Голоса ее почти не слышно из-за хрустящих суставов Бабетты, спасает лишь артикуляция, четкая и почтительная одновременно.
– Я первый раз в Париже…
– Да.
– Я ничего не знаю здесь.
Омацу все еще отирается поблизости – на правах близкой подруги, – но О-Сими предпочитает говорить о себе в единственном числе, она чутко уловила мою неприязнь к японской анимации. Настоящая маленькая гейша, привыкшая угождать клиенту. Чего бы ей это ни стоило.
– Вы бы не могли порекомендовать мне э-э… достопримечательности?
"Порекомендовать" и "достопримечательности" дается О-Сими с трудом. Куда легче поманить меня и ткнуть указательным пальцем в разговорник. В неверном свете, который исходит от бликов на воде, я вижу стайку иероглифов. Они давно бы взлетели с листа, если бы не унылая цепь латиницы, окопавшаяся по соседству; только цепь их и удерживает.
"Extraction d'une poussiere d'oeil en bas".
"Удалить соринку с нижнего века".
Просьба (если это действительно просьба) выглядит несколько экстравагантно. Учитывая совсем не европейский разрез глаз японки и наше не столь близкое знакомство. В конце концов, для подобных просьб существует Омацу. Но удивиться я не успеваю. Скругленный ноготь О-Сими ползет вниз и останавливается на заголовке:
"Al'Hotel"
За последние несколько лет я перевидал массу отелей, но запомнился только первый. В нем я занимался любовью с Мари-Кристин – тоже впервые. Это был единственный отель, в котором я занимался любовью. Остальные были лишь местом для ночлега, не более. А тот, первый… Я почти физически ощущаю, как щелкает ноготь О-Сими. Один-единственный щелчок отправляет меня в прошлое, я оказываюсь в нем за секунду до поцелуя с Мари-Кристин. Тогда она попросила меня именно об этом – удалить соринку с нижнего века.
Extraction d'une poussiere d'oeil en bas.
Невинная хитрость влюбленной женщины, но откуда об этом может знать случайно встреченная мной японка?..
Гравюры.
Гравюры в гостиной Мари-Кристин. Я видел их столько раз, что напрочь забыл, что же конкретно на них изображено. Чайные красотки – да. Чайные красотки с налетом эротизма – да, хотя ничего фривольного в гравюрах не просматривается. А в названиях – и подавно. "Зеркало" (та, что справа от светильника) и "Ширма" (та, что слева). Кажется, так. А может быть, "У зеркала" и "За ширмой" – скорее всего; название и есть сюжет.
Девушка, стоящая за ширмой, не просто похожа на О-Сими, это и есть О-Сими, вот в чем крылась причина фотографического сходства. О-Сими с поправкой на два века. О-Сими с поправкой на прикрытый широким рукавом подбородок. Мне никогда не хватало воображения, чтобы представить, за кем же наблюдает стилизованная femme de chamber с гравюры, но теперь… Теперь я вполне могу допустить, что объект ее интереса – я и Мари-Кристин. Я и Мари-Кристин с поправкой на два века. Я и Мари-Кристин с поправкой на размер груди (Мари-Кристин), безволосый подбородок (я сам), на суженные глаза (мы оба). Все истории повторяются, а уж истории страстей – тем более…
– Отель "Ламартин Опера", – щебечет О-Сими,
И слыхом и таком не слыхал.
– Я живу в отеле "Ламартин Опера". Номер двенадцать.
Нуда, как я сразу не догадался! Мари-Кристин в моих объятьях больше не интересует О-Сими. За два века наша с Мари-Кристин страсть поистаскалась, обветшала, как рукава кимоно. И О-Сими сменила его – на джинсы, легкую куртку и футболку навыпуск. В кармане куртки легко умещается разговорник, а в задний карман джинсов можно сунуть ключ от номера в неведомой мне "Ламартин Опера".
Если, конечно, О-Сими не сдает его портье.
– Завтрак в девять утра. Я никогда не пропускаю завтрак.
