Все мои желания связаны с Анук, жаль только, что никакому осмыслению они не поддаются. Это похоже на восточный узор: все элементы орнамента ясны, но общий смысл ускользает. Я уже видел подобный узор, я специально захаживал в маленькую лавчонку в Бельвиле (кальяны, специи, арабская чеканка) – чтобы на него посмотреть. Узор, как привязанный, сидел на руках хозяина лавчонки ("Али, сахиб, меня зовут Али") – самая необычная татуировка из всех, что мне когда-либо приходилось наблюдать. Вытатуированными оказались не только кисти рук, но и ладони, и пальцы – с внешней и внутренней стороны. Али сказал мне, что помнит эту татуировку столько, сколько живет, она была всегда. Истории Али так же лукавы, как и сам хозяин, время от времени их нужно подкармливать. Проданные кальян или чеканка развязывают Али язык; теперь я знаю, что узор видоизменяется, некоторые его части исчезают, зато появляются новые. О том, что зашифровано в них, Али не имеет понятия, возможно, это неизвестная сура из Корана. Возможно, что-то иное.
– …Вы загадали, Кристобаль?
– Да.
– Я тоже, – Линн берет меня за руку, пальцы ее холодны как лед. – Я тоже загадала. Последний раз я была здесь лет двадцать назад, мостом Марии нельзя злоупотреблять. И главное – не ошибиться в желании, Кристобаль. Люди так часто ошибаются в желаниях…
– Вы тоже?
– О, нет. Теперь – нет.
Говорить об этом – все равно что идти по тонкому льду; по тонкому льду пальцев Линн – в любой момент можешь оказаться в полынье. Поэтому-то я благоразумно помалкиваю – вплоть до Понт-Неф, от моста Марии его отделяют еще четыре моста и такое же благоразумное молчание Линн. Японцы – совсем другое дело, их птичий клекот разбивается о своды мостов, а фотовспышки царапают каменную кладку. Хотя девушка, с которой я фотографировался, так же молчалива, как и мы с Линн, она все еще держится поблизости; при других обстоятельствах ее целомудренное внимание польстило бы мне. Оно продлится недолго, совсем недолго, я знаю, – примерно столько звучат некоторые композиции из саундтрека к фильму "Amores Perros".
0:34,0:56, 1:58.
Я не что иное, как бонус к саундтреку. Время моего звучания еще короче.
Японцев явно что-то беспокоит. Все они (за исключением девушки) сгрудились на носу Бато Муш, фотоаппараты щелкают беспрерывно, видеокамеры намертво прилипли к лицам.
– О, боже, – шепчет Линн. – Только не это. Только не это!
– Что случилось, Линн? Что с вами?
– Не со мной, Кристобаль… Вы видите?
То, что я мог бы увидеть, мало волнует меня. А вот то, что я чувствую, занимает мое воображение куда больше. Я снова ощущаю запах. Это не сидящий у меня в ноздрях запах "Саламанки", нет. Запах идет извне, от Понт-Нефа, растащенного на цитаты. Мост назойливо лезет в глаза, до него метров пятьдесят, не больше, весь окружающий пейзаж заволокло мостом.
Стрела запаха выпущена с парапета, но что-то мешает ей пронзить меня навылет; она лишь царапает кожу затупленным наконечником. Черт возьми, это мог быть роскошный букет, отдельные аккорды звучат довольно убедительно, но…
Целостной картины не складывается.
И дело тут вовсе не во мне, дело в самом запахе. Он несовершенен, хотя у него были все шансы стать совершенным.
Какая из нот фальшивит, или фальшивят все сразу – понять невозможно. Такой же невозможной, нереальной кажется фигура на парапете. Еще один урод, решивший свести счеты с жизнью. Будь он философом – он выбрал бы Мирабо, будь он романтиком – он выбрал бы Бир-Хаким, но уж никак не Понт-Неф, для самоубийства это слишком банально.
Слишком фальшиво.
Слишком пошло.
