Без всяких полномочий - Борис Мегрели 4 стр.


- Я сказал - говорят.

- Кем ваш брат работал?

- Завскладом.

- Завскладом? Инженер - завскладом?

- Я тоже удивился, когда Карло перевели на склад. Но он не стал ничего мне объяснять. Из него вообще слова не вытянешь.

- Откуда перевели?

- Из швейного цеха. Он там был начальником смены.

Я взглянул в окно. Стекла почернели и отражали наши лица, как кривое зеркало. Очевидно, они тоже были второй категории.

- Что произошло на складе?

- Шестнадцатого января склад обворовали. Обвинили Карло. Будто у него была недостача, он хотел скрыть и организовал хищение. Карло чужой спички без спроса не брал! Однажды он месяц со мной, с братом, не разговаривал из-за того, что я попросил его принести с фабрики отрез для моей жены. Женщины помешались на этой чертовой "Ариадне". В магазине ее не купишь. Говорят, в двух-трех появляется и сразу исчезает. Люди давят друг друга в очередях. Мне тоже давиться? А жена уши прожужжала. Вот я и попросил Карло. Обиделся он страшно. Что я, говорит, вор?! Пришлось мне, старшему, просить прощения у младшего. Всего не расскажешь. Длинная эта история, да не застольная.

- Похитили со склада "Ариадну"?

- "Ариадну", будь она проклята. Пять тысяч метров. Вы не подумайте, что я защищаю Карла как брат. Хотя кто же его еще будет защищать?! Поверьте, хороший он парень. Институт в Москве окончил с отличием, в Иванове за шесть лет работы два авторских свидетельства и медаль "За трудовую доблесть" получил. Мог такой человек на преступление пойти? Он всего-то четыре месяца проработал на складе.

- Да-а, - сказал Гурам. - Семья у него есть, женат он?

- Слава богу, нет, - ответил Дато. - Слава богу, что он не из торопливых. Он во всем обстоятельный. Девушка у него была, можно сказать, даже невеста. Но она дочь директора фабрики…

- Какая разница, чья она дочь - директора или рабочего? - Гурам недоуменно уставился на Дато.

- Как вам сказать… Дело в том, что директор любил Карло, а Карло вроде подвел его. Прошу вас, не будем больше. Извините меня, я сам завел разговор. Душа болит. - Дато поднял бокал. - Длинная и грустная история. Извините меня.

Да, действительно история была грустной и, очевидно, длинной. Мог ли я предполагать, что на короткую историю, которая произошла несколько часов назад и в которой мне далеко не все было ясно, наслоится другая, совсем уже не ясная и более драматичная? Мог ли я предполагать, что об этой истории я узнаю случайно? Если бы мы не поехали за город… Если бы не заговорили с Дато… И еще много других "если бы". Цепь случайностей. Но так ли уж все случайно?

- У вас есть копии апелляций, каких-нибудь документов? - спросил я Дато.

- Целая папка, - ответил он.

- Можете дать ее мне на время?

- Хоть сейчас.

Дато принес папку с документами и бутылку чачи для Гурама.

Нас встретила луна, желтая, как на чеканках Гурули.

Весенний ветерок приятно холодил лицо. Мы помахали на прощание Дато и уселись в "Волгу".

Дорога была темной, но луна провожала нас до самого города - я видел, пока не задремал, как она плыла то справа, то слева, иногда впереди нас, а потом укрылась, словно одеялом, тучей.

Машина остановилась. Открыв глаза, я увидел знакомый дом с деревянным балконом, нависающим над тротуаром. В двух шагах находилась крохотная Хлебная площадь, а там, чуть повыше, на узкой и кривой, ведущей к центру улице Кашена - дом с наглухо закрытым на ночь подъездом, за которым была до мелочей знакомая мне жизнь.

- Спи. Я быстро, - оказал Гурам.

- Куда ты?

- Взглянуть на больного.

- Нашел время!

- Кто знал, что мы познакомимся с Дато?

Я тоже выбрался из машины.