Она никогда не пропускает завтраков, даже если это завтраки в гостинице, срабатывает корпоративное азиатское мышление. А японцы за границей – тоже своего рода корпорация. И ключ от номера О-Сими все-таки сдает.
Но любому ключу, хотя бы и гостиничному, всегда найдется альтернатива. Например, табличка "Не беспокоить".
***
– …Писатели всегда лгут. А в книгах – особенно…
Я не перебиваю Линн. Не соглашаюсь и не отрицаю все, сказанное ей, – просто не перебиваю. Иногда я впадаю в странное забытье, топчусь на узкой полоске между сном и реальностью, что вполне объяснимо: ночью я привык спать. Париж с его ночными прелестями нисколько не изменил меня, а работа в "Сават и Мустаки" вымуштровала до абсурда. Модельный бизнес – всего лишь разновидность графика, в котором здоровому восьмичасовому сну отведено место в призовой тройке: красная ломаная на диаграмме, самая выразительная. Впрочем, мой сон трудно назвать здоровым, с появлением Анук ко мне вернулись все мои кошмары. Неизвестно, насколько все затянется, так что ночь с Линн можно считать передышкой.
Ночь с Линн.
Моя ночь с Линн тоже балансирует на грани реальности, ее квартира оказалась вовсе не такой, какой я представлял ее себе; никакими цветочными горшками и пинцетом для выщипывания бровей на подоконнике здесь не пахнет. Квартирой в общепринятом смысле – и подавно. Жилище Линн скорее напоминает паутину в забытом углу забытой библиотеки. Или щупальца спрута, где каждая присоска – всего лишь очередной ящик каталога: Джойс-Диккенс-Доде-Чарльз-Буковски-интересно-какой-идиот-сунул-Буковски-не-в-ту-стопку?..
Линн обитает в том самом букинистическом, владелицей которого является. Это не просто жилые комнаты над магазином, это – естественное его продолжение. Вернее, не совсем естественное. Прямо над зальчиком с книгами расположены четыре крохотных галереи: они идут от углов и смыкаются в центре, образуя площадку. Я бы сравнил их с навесными мостами, ориентированными по сторонам света. Площадка же представляет собой маленький холл с парой кресел, диваном и круглым столиком посередине.
Розы и правда существуют, Линн не соврала.
Никогда не видел такого количества живых цветов. Их десятки, может быть – сотни, все красные, без оттенков и полутонов, с едва распустившимися тугими бутонами. Они стоят прямо на полу, в самых обыкновенных стеклянных банках, Линн не очень-то заботилась об эстетике.
Линн вообще мало о чем заботится: "выдержанная мадера", которую мы пьем вот уже несколько часов, смахивает на портвешок из моей северной юности; кофе, который мы пили в самом начале, ощутимо отдавал желудями. И я искренне надеюсь, что до обещанной Линн paella valensiana дело так и не дойдет.
– Писатели всегда лгут. А в книгах – особенно. Чем больше писатель – тем больше ложь, Кристобаль.
Галерейки над магазином что-то неуловимо напоминают – виденное, но забытое?., огрызок набережной в Дьеппе?.. К счастью, эта мысль посещает меня лишь тогда, когда Линн не ходит по ним, за последние три четверти часа она ни разу не присела. И здорово надралась, хотя я ни разу не видел, чтобы она подливала себе в бокал, с которым не расстается. За последние три четверти часа Линн так и не приблизилась ко мне. В ее передвижениях по галереям есть какая-то система, но понять ее невозможно. Такой же невозможной кажется мне и пустая болтовня Линн. Все эти воспоминания о порванных рубахах шестьдесят восьмого, о разбитых подбородках шестьдесят восьмого, о надписях на сорбоннских стенах – "Bourgeois, vous n'avez rien compris"; о косяке с марихуаной, выкуренном Линн за полтора года до разбитых подбородков (ее не вставило, надо же!); о сумке, которую Линн забыла в метро в августе семидесятого, – ничего особенного в ней не было, так, зубная нить со вкусом мяты, мундштук от тромбона, ароматические палочки "cannabis", – ничего особенного в ней не было, но Линн до сих пор жаль… Еще дольше Линн топчется на лобстерах. Как-то ее испанец приволок целую сетку живых лобстеров, по его утверждению – подарок от комманданте Фиделя, тогда это было модно – любить Фиделя и ненавидеть империализм. Несколько часов лобстеры пролежали в мойке, ни Линн, ни испанец не знали, как к ним подступиться. И под каким соусом готовить – под имбирным или ананасовым, сторонники комманданте (опять же по утверждению испанца) предпочитали имбирный. Линн же всем лобстерам и сторонникам комманданте предпочитала занятия любовью. И они с испанцем отправились заниматься любовью, а лобстеры вылезли из мойки и расползлись по кухне. И целый вечер Линн и ее испанец потратили на то, чтобы загнать лобстеров обратно.
