Найденный мной "JOB" заметно – раза в полтора – шире маджонговской "Ризлы" (две улитки в длину и одна – в ширину); по сравнению с ней он несколько старомоден, но и ровесником библейского Иова вряд ли является. Скорее всего, я имею дело с vintage-вариантом марки.
Стоит мне найти бумагу для сигарет (вопрос, каким образом она попала на клумбу и почему я заметил ее только сейчас, остается открытым); стоит мне найти бумагу, как тут же возникает непреодолимое желание закурить.
Табака у меня нет.
Наверняка он водится в жилых комнатах Линн, также, как и бумажные гепарды Эрве, как и кубинские омары Энрике; наверняка он там водится, но в комнаты Линн я не захожу.
Курить хочется нестерпимо, интересно, как бы я смотрелся под душем, с самурайской сигаретой в руках?.. Таинственный друг Линн (я все больше и больше склоняюсь к мысли, что это – Тьери Франсуа), заблудший ронин с европейским разрезом глаз, тоже предпочитал самокрутки. Но что Линн говорила о табаке? Ничего конкретного, ни один из сортов не упоминался, она всего лишь разделила их на хорошие и плохие, на те, что "нравились" и на те, что "нравились не особенно". Те, что "нравились не особенно", друг Линн засовывал в самые непредсказуемые места, например в холодильник. Что же касается сортов, которые он курил…
Корешки книг.
Он складировал их в книжные корешки.
Сколько книг было у Тьери Франсуа (я все больше и больше склоняюсь к мысли, что это – Тьери Франсуа)? Или для этих целей он использовал книги в букинистическом? Я никогда об этом не узнаю, но одна книга у меня все-таки есть. И принадлежит она Тьери.
Курить хочется нестерпимо.
Но это не значит, что я прямо сейчас должен расправиться с несчастным ежедневником, я успел к нему привязаться, я успел приручить его, сделать своим… В другое время я бы и пальцем к нему не прикоснулся, но искушение слишком велико. И дело тут не только в паре-тройке затяжек, невозможно представить себе вкусовые качества табака, пролежавшего под обложкой больше тридцати лет, дело не только в этом. Имел ли Тьери Франсуа отношение к Линн и если имел, то какое? Мне просто необходимо это знать, в жизни Линн не должно оставаться загадок; может быть, когда я коснусь пальцами дна ее души, я перестану думать о ней?
Если бы у меня был нож…
Но ножа у меня нет, он надежно спрятан в рюкзаке Анук, Анук надежно спрятана в недрах Парижа, мне до нее не добраться.
Даже если так – останавливаться я не намерен.
Я усаживаюсь в кресло и расстилаю на коленях одну из своих футболок ("Lacoste", эксклюзивная модель), все остальное оказывается делом техники. Осторожно отделив от обложки часть форзаца, я слегка похлопываю по корешку.
Есть!
На футболку сыплется посеревший, истончившийся от времени мелко резаный табак. Чтобы унять нервную дрожь в пальцах и избавиться от звона в голове, мне требуется некоторое количество времени. Будь на моем месте мазила Ронни, он бы уже успел как минимум трижды сигануть с моста. Будь на моем месте Мари-Кристин – она бы уже успела сочинить как минимум два рекламных слогана. Будь на моем месте секретарша Мари-Кристин Николь – она бы уже успела скачать из Интернета как минимум пять картинок с гостеприимными задницами главных интернет-педиков Джо и Джошуа. Будь на моем месте Анук…
Анук бы не стала ничего делать, это точно.
Тьери Франсуа.
Тьери Франсуа и был главным парнем Линн, никаких сомнений. Тем самым парнем, который подарил ей кольцо; тем самым парнем, который подарил ей розы. Тем самым парнем, который умудрялся курить, стоя под душем. Тем самым парнем, от воспоминаний о котором она пыталась избавиться всю жизнь. И так и не смогла.
Крутить самокрутки я не мастак.