Тесно прижатые друг к другу дома с балконами плотно обступали Хлебную площадь, на краю которой лет двадцать назад по требованию жителей поставили сосновый столб с фонарем тарелкой. Электрическая лампа освещала лишь часть площади, а все остальное было погружено во мрак, и окна в домах зияли черными дырами. Я любил этот район с его кривыми узкими улицами и домами, налезающими на дома, с его запахами, напоминающими запах моего деда. Ведь, если разобраться, город пахнет населяющими его людьми, а мой дед семьдесят лет ежедневно ходил через эту площадь. Должен же был его запах хоть немного впитаться в дерево, в камни, в землю, наконец.

Я медленно пересек площадь, поднялся по улице Кашена и, как бывало раньше, потоптался перед той наглухо закрытой дверью, но не постучался, хотя искушение было велико, и быстро, чтобы не поддаться соблазну, повернул назад.

К этой двери я не раз приходил в такой же поздний час в годы учебы в университете, когда у моих ног лежал мир, который я собирался исколесить вдоль и поперек, когда все казалось дозволенным и доступным. Я требовательно стучал и через минуту слышал спокойный голос матери: "Сейчас, сейчас", будто она говорила с больным у себя в клинике. Потом скрипели деревянные ступени, натертые мастикой, потом длинный металлический засов, царапнув паз, стукался о косяк, скрипел ключ в замке, и дверь со стоном открывалась - за пять лет я так и не удосужился смазать замок и петли.

Ступени были скользкие, и, чтобы подняться по лестнице и не свернуть шею, следовало крепко держаться за перила, и мы - впереди она, чуть позади, словно для страховки, я - осторожно шли вверх, и мать молчала, но в этом молчании не было упрека, она никогда не таила в себе обиды или чего-то другого, просто она не отличалась разговорчивостью, и я, раздраженный ее молчанием и скользкой лестницей, спрашивал: "Ты почему не спишь?" Она спокойно отвечала: "Я спала". Не скрывая раздражения, я говорил: "По тебе не видно, что ты спала". Мать не отвечала и ускоряла шаг, придерживая свободной рукой полу байкового халата, чтобы он не распахнулся. Взобравшись наверх, она быстро шла в свою комнату, оставляя за собой ненавистный мне запах косметического крема, а через несколько секунд я слышал, как щелкал выключатель и шуршал накрахмаленный пододеяльник, и потом, наконец решившись, мать спрашивала: "С кем ты был?" Я отвечал: "С товарищами". Лишь в конце учебы в университете, когда я увлекся женщиной чуть ли не вдвое старше себя, она могла бы быть младшей сестрой матери, и домой возвращался позже обычного, а иногда вообще не возвращался, я понял, что скрывалось за вопросом "с кем ты был?", но и тогда поначалу я не придал значения расспросам, хотя расспросы с каждым днем становились настойчивее, и уже по этому можно было судить о настроении матери, не говоря о том, что у нее началась бессонница, она перестала заниматься утренней гимнастикой и забросила свою косметику. И она сделала все, что могла, - поговорила с деканом, и меня распределили в захудалый городишко школьным учителем, хотя мне было обещано место на кафедре.

С тех пор прошло четыре года. За эти годы я ни разу не виделся с матерью. Но я знал, что, постучись я к ней, все будет по-прежнему, она немного поплачет, достанет из пахнущего лимоном буфета графинчик с настоянной на тархуне янтарной чачей, сласти, и мы выпьем за примирение, и она, простив мою черствость и неблагодарность, будет настаивать на том, чтобы я немедля переехал к ней.

Я шел к машине и думал о матери.

Мать была изгоем в нашей родне. Она стала им с того дня, когда привела в дом Алексея Ивановича Волкова. Тогда я не мог разобраться в ее чувствах и тем более понять их и возненавидел ее жестоко и бессердечно. Я не простил ей измену памяти отца, хотя отца знал только по фотографии. Он погиб под Сталинградом, когда мне исполнилось два года. Мать безмолвно переносила мою ненависть, как переносила ненависть родственников и осуждающие взгляды соседей.