Линн не помнит год, но точно помнит дату появления лобстеров в мойке – девятое сентября, вы не поверите, Кристобаль, но кровь у лобстеров – голубая!..
Я знаю всю правду о лобстерах, улыбается Линн.
И это звучит как "я знаю всю правду о любви".
Время от времени Линн трясет головой, и мне начинает казаться: еще секунда, и она выдернет шпильку из волос, и шиньон "Бабетта", а вместе с ним и магия шестидесятых перестанут существовать. Но ничего подобного Линн не делает. И мне остается лишь утешаться ничего незначащими, но забавными фактами, которые владелица букинистического ловко нанизывает на зубную нить воспоминаний. С привкусом мяты, как же иначе. Так, от Линн я узнаю, что:
Национальный оркестр Монако больше, чем его армия;
В казино Лас-Вегаса нет часов;
Единственное домашнее животное, которое не упоминается в Библии, – кошка;
У улитки двадцать пять тысяч зубов;
Единственные животные, занимающиеся сексом ради удовольствия, – люди и дельфины;
Белокурые бороды растут быстрее, чем темные;
Домашняя пыль на семьдесят процентов состоит из сброшенной кожи;
В фильме Камерона "Титаник" наиболее часто произносимое слово – "роза".
Розы в стеклянных банках не обсуждаются, во всяком случае, Линн ни разу о них не обмолвилась. Розы не обсуждаются, но с ними явно что-то происходит. Однотонного красного больше нет – я, сидящий в этом проклятом цветнике, могу утверждать это.
Розы раздражают меня, так же как и болтовня Линн.
Но есть и еще что-то, в чем я не хочу признаться даже себе. От безобидных на вид цветов исходит опасность. Я осознаю это в тот самый момент, когда мадера в моем бокале, до того нежно-медовая, становится алой.
Шутки освещения, Анук умерла бы со смеху.
Шутки освещения, вернее – его странности. И как только я не заметил их с самого начала? И галереи, и пятачок в центре пронизаны мягким ровным сиянием, но определить, откуда оно идет, невозможно. Нет ни ламп дневного света, ни бра на стенах; нет торшеров, люстр, плафонов, китайских фонариков; нет ночников с наброшенными на них шелковыми платками – ноу-хау первых морщин и тантрического секса. Это неожиданное открытие заставляет меня вертеть головой в разные стороны, а потом я и вовсе задираю ее вверх.
Купол, вот оно что.
Купол вместо потолка. Свет проникает именно через него. Купол или сфера, что совсем уже невероятно, я хорошо помню, как выглядит здание снаружи; сегодня (вот черт, уже вчера) я провел возле него немало времени. Самый обыкновенный дом, каких в Париже понатыкано сотнями, пять или шесть этажей. Букинистический занимает первый, квартира Линн – прямо над магазином, следовательно, прибавляем еще один. Тогда куда делись оставшиеся и причем здесь купол? Или сфера…
– А кто живет наверху, Линн?
Линн выгуливает воспоминания метрах в пятнадцати от меня, не самое оптимальное расстояние для вопросов; рассудив, что могу оказаться так и не услышанным, я почти кричу.
Кретин. Она прекрасно меня слышит.
– В каком смысле?..