Мне приходится извести с десяток бумажек из пачки прежде, чем получается что-то более-менее приличное. Я зажимаю самокрутку слегка подрагивающими губами и чиркаю зажигалкой.
В первые десять секунд ничего не происходит, две затяжки оставляют во рту странно-свинцовый вкус какого-то металла, потом металл сменяет полынь. Табак и правда испортился от времени, увидеть чудесные сюжеты, которые выдувал вместе с дымом Тьери Франсуа, мне не светит.
В какой момент привкус полыни сменяется привкусом крови – на третьей или на пятой затяжке?
В какой момент высохшая пиния вдруг начинает выпускать мягкие длинные иглы – на пятой или на восьмой?..
Теперь рот мой заполнен кровью, как желоб на бойне, а посреди дворика отсвечивает мозаичным стволом роскошная вечнозеленая пиния.
Я выплевываю кровь прямо на футболку с остатками табака, надо же, как ее много!.. Черт с ней, с кровью, ищи птицу, Гай. Ищи птицу!
Как в тумане, я нащупываю манок, сверчки и раковины особенно рельефны, они жмутся к ладоням, и я всей кожей чувствую почти неслышное потрескивание створок, почти неслышное пение цикад.
"Возвращайся к нам опять, Джимми Дин, Джимми Дин".
Неожиданно на крону пинии падает прямоугольник света. Свет идет из вечно мертвого окна, которое я сам был готов признать несуществующим. А спустя секунду в нем появляется мужской силуэт. Источник света находится за спиной мужчины, и я не должен бы видеть его лицо. Не должен.
Ноя вижу.
И снова безотчетный липкий страх охватывает меня. Я не только вижу лицо мужчины, я уже видел его когда-то. Я видел его дневную и ночную стороны на дне бокала с мадерой; дневную и ночную стороны, располосованные опасной бритвой.
Этот парень – убийца.
Этот парень убийца, и он улыбается мне.
Не помню, как я оказываюсь в подсобке, а затем и в главном зальчике букинистического. Там меня ждет новое потрясение: на втором этаже горит приглушенный свет, хотя я точно помню, что погасил все лампы, все – до единой. К тому же по этажу кто-то ходит. Никуда не ушедший страх заставляет меня соображать быстрее, и я тут же вспоминаю, что видел в подсобке лопату. Лопату с налипшими на нее комьями давно высохшей земли. Оружие не такое внушительное, как, к примеру, бейсбольная бита, предмет вожделений Маджонга, но все же, все же…
С лопатой в руках я сразу же начинаю чувствовать себя увереннее. Я даже в состоянии открыть рот и выкрикнуть в мягкий свет на втором этаже:
– Эй, кто там ходит? Спускайтесь! Спускайтесь, или я вызову полицию!
Ответ следует почти незамедлительно.
– Не нужно никакой полиции. Я спускаюсь.
Голос явно принадлежит мужчине, и в нем нет никакой агрессии. Облегчение, которое я испытываю, не поддается никакому описанию, этот голос можно рассматривать как союзника. Запоздалая мысль, которая приходит мне в голову: хорошо, что это не Анук. Анук умерла бы со смеху, увидев меня с лопатой – бледного, трясущегося от страха, с окровавленным ртом.
– Я уже иду, – подбадривает меня голос. – Уже!
Спустя несколько секунд хозяин голоса появляется на лестнице.
Портье из "Ламартин Опера", анемичный тип с зализанными волосами и опереточными иероглифами на плече.
Тьфу ты, черт.
– Это вы? – Странно, но парень не кажется удивленным. – Вы меня не узнаете? Мы ведь уже как-то виделись, правда? Вы приходили к нам в гостиницу в мае.
– Что вы здесь делаете?
– Было открыто – и я зашел.
– Что значит – "открыто"?
– Дверь была не заперта. И, по-моему, там вообще висела табличка…
Если сосунок имеет в виду белый прямоугольник с надписью "OUVERT", то он уже месяц валяется в подсобке, к тому же у меня нет привычки не запирать дверь.