Позже я понял, что мать любила отчима, любила молчаливой и неистовой любовью. Если бы когда-нибудь она сказала мае о своих чувствах, быть может, что-то изменилось бы в наших отношениях. Она молчала, и я ненавидел мать, ненавидел отчима, в общем-то симпатичного человека, ненавидел себя за то, что ничего не могу изменить.

Позже я понял, что мать была бы счастлива с отчимом, если бы не я, отравлявший им жизнь.

Я старался не разговаривать с отчимом, избегал его, а он из кожи лез, чтобы угодить мне, задаривал, отрастил усы в надежде походить на грузина. Наивный человек, он думал этим приблизиться ко мне, не зная, что дети в своей жестокости безграничны. Однажды он схватил меня за ухо и, дыша перегаром, захрипел: "Волчонок! Волчонок! Мать пожалей". Он заплакал, проклиная войну, русских и грузин. Почему он проклинал грузин, я догадался, но почему русских - не понял. Это я понял позднее. Вернувшись после войны в Смоленск, он узнал, что жена вышла замуж за другого. Он провел ночь на вокзале и сел в первый же поезд. Поезд направлялся на юг.

Отчим умер в день своего сорокапятилетия. У него открылись раны в легких, и он истек кровью.

Мать во второй раз надела траур и больше не снимала его.

На мостовой лежала желтая бабка. Очевидно, мальчишки, как и мы в те далекие годы, усевшись на корточки прямо на площади, играли в бабки, и кто-то потерял ее.

Я увидел себя, большеголового, в черных сатиновых шароварах, линялой клетчатой рубашонке и войлочных тапочках, присевшим на корточки на пыльной площади. Тогда она не была асфальтирована и по ней вместо машин ходили ослики, прогибавшиеся под тяжестью хурджинов.

Я услышал легкий цокот копыт и протяжный, мелодичный, словно песня, переклик горцев, будивший утро:

- Мацони! Мацони!

На горцах были яркие, как восточные ковры, носки и круглые черные шапочки.

Тоска подкатила к горлу. Я бы многое отдал, чтобы вернуться в детство. Ведь говорят, что чем дальше детство уходит от человека, тем ближе оно становится. "Как о воде протекшей будешь вспоминать", - мелькнула в голове фраза из "Книги Иова".

Я сел в машину и включил приемник. Какая-то станция передавала записи Фрэнка Синатры.

Было далеко за полночь. Я снова вылез из машины и заглянул в подворотню, в которой исчез Гурам, потом прошелся вверх по улице Энгельса и закурил.

Крыша одного из домов сверкала, словно под лучами солнца, а вдали, на Сололакском хребте, у развалин древней цитадели, где замшелый гранит зубчатых стен с узкими бойницами обильно полит кровью моих предков, стояла грузинка, в левой руке держала чашу, в правой - меч, и свет прожекторов освещал ее, чтобы и ночью все видели символ Грузии. Чаша с вином для друзей, меч - для врагов.

Я вернулся назад. Фрэнк Синатра продолжал петь.

- Давай погромче! - раздался хрупкий голос, и я увидел в открытом окне напротив полусонного мальчика.

Я показал ему бабку.

- Твоя?

- Кто сейчас в эту ерунду играет?! Что за станция? Анкара?

- Наверно.

Мальчик исчез. Через минуту я услышал мужской голос:

- Выключи приемник, сукин сын!

Возможно, это сказали мальчику, но я выключил приемник.

В тишину вкатился шум мотора. Свет фар ворвался на боковую улицу, устремился к дому напротив меня, расплющился на нем, и на площадь въехал "Москвич", в котором рядом с клетчатым пиджаком сидела Нина. Машина остановилась.

- Как выехать на проспект Руставели? - спросил водитель. - А-а, это вы?! Спасибо за шампанское.

- Не стоит благодарности. Развернитесь и езжайте все время прямо. Дорога сама выведет на площадь Ленина.

- Спасибо. Там я уже сориентируюсь. Счастливо.

Еще секунда, и "Москвич" умчался бы, увозя эту рыжую девушку в ночь.

- Чачи не хотите? - с ужасом услышал я собственный голос. Что она обо мне подумает? Драчун и вдобавок алкоголик.