Слишком пошло кончать с собой на глазах у прогулочного корабля, набитого япошками. К тому же таким незатейливым способом. Албанцы, пачками тонущие по весне в озере Шкодер, – вот кто оценил бы этот акт по достоинству. Албанцев всегда тянут на дно собственные карманы, набитые героином, контрабандным золотом и письмами двоюродных братьев из Триеста. Золото оставляет желать лучшего, двоюродные братья-сутенеры держат в стойле сомнительных шлюх, и только за качество героина можно поручиться.
На албанца стоящий на парапете не похож, но в его силуэте есть что-то знакомое. Так, по крайней мере, кажется мне. И этот запах…
– Не волнуйтесь, Линн, – бросаю я и тут же переключаюсь на девушку. – Вы бы не могли одолжить мне свой фотоаппарат?
Французского она не знает, но жесты мои достаточно красноречивы – так что не понять вопрос невозможно. И спустя несколько секунд "Никон" девушки оказывается в моих руках. Обращаться с техникой подобного класса меня научил Гаэтано Брага, фотограф, лет десять проработавший с Мари-Кристин. Так же, как и меня, его воротит от ведущей модели "Сават и Мустаки" Ингеборг Густаффсон, на этой почве мы и сошлись. Разница состоит лишь в том, что я предпочитаю не афишировать свою ненависть к заносчивой шведке, темпераментный же Брага может позволить себе ненавидеть ее в открытую. Брага может позволить себе все – вплоть до сочинения инструментальных пьес в духе другого Гаэтано (и тоже – Браги), автора незамысловатого пляжного мотивчика "Rio Ancho". Но самое большее, на что способен Брага-фотограф, – это лакать сангрию из морских раковин. Сангрия в морских раковинах – его конек. Фишка, трогательная в своей нелепости. Сангрию и вином-то назвать нельзя, так, слегка перебродивший и подслащенный сок. Гаэтано не разбирается в вине (что противоестественно для португальца), но разбирается в раковинах (что противоестественно для фотографа). Его студия напоминает морской берег после отлива, так густо она усеяна раковинами.
Брага скучает по морю в окрестностях Албуфейры, откуда он родом. Я узнал об этом совершенно случайно и вовсе не от него, Гаэтано предпочитает не распространяться о своих родных местах. Я тоже предпочитаю не распространяться, на этой почве мы и сошлись. Есть и еще одно обстоятельство – нож, унесенный Анук из нашего с ней дома, нож, который я видел совсем недавно; на рукояти ножа тоже были раковины, но Гаэтано вовсе не обязательно знать об этом, я никогда никому не рассказывал о семейной реликвии, фотограф – не исключение. Обычно я потягиваю сангрию в студии у Браги в первый понедельник месяца – из негласно закрепленной за мной раковины "Труба Тритона". На латыни это звучит Charonia Tritonis, так мне понадобилось четыре понедельника, чтобы от зубов непринужденно отскакивало – Charonia Tritonis.
Брага говорит только о раковинах и об Ингеборг Густаффсон, которую ненавидит. Ненависть Гаэтано так же причудлива, как и его раковины, все эти "Lambis caracata" и "Conus betulinos", да и нежно шипящий змеиноглазый Португальский отлично для нее приспособлен , ничего не скажешь.
Фотосессии Ингеборг превосходны.
Гаэтано всякий раз по-детски удивляется этому, клянется, что никогда больше не будет снимать "хренову пиранью-альбиноса", и – снимает, снимает, снимает…
– …Что вы делаете, Кристобаль?
– Не волнуйтесь Линн. – В истории любого уважающего себя моста всегда найдется глава о самоубийцах, но сегодня она вряд ли будет дополнена новым абзацем. Я знаю это точно. – Не волнуйтесь. Ничего страшного не случится.
…Объектив "Никона" приближает парапет и парня, стоящего на нем. Силуэт парня, картинно подсвеченный фонарем, назойливо лезет в глаза, если этот безумец и хотел привлечь к себе внимание, он, несомненно, добился своего… Черт возьми, это же Ронни Бэрд! Павлин-сюрреалист, окольцованный персональными выставками, от которых сходит с ума весь Париж, даже Линн попалась. Впрочем, сейчас Ронни меньше всего похож на павлина, скорее – на енота, одного из двух, тех самых, что стояли в бейсболках на крыше небоскреба – сюжета глупее не придумаешь. Хотя оба припадочных бэрдовских енота были проданы за кругленькую сумму кому-то из совета директоров концерна "Ситроен".