– Нет там никакой таблички. Магазин закрыт. И уже давно.
– Я не знал, – надо признать, что парень держится молодцом, почти как его любимые летчики-камикадзе. – Просто было открыто, и я вошел.
– Магазин закрыт. Его больше нет.
– Я не знал. Я давно здесь не был.
– В любом случае – время для визитов неподходящее, – я постепенно начинаю успокаиваться.
– Старые хозяева иногда разрешали мне задержаться здесь ненадолго… Вы, очевидно, новый?
– Очевидно,
Рано я успокоился.
Слова портье почему-то задевают меня, я даже начинаю испытывать чувство, отдаленно напоминающее ревность. Линн не все мне рассказала, выходит, она знала этого мелкотравчатого деятеля гостиничного бизнеса, этот жалкий придаток к регистрационной стойке. Линн не все мне рассказала, далеко не все; ну что ж, когда манипулируешь людьми ты сам, нет смысла надеяться, что тебе не ответят тем же другие.
– Не волнуйтесь, я сейчас уйду, – на нейтральной территории парень гораздо более корректен, чем у себя в "Ламартин Опера".
– Я не волнуюсь. Так вы хорошо знали прежних хозяев?
– Я просто иногда покупал здесь книги.
– И все?
– Почти.
"Почти" – словечко такое же скользкое, как тела улиток, копошащихся на клумбе. За этим "почти" может скрываться все, что угодно, но думать об этом так же бессмысленно, как и ревновать юнца к умершей Линн,
– А привилегия оставаться здесь после закрытия – с чего это вдруг?
– Видите ли… Мой дед… До войны он владел этим магазином. То есть… тогда это был не магазин. Не букинистический магазин. "Лавка колониальных товаров", так это называлось. Знаете, из тех лавок, которые любят дети и их юные няни, мечтающие об индийском радже.
– Ну и что?
– А потом здесь появились другие люди. После войны. Я сам узнал о магазине несколько лет назад.
– Ясно. – Я прячу лопату за спину. – И вы рассказали эту душещипательную историю бывшим хозяевам?
– Да. Можно сказать и так. И они иногда разрешали мне…
Слушать о том, что именно разрешала Линн этому сосунку, я не намерен. Иначе я рискую получить жизнеописание подвигов сосункового деда, соратника де Голля и личного друга генерала Монтгомери, не иначе.
– Хозяин теперь я.
– Значит, букинистического здесь больше не будет?
– Скорее всего.
– А книги? Куда вы их денете?
– Еще не знаю.
Самураишка из "Ламартин Опера" криво улыбается: уж он-то наверняка бы знал, что делать с книгами. Неизвестно, чем он занимался там, на втором этаже, быть может, так же касался корешков, как и сейчас, и здесь – на первом. Линн, вот кто бы оценил этот (почти бессознательный) жест по достоинству. Я – не Линн, оценить красоту жеста или его бесстыдство я не в состоянии; по мне так от него за версту прет бестолковой возней на заднем ряду в кинотеатре, расстегнутыми пуговицами на джинсах и блузке, волосами, забившимися в рот. Самураишка не просто касается корешков книг, он их лапает, так, по крайней мере, это выглядит со стороны.
Я несправедлив.
Я несправедлив хотя бы потому, что самим книгам это нравится, они так и льнут к пальцам сосунка, я отчетливо это вижу.
– Вы не любите книги, правда?
– Почему?
– Откуда же мне знать – почему? – Гостиничный наглец с трудом отлипает от полок. – Не любить книги – большая ошибка.
– Неужели?
– Человеческая судьба – не что иное, как последовательность прочитанных книг…
– Букинистического здесь больше не будет. В любом случае. – Не хватало еще мне философствований с заднего ряда кинотеатра.
Жаль.