- Хочу! - неожиданно сказал водитель. - Я еще не пробовал чачи. Это виноградная водка?

- Виноградная.

Появился Гурам.

- В чем дело?

- Да вот товарищ, оказывается, никогда не пробовал чачи, - сказал я.

- Так дай попробовать!

- Не на улице же!

Водитель вышел из машины.

- Эдвин Макаров, - представился он.

Представились и мы.

- Я ваш должник, - сказал Эдвин. - Приглашаю вас с Гурамом ко мне в гостиницу.

- Поедем ко мне, - сказал Гурам.

- С удовольствием, - отозвался Эдвин. - Попробуем уговорить даму.

- Как?! У вас в машине дама?! - воскликнул Гурам, и я не мог понять, не заметил он Нину или притворялся. Он заглянул в "Москвич". - Добрый вечер. Здравствуйте. Вы почему от нас прячетесь?

- Я не прячусь, просто устала, - ответила Нина.

- Мы ездили за город, - сказал Эдвин.

- Ну и что? - возразил Гурам. - Мы тоже ездили за город.

Гурам не смог уговорить Нину, и тогда он и Эдвин решили, что отвезут ее домой, а потом мы втроем поедем к Гураму.

Прежде чем сесть в машину, Эдвин осмотрелся вокруг и присвистнул. Он только сейчас разглядел теснившиеся дома с деревянными балконами, мощенные мерцающим булыжником узкие улицы, стекающиеся, как ручейки, к площади. Он взял с заднего сиденья "Москвича" фотоаппарат с блицем и стал снимать.

Я сидел в "Волге" рядом с Гурамом и мрачно думал о предстоящем застолье. Я затеял его, и винить в этом следовало только себя.

- Хороша девушка, - сказал Гурам.

- Ничего, - сказал я. - Зачем ты пригласил этого американизированного типа?

- Девушка понравилась тебе или нет? Не из-за нее ты предложил этому типу отведать чачи, а?

Мы подъехали к "Москвичу", и Гурам сказал Эдвину:

- Езжайте за нами. Я знаю кратчайшую дорогу к дому Нины.

- Что ты затеял? - спросил я Гурама.

- Это мое дело, - ответил он.

Гурам гнал машину по только ему ведомым улицам и переулкам. "Москвич" шел за нами. Через десять минут мы выскочили в Ваке. Нетрудно было догадаться, что мы ехали к дому Гурама.

- Напрасно ты это делаешь, - сказал я.

Он не ответил.

Я не сомневался, что Нина откажется подняться к Гураму и все равно придется везти ее домой. Но, к моему удивлению, она засмеялась, когда Гурам открыл дверь "Москвича" и сказал:

- Кратчайший путь к вашему дому проходит через мой дом.

ГЛАВА 4

Мы сидели в гостиной за длинным низким столом, над которым свисала лампа с медным чеканным абажуром, и закусывали чачу черешней. Нина пила сухое вино, которое нашлось в холодильнике.

На стенах висели сабли, кинжалы, ружья, пистолеты, и Эдвин поглядывал на оружие сначала сдержанно, потом все более откровенно, и я знал, чем закончится ночь, - Гурам снимет со стены кинжал и вручит ему, так сказать, на память, и голый, ничем не прикрытый гвоздь будет нахально торчать на виду у всех, как время от времени торчали другие гвозди, когда у Гурама появлялись новые друзья.

Нина сидела рядом со мной. Преодолев неизвестно откуда появившуюся робость, я обратился к ней:

- Как в Оружейной палате, правда?

Она не ответила.

- Особенно хорош вот тот дуэльный пистолет.

- Еще бы! - сказала Нина. Она, конечно, намекала на мою стычку с Леваном.

Эдвин засмеялся.

Гурам произнес очередной тост. Красочно рассказав трагическую легенду о двух охотниках - один отдал жизнь за другого, - Гурам призвал нас сделать то же самое, если окажемся перед дилеммой - я или друг.

Я отказался пить.

Нина недоуменно взглянула на меня и пригубила вино.

Ну конечно, она считает, что я заядлый алкоголик. Зачем же разубеждать ее? Водка была крепкой и теплой, будто ее выдерживали на солнце, и я почувствовал, как все во мне нагревается, а голова начинает гудеть.