Ее жизненное пространство продолжает самым изощренным образом издеваться надо мной, все происходит почти так же, как в долгоиграющем сериале "Завтрак с Discovery", на который я время от времени натыкаюсь, путешествуя по телеканалам. Ну да, все эти захватывающие неокрепший обывательский дух микро– и макросъемки, полет пули или, к примеру, личная жизнь капли молока, она всегда заканчивается грехопадением. Голос Линн тоже живет своей жизнью. Во всяком случае, я вижу, как он приближается ко мне, именно – вижу. Легкая, почти неуловимая тень разрезает воздух подобно пуле, подобно капле (я так и не успеваю сообразить, на что похожа тень – на жука-носорога, жука-скарабея или на погремушку со змеиного хвоста) – и вот уже голос Линн раскачивается в моей ушной раковине, как в гамаке.
Рассудив, что может оказаться так и не услышанной, Линн почти шепчет:
– В каком смысле, Кристобаль?
– Наверху, над вами… Кто живет над вами?
– А-а… Люди без воображения. Люди без воображения, но какое нам до них дело, милый мой?..
– Нуда… Никакого, Линн.
Старая сука. Теперь-то я точно знаю, что не получу ответа ни на один свой вопрос, даже если Линн приблизится ко мне на расстояние выкуренной до фильтра сигареты.
– А раньше? Что здесь было раньше?
– Здесь всегда было полно книг, Кристобаль. Здесь всегда был букинистический.
Здесь всегда был букинистический, вне всякого сомнения. Он был здесь еще до того, как люди изобрели книгопечатание, а Иисус исцелил слепого, смешав прах и слюну, а Айседора Дункан ввела в моду босоножки.
– А вы сами, Линн? Как давно вы здесь?
– С тех самых пор, как американцы высадились на Луне.
Понятия не имею, когда американцы высадились на Луне, может быть, они и не высаживались вовсе.
– А-а… Ясно.
– Ничего вам не ясно, – тут же уличает меня лениво раскачивающийся в гамаке шепот Линн. – Вы ведь этого не знаете…
Киты и борцы сумо тоже не знают этого, но до них Линн не добраться. Остаюсь я, наивный дурачок в цветнике и с бокалом мадеры в руках.
– Пожалуй, мне пора, Линн… Спасибо за вечер.
– Вы обиделись? Напрасно… А я хотела рассказать вам о книге. Об "Ars Moriendi". Вы ведь здесь из-за нее?
Линн больше не нашептывает мне на ухо, более того, – ее последняя фраза едва различима. И это уже не шутки освещения, на которые можно было спихнуть изменившее цвет вино. Это само пространство букинистического играет со мной в странную игру. То, что происходит с розами, заставляет меня забыть даже о светящемся куполе над головой. Стебли, еще секунду назад живые и упругие, сохнут прямо на глазах.
И – сплетаются друг с другом.
Я вижу, как омертвевшие плети цветов образуют такой же мертвый узор. Мертвый – и потому совершенный. Что-то подобное уже было в моей жизни, или в моих кошмарах; все предметы, находящиеся здесь, всего лишь воспоминания, пусть и чудовищно искривленные. Все, от дурацких галереек до дурацких роз.
Линн – исключение, но и за это я не могу поручиться.
Изгородь из стеблей становится все гуще, теперь она обступает меня со всех сторон, щерится острыми шипами: им ничего не стоит впиться в тело, насквозь проткнуть ладони, ступни и запястья, выудить из-под век закатившиеся туда глазные яблоки. Очередной кошмар, говорю я себе, очередной кошмар, только и всего, и сейчас в просвете между не успевшими срастись стеблями появится чье-то мертвое лицо. Мертвое – и потому совершенное.
Тук-тук, я задержусь ненадолго, ты ведь не против, Гай?..
Но реальность (я все-таки не сплю, я все еще в букинистическом) оказывается причудливее кошмара: изгородь кишит насекомыми, совсем крохотными и побольше, с лоснящимися панцирями, с жесткими подкрыльями, с нежным юношеским пушком на лапках, есть даже пара кузнечиков-кобылок, есть даже медведки – с раздвоенным хвостом, похожим на садовый секатор. Насекомые лезут из всех щелей, но не разбегаются в разные стороны, как можно было бы предположить, нет. Напротив, сливаются в один поток и…
И приближаются ко мне.