Ронни не хватает только бейсболки. И – мужества, чтобы сделать шаг вперед, я знаю это точно.
Все дело в запахе. Он по-прежнему силен и по-прежнему фальшивит.
Есть и еще кое-что, вернее – кое-кто.
Кто-то.
Этот "кто-то" находится сейчас рядом с Ронни, и для ангела-хранителя он слишком безучастен. Представить себе ангела-хранителя Ронни – если таковой вообще имеется – не так уж сложно. Ленивец с завшивленными крыльями, отстойный тип, которому совершенно наплевать на подопечную душу. Гитарные баллады Трэйси Чапмэн, детские считалочки и вонь от горящей помойки возбуждают ленивца не в пример сильнее. А может, это вовсе и не ангел-хранитель Ронни, даже скорее всего. Ни одному ангелу не придет в голову так стричь волосы.
Так стричь волосы может только Анук.
Анук.
Я давно узнал ее, но все еще не в состоянии поверить в очевидное: именно Анук сидит сейчас на парапете рядом с Ронни Бэрдом, не выказывая никаких признаков беспокойства. Я вижу только ее затылок, совершенно безразличный к происходящему; затылок себе на уме. Ни один из самых нерадивых ангелов-хранителей не сравнится с Анук в ее тотальном наплевательстве на всех и вся. Вряд ли Анук вообще верит в ангелов, для нее они – всего лишь нелегальные иммигранты, подрабатывающие на автозаправках и сортировке овощей.
Чувство, которое овладевает мной, можно назвать ревностью – проклятье, мне ли не знать, что в контексте Анук ревность бессмысленна. Так же бессмысленна, как и жалкая попытка Ронни Бэрда спрыгнуть с парапета, сто к одному, тысяча к одному, миллион – этого не произойдет.
Во всяком случае – сегодня.
Трамвайчик ныряет под мост, на пару с моей холодеющей ревностью – как раз в тот самый момент, когда окрестности Понт-Нефа оглашает вой полицейских сирен: очевидно, кто-то из зевак уже успел вызвать на место предполагаемого самоубийства легкомысленную французскую жандармерию.
Оборачиваться я не собираюсь, много чести, да и запах исчезает так же внезапно, как и появился. Оборачиваться я не собираюсь – и все же оборачиваюсь.
Испуганная задница Ронни все еще маячит, трясется над парапетом, вот только Анук больше нет. Ее нет ни рядом с Бэрдом, ни в отдалении, она благополучно выскочила из круга. Из мертвой зоны, которую очерчивает вокруг себя самоубийство. И чем решительнее, чем бесповоротнее попытка покончить с собой, тем безупречней выглядит круг.
Но на круг мертвая зона не тянет, в лучшем случае я назвал бы ее эллипсом. На самой границе эллипса толчется с десяток полускрытых расстоянием случайных свидетелей; но никто из них не предпринимает попытки подойти к Ронни: слишком уж высока ставка на самоубийство. Сентиментальные придурки, они не знают того, что знаю я. И что мог бы знать любой, стоило бы ему хоть немного изучить… Нет, не мазню Ронни, не эпатажные откровения в таблоидах – всего лишь его туфли. С золотым логотипом "Versace" на каблуках. Одного взгляда на них достаточно, чтобы понять: Ронни Бэрд – шулер.
Вот и сейчас он передергивает карты – и едва наметившаяся трагедия превращается в фарс. Ронни подпрыгивает – но вовсе не для того, чтобы сигануть с моста. Ронни подпрыгивает, как заправский акробат, и становится на руки. Несколько секунд он болтает в воздухе ногами, затем делает колесо и соскакивает с парапета. И под жиденькие, сбитые столку аплодисменты исчезает из поля зрения.
– Видите, Линн, ничего страшного не произошло, – говорю я Линн.
Я и не заметил, что она крепко держит меня за локоть. Она держала меня за локоть все это время. О том, чтобы сказать Линн, кто же на самом деле стоял на парапете Понт-Неф, не может быть и речи. Особенно после автографа, оставленного Бэрдом в букинистическом.
