Я сожалею о смерти этого музыканта - да, страшно сожалею. Он был стар, он был на закате своей карьеры, и думаю, сам знал об этом.

- О чем?

- Не стало прежнего блеска, прежнего огня. Сам я не музыкант и не мне судить, в чем тут дело. Но что-то исчезло. - Он помолчал, покачал головой. - Нет, это, наверное, я просто зол на него.

- Вы с кем-нибудь об этом говорили?

- Нет. На бога не ябедничают. - Он опять умолк, потом сказал - Да. Я что-то такое сказал Флавии.

- Синьоре Петрелли?

- Да.

- А что она?

- Она ведь и раньше с ним работала, и, по-моему, довольно много. Ее беспокоило, что он переменился, и как-то она мне об этом сказала.

- Что она сказала?

- Да ничего такого; что работать с ним стало тяжело - все равно что с новичком.

- А еще кто-нибудь говорил об этом?

- Нет. Во всяком случае, я не слышал.

- А ваш друг Саверио сегодня был в театре?

- Саверио в Неаполе, - холодно отвечал Санторе.

- Так-так. - Значит, вопрос он задал некстати. - А сколько вы еще намерены пробыть в Венеции, синьор Санторе?

- Если премьера проходит успешно, я обычно сразу уезжаю. Но смерть Хельмута все меняет. Наверное, придется задержаться еще на несколько дней, - пока новый дирижер не освоится с постановкой. - Не услышав. ответа Брунетти, он спросил: - Мне позволят вернуться во Флоренцию?

- Когда?

- Дня через три. Или четыре. Надо прослушать хотя бы один спектакль с новым дирижером. А потом я бы все-таки вернулся домой.

- Почему бы и нет? - Брунетти поднялся. - Все, что нам от вас надо, это адрес, по которому вас можно будет найти, но вы можете дать его и завтра - кому-нибудь из наших людей, кто будет в театре, - Он протянул руку, Санторе встал и пожал ее. - Спасибо за коньяк. И удачи с "Агамемноном"!

И, приняв благодарную улыбку Санторе, молча удалился.

Глава 5

Домой Брунетти отправился пешком - ради неба, полного звезд, и пустынных улиц. Выйдя из отеля, он остановился, прикидывая расстояние. Карта города, заложенная в мозгу каждого венецианца, подсказывала ему, что кратчайший путь - это через мост Риальто. Перейдя через кампо Сан-Фантин, он устремился в лабиринт кривых улочек, выводящий к мосту. На всем пути ему не встретилось ни одного прохожего, и возникло странное ощущение - будто весь этот спящий город принадлежит ему одному. Близ Сан-Лука он миновал освещенные окна аптеки - одного из немногих мест, открытых тут всю ночь, если не считать железнодорожного вокзала, где спят бездомные и сумасшедшие.

И вот уже рядом поблескивает вода канала, а справа - мост. Типично венецианская постройка - торжественный и невесомый, мост, если присмотреться, крепко упирался в болотистый грунт, на котором покоился фундамент города.

Пройдя через мост, он оказался на опустевшем теперь рынке, - месте ежедневного столпотворения, где приходилось протискиваться сквозь толкающуюся и пихающуюся толпу, сквозь табуны туристов, зажатые между зеленными рядами и ларьками с дрянными сувенирами, - но теперь он был тут один-одинешенек и преспокойно шагал вдоль рядов размашистым шагом. Впереди по самой середине улицы шествовала парочка влюбленных - прильнув друг к дружке, они не видели окружавшей их красоты, но, пожалуй, ощущали ее волшебное воздействие.

Возле часов он свернул налево, радуясь, что скоро будет дома. Пять минут - и он уже возле своего любимого магазина "Вьянкат" - цветочной лавки, чьи витрины ежедневно являли городу ослепительные взрывы красоты. Сейчас за их запотевшими стеклами гордо высились желтые бутоны роз, а позади таились облачка бледного жасмина. Он торопливо прошел мимо другой витрины, где теснились зловещие орхидеи - в них Брунетти всегда чудилось что-то людоедское.

Входя в палаццо, где жил, он внутренне собрался - вещь неизбежная, когда ты устал, а впереди еще девяносто четыре ступеньки до родного пятого этажа. Прежний владелец квартиры выстроил ее незаконно больше тридцати лет назад, - попросту пристроил еще один этаж к уже существующему зданию, не потрудившись получить никакого разрешения. Ситуация усугубилась, когда Брунетти купил эту квартиру десять лет назад - и с тех самых пор жил в постоянном страхе перед предстоящей процедурой легализации очевидного. Он трепетал, воображая себе этот подвиг, не снившийся и Гераклу: раздобыть документ, подтверждающий существование данного жилья и его право в нем жить. Сам факт наличия стен, равно как его личного существования в указанных стенах, вряд ли может считаться серьезным основанием для выдачи документа. А взятка - нет, такая взятка его по миру пустит.

Назад Дальше