Я больше не боялся напиться и молча пил одну рюмку за другой. Нина для меня не существовала. Между тостами она беседовала с Гурамом о каком-то хирурге. Я соображал туго и мог лишь догадываться, что речь шла о хирурге, который оперировал ее.

- Как самочувствие? - спросил Эдвин.

- Хорошо, - ответил я, насилу размыкая веки.

Нины и Гурама в комнате не было.

- Они там, - сказал он, показывая на балкон, и улыбнулся мне. - Я очень рад, что мы познакомились. Без дураков.

- Я тоже, - сказал я и встал.

- Вам нравится Нина?

Я открывал дверь, когда услышал это, и обернулся, не доверяя своему слуху. Мало ли что почудится спьяну. Но Эдвин смотрел на меня так, что сомнений быть не могло. Он ждал ответа.

- Нет, - твердо сказал я. Наверно, в ту минуту мною распоряжалось не то полушарие мозга, которое командует чувствами.

Я вернулся в гостиную почти протрезвевшим. Холодный душ взбодрил меня.

Звучала музыка. Гурам танцевал с Ниной. Эдвин курил и наблюдал за ними. В танцах Гурам придерживался старомодных вкусов. Он признавал только танго.

Удивительное дело, как легко Гурам сходится с людьми, подумал я с завистью. Мне никогда не удавалось через час после знакомства быть таким раскованным и непринужденным.

Гурам подвел ко мне Нину:

- Потанцуй. А я займу гостя.

- Я не танцевал сто лет, - промямлил я.

- Мне пора домой, - сказала Нина.

Если бы она промолчала, возможно, я не стал бы танцевать, но дух противоречия заставил меня сказать:

- Я все же попробую.

Мы танцевали молча. Я не мог вымолвить ни слова.

- У меня такое чувство, будто мы с разных планет, - сказала Нина.

- Но я не такой, каким вы меня видите.

- Загадочный, как марсианин, - усмехнулась она и высвободилась из моих рук. - Пора домой.

Эдвин встал, чтобы проводить Нину, но Гурам сказал, что сам отвезет ее. Эдвин помрачнел. Не знаю, почему он не настоял на своем - то ли решил, что неприлично перечить хозяину дома, то ли интуитивно понял, что перечить Гураму нельзя.

- Всего хорошего, - сказала нам Нина.

Город просыпался. Дворники подметали тротуары. Скрежетали трамваи с первыми пассажирами, на ходу сбрасывая с проводов бледные звезды.

Мы подъехали к одноэтажному сооружению с вывеской "Хаши". На двери висел большой замок. Гурам выругался, и мы - впереди "Волга", позади "Москвич" - помчались дальше.

В Авлабаре хашные тоже были закрыты.

- Придется ехать в Сабуртало, - сказал Гурам. - Почему ты молчишь?

- Прикажешь петь?

- Вас понял.

Через десять минут мы остановились у моего дома.

- Мы так и не поговорили с тобой, - сказал Гурам.

Я вылез из машины. "Москвич" стоял в пяти метрах. Эдвин высунулся в окно.

- Когда увидимся?

- Когда хотите, - ответил я, не испытывая никакого желания встречаться с ним, попрощался и вошел во двор.

По широкому, как проспект, балкону шагал в одних плавках Сандро Каладзе, высматривая в стеклах окон отражение своего великолепного торса. На полу лежал набор гантелей.

- Привет, - сказал я.

- Привет, - ответил Сандро и стянул с головы чулок, которым выпрямлял свои волнистые волосы.

- Как дела?

Скрестив на груди руки, Сандро пространно рассказывал о делах. Сколько раз я зарекался задавать вопросы в неурочное время, и все без толку. Теперь я должен был выслушать душеизлияния Сандро до конца, хотя все его жизненные проблемы я знал как свои. Несколько месяцев назад он ушел от жены, оставив ей кооперативную квартиру. Жена предложила ему деньги, и он не мог решить, принять или отказаться.

- Будь мужчиной, - сказал я.

Назад Дальше