Они приближаются, я чувствую ритм их движения, подобрать к нему музыкальную канву – не вопрос, "Let's do it" Эллы Фицджеральд или что-то вроде того. Главное – чтобы ударные были приглушены и уравновешены вкрадчивыми фортепьянными клавишами. Мои же собственные страхи ни приглушить, ни уравновесить не Удается.
Я – легкая добыча. Я и пальцем не пошевелю, чтобы избавиться от проклятых жуков, хотите сожрать меня, что ж, let's do it. Я – легкая добыча.
Интересно, видит ли меня сейчас Линн?
Кузнечики-кобылки уж точно видят. Один из них путается у меня в волосах, как в траве, остальные затерялись в складках одежды, облепили плечи, щекочут шею. Странно, но ничего отталкивающего в этих прохладных, почти невесомых прикосновениях нет. Странно и то, что возня насекомых напоминает мне поцелуи Мари-Кристин на заре нашего с ней романа. Мари-Кристин обожала шарить языком в моем ухе, "поцелуй женщины-паука", вот как это называлось. Легкое приятное жжение, нечто подобное я испытываю и сейчас. Очевидно, какая-то тварь уже забралась вовнутрь, так и оглохнуть недолго.
Так и оглохнуть недолго, отстраненно думаю я, не делая, однако, никаких попыток вытащить насекомое из уха.
– …Забавная вещь, Кристобаль… Девичья фамилия матери Базза Олдрина, одного из астронавтов, побывавших на Луне, была Мун. Ну разве не прелесть?!.
Я не оглох, это снова Линн. Снова ее голос. Я не оглох и не сошел с ума, хотя все предпосылки к этому имеются. Насекомые, совсем крохотные и побольше; с лоснящимися панцирями, с жесткими подкрыльями, с нежным юношеским пушком на лапках, даже пара кузнечиков-кобылок, даже медведки с раздвоенным хвостом, похожим на садовый секатор, – не что иное, как составляющие дурацкой фразы про неизвестного мне Базза Олдрина. Все они копошатся сейчас в моем ухе, ну да, их нет ни на стеблях, ни на одежде; интересно, сколько десятков (или сотен) жуков может вместить человеческое ухо?
Линн, вот кто знает это наверняка.
То, чего не знает Линн: никакой я не Кристобаль, начинающий писатель; единственное слово, которое я могу без напряга произнести по-испански – "Hola", вчера вечером я едва не погиб в автокатастрофе, американцы никогда не были на Луне, моя любовница старше меня на двадцать лет, у меня есть сестра-близнец по имени Анук. Мои ночные кошмары носят то же имя.
– …У Олдрина было прозвище – "непоседа",
Представить собственное ухо не составляет никакого труда: это тоннель, вопреки всем законам анатомии. Тоннель, забитый насекомыми, я уже видел с десяток похожих – в Австрии и Швейцарии, а в одном даже застрял на два часа, ощущение не из приятных, бедные жуки.
– А у вас было прозвище, Кристобаль?
Молчать дальше просто неприлично, это может обидеть хозяйку и она уж точно никогда не расскажет мне об "Ars Moriendi". Я готов раскрыть рот, но что-то явно мешает мне. Что-то поднимающееся из гортани. Никаких особых неудобств это "что-то" не создает, ему просто смертельно хочется вырваться на волю, только и всего.
– У вас было прозвище?
– Нет.
Мое "нет" выползает на свет божий в образе стрекозы-пожарника (были еще и речники, и бомбардиры, но эта – пожарник, из-за красного брюшка). Пожарник трещит крыльями и, слетев с губ, взмывает к куполу. Достойный ответ любительнице черно-белых детективов и ее жукам, остается надеяться, что он достигнет Линн (настигнет Линн?) в первозданном виде.
Линн не удивится, я знаю это точно.
Мне бы тоже пора перестать удивляться происходящему. И не обращать внимания на толкотню и шуршание на языке, уж не личинки ли они там откладывают?..
– А как вы прозвали меня, Кристобаль? Вы ведь наверняка как-то меня прозвали.