– Это была просто шутка, Линн. Молодой человек развлекался. Такие нынче развлечения у молодых людей.
– Шутка, – эхом повторяет Линн. И недоверчиво улыбается.
– Именно.
Я улыбаюсь своей спутнице гораздо более убедительно: и без того симпатичная речная прогулка в обществе симпатичнейших японцев оказалась украшенной пикантным происшествием. Осталось только освободиться от цепких пальцев Линн, на сегодняшний вечер сюрпризов от них достаточно. Но Линн вовсе не горит желанием расстаться с моим локтем.
– Значит, именно так развлекаются теперь молодые люди?
– И так – тоже.
– А вы? Как развлекаетесь вы, Кристобаль? – голос Линн полон грустного любопытства. И ее "как" можно заменить на что угодно. И отнести ко всему, что касается меня.
– Совсем по-другому, Линн. Совсем, – мое "совсем" тоже можно заменить. На что угодно. И отнести ко всему, что не касается Линн.
– Вы расскажете мне, Кристобаль? Как-нибудь…
– Как-нибудь – обязательно…
Фотоаппарат японки все еще у меня. Однако девушка не торопится забрать его, она поглощена изучением небольшой брошюрки карманного формата, скорее всего – это что-то вроде разговорника. Поймав мой взгляд, девушка краснеет. Света достаточно лишь для того, чтобы почувствовать это, а никак не увидеть. Почувствовать или вообразить. В любом случае повод избавиться (хотя бы на несколько минут) от не в меру возбужденной и не в меру многозначительной Линн найден.
– Я сейчас, – бросаю я Линн и направляюсь к японке.
Впрочем, "направляюсь" – слишком громко сказано, расстояние между нами и до этого не составляло больше пяти шагов, а теперь и вовсе сократилось до минимума.
– Аригато, – вместе с "Никоном" я возвращаю девушке и ее полное скрытого очарования азиатское словцо.
Она краснеет еще больше; будь на ней кимоно, японка обязательно бы прикрыла лицо широким рукавом. Как это делали красотки из чайных домов, несколько таких красоток навсегда осело в гостиной Мари-Кристин. Они составляют композиционное ядро двух гравюр, удачно оттеняющих светильник в нише между окнами. Мари-Кристин утверждает, что обе гравюры принадлежат Утамаро, и всякий раз удивляется, что я не выказываю никакого восхищения по этому поводу.
Сейчас я, пожалуй бы, восхитился. Но не гравюрами в гостиной Мари-Кристин, а почти фотографическим сходством девушки и чайных красоток двухвековой давности. И самая обыкновенная туристическая униформа (джинсы, футболка навыпуск и легкая куртка) лишь подчеркивает сходство. Объяснить этот феномен не представляется возможным.
– Меня зовут О-Сими, – неожиданно говорит девушка.
Именно "О-Сими", а не "Осими" как можно было предположить. Чтобы избежать неточности в трактовке, О-Сими даже проводит в воздухе воображаемое тире. При этом кисть ее руки причудливо изгибается, а пальцы, до этого собранные в щепоть, брызжут во все стороны. Теперь они напоминают полураскрывшиеся лепестки цветка. Или – птицу. Интересно, "цветок", как это звучит по-японски? А.птица?.. Из всех названий экзотических цветов мне известна лишь орхидея, с птицами и того хуже: ничего, кроме павлина и лирохвостов, в голову не приходит. Но павлиньи перья уже зарезервированы Ронни Бэрдом, а лирохвосты… Лирохвосты склевывают ягоды на винограднике моего с Анук детства. И лучше туда не соваться.
– Меня зовут О-Сими. А вас? – Брошюрка в руках девушки действительно оказалась разговорником.
Если бы со мной не было Линн, я бы назвал свое настоящее имя, запомнить короткое "Ги" куда легче, чем пафосное "Кристобаль", к тому же – японке, к тому же – окруженной чужой рекой, только блики на воде интернациональны. Если бы со мной не было Линн!.. Но Линн совсем рядом, а вода хорошо проводит звуки, наш короткий обмен репликами – не исключение. Плевать я хотел на Линн, но за ее спиной маячит столь желанный "Ars Moriendi"…
– Кристобаль. Это испанское имя. Кристобаль.
– Испанское? – О-Сими выглядит несколько разочарованной: версия "мой парижский друг" рушится прямо на глазах. А ей бы очень не хотелось этого. Очень.
Я живу в Париже, – это одна из двух фраз на английском, которые я произношу с неподражаемым лондонским акцентом. Вторая представляет собой сленговый вариант и без того непечатного "отсоси у дохлого козла", но вряд ли она вызовет прилив энтузиазма у карманной японки.
– Вы говорите по-английски? – оживляется О-Сими.
– Нет. Ноу. Нет.
Я не говорю по-английски, как и положено "парижскому другу", я такой же туземец для О-Сими, как и она для меня, в этом-то и состоит главная прелесть. И пока мы оба упиваемся этим, рядом с О-Сими появляется еще одна японка, столь же миниатюрная. Она что-то шепчет на ухо девушке и тихонько хихикает. О-Сими отвечает ей таким же тихим хихиканьем.
– Моя подруга Омацу, – замечает О-Сими спустя пару минут (минута ушла на то, чтобы свериться с разговорником).
В присутствии Омацу О-Сими теряет добрую половину своего туземного обаяния, теперь о гравюрах Утамаро можно забыть, а вспомнить разве что о плоских японских анимэ. Подобные мультяхи не вызывают у меня ничего, кроме отвращения, вот и сейчас я начинаю злиться. Отсосите у дохлого козла, крошки!..
– Моя подруга Линн, – я все еще не в состоянии справиться с неожиданной злостью.
Интересно, слышала ли это Линн?
– Ваша подруга? – О-Сими наконец-то перестает хихикать.
– Да. Йес. Да.
Теперь уже за моей спиной раздается короткий смешок. Это Линн, она все слышала. Плевать я хотел на Линн, единственное мое желание – чтобы чертова Омацу отлепилась от О-Сими. Кто бы мог подумать, что за каких-нибудь пять минут я стану таким неистовым поклонником японской гравюры. Поклонником, не терпящим ни малейшего посягательства на красоту линий. Мари-Кристин убила не один вечер на мое окультуривание – и не достигла никакого результата, "как это по-русски – кичиться своим варварством, Ги". И вот теперь я готов поверить, что в иерархии художественных ценностей Утамаро играючи оставит за флагом не только запасники Лувра и граффити в свинг-клубах, но и комикс об инспекторе Гаджете.
О-Сими снова роется в разговорнике.
Вряд ли он иллюстрирован гравюрами, самое большое откровение, которое можно из него извлечь, – "Будьте любезны, прикройте окно, здесь дует". Но странное дело, сердце мое вдруг начинает биться медленнее. Кровь тоже замедляет свой бег, теперь она ползет по венам со скоростью улитки: той самой, которую я видел в Синематеке, на ботинке Анук. Кровь замедляет свой бег, густеет и превращается в нечто желеобразное. Так и есть, вены мои заполнены улитками, картинка настолько реальна, что я на секунду прикрываю глаза. Проклятые слизняки множатся, наползают друг на друга, их раковины (почему-то напомнившие мне "Charonia Tritonis") угрожающе хрустят.
Крэк.
Крэк, крэк, крэк. Я явственно слышу хруст.
Я все еще жив, стенки сосудов не взломаны, как яичная скорлупа, – следовательно, хруст идет извне.
Крэк, крэк, крэк.
Это Линн. Она хрустит пальцами, не в силах помешать ни мне, ни О-Сими, ни разговорнику. Интересно, что за мысли проносятся сейчас в ее голове? Что молодость вероломна, как и положено молодости. А старость бессильна, как и положено старости. Что во фразе "Будьте любезны, прикройте окно, здесь дует" – стоит только О-Сими произнести ее – гораздо больше смысла, чем во всех сентенциях Линн, чем во всех ее воспоминаниях. Бедняжка.
– Я первый раз в Париже, – О-Сими говорит это едва ли не по складам.