Ничего похожего на жалость, в голосе гостиничного портье звучит скрытая угроза, ее природа совершенно не ясна мне. Он засовывает руку в задний карман джинсов; lieutenant, приятель Линн, вытащил бы пистолет; испанец, приятель Линн, вытащил бы горсть каштанов; что вытащил бы Эрве Нанту – неизвестно, парень же вытаскивает мятую сигарету. И щелкает зажигалкой.
– Что будет с книгами? – спрашивает он через минуту.
– Хотите их забрать?
– А можно? Не все, всего лишь несколько…
– Не терпится заглянуть в конец? – немудреная мысль о последовательности прочитанных книг крепко засела у меня в голове, вот черт.
– Да нет. Я уже знаю, каким будет конец.
И снова мне чудится скрытая угроза в его голосе, облепленном табачными крошками. Сигарета, которую курит портье, – без фильтра, я только теперь понял: он все время отплевывается, совершенно машинально. Я и сам точно так же отплевывался каких-нибудь двадцать минут назад. Мысль об этом тотчас же возвращает меня во внутренний дворик, к пинии, квадрату света на мягкой хвое и силуэту в окне.
– Вам лучше уйти, молодой человек.
– Я понимаю. Я могу взять книги?
– Не сегодня. Приходите в другой раз.
– Хорошо.
Вряд ли "другой раз" наступит, вряд ли доморощенный самурай когда-нибудь еще придет сюда: и он, и я это понимаем. Скорее всего, портье из "Ламартин Опера" будет лапать своих подружек в твердых переплетах в другом месте. Атабак, который он курит, понравился бы Тьери Франсуа.
Наверняка.
Разговаривать больше не о чем. Волоча за собой лопату, я – вслед за ушедшим парнем – отправляюсь к двери и закрываю ее на ключ. Лопата – вот что поможет мне избавиться от улиток.
Если, конечно, я захочу от них избавиться.
PARIS LOUNGE: ROUND ABOUT MIDNIGHT
– … Препаскуднейшее это было дело, малыш, вот что я тебе скажу. Препаскуднейший это был тип – Тьери Франсуа.
– Да, мсье Дютронк. Дело было отвратительное. Я поднимал архивы.
– Семь жертв, убитых самым гнусным, самым извращенным способом. И это только то, что нам удалось доказать. Уж на что я, тертый калач, всю жизнь в полиции проработал, а подобного дела и не упомню. И теперь вспоминать не хочу. Не так уж много мне осталось на этом свете. Лучше уж думать о чем-нибудь хорошем. Прав я, Дидье, а?
– Да, мсье Дютронк. Я поднимал архивы. Здорово вы распутали это дело.
– И стал комиссаром. Лучше уж никогда не становиться комиссаром, лишь бы поменьше было таких дел. На жертвы лучше было и не смотреть, так он их кромсал. Что твой сатана души грешников в аду. Франсис Тренэ, парень, который работал со мной на этом деле, – тот так вообще уволился из полиции – еще до того, как повесили этого стервеца Тьери. Нервы не выдержали. А Франсис был головастый парень. Интеллектуал, как принято было тогда называть таких головастых.
– И сейчас так называют.
– Вот видишь – времена, как и люди, не меняются. Если бы не Франсис – увидели бы мы не Тьери Франсуа, а от мертвого осла уши. Я всегда ему говорил – наша работа для тех, кто, разгребая дерьмо, не надевает на нос прищепку. А к запаху дерьма еще надо привыкнуть, нормальный человек и связываться с этим не станет. Прав я, Дидье, а?
– Еще как правы, мсье Дютронк… И что же он совершил такого выдающегося? Этот ваш Франсис Тренэ?
– Прочел чуть больше книжек, чем мы с тобой, малыш. Представь себе книжного червя с вечно расстегнутой кобурой на брюхе – это и будет Франсис.
– Он всегда готов был пустить пушку в дело?
– Э-э, не скажи. В том-то весь и фокус, что кобура у него была пустой. Оружия Франсис не любил. И вдело чаще пускал мозги. И это совсем неплохо у него получалось. Хоть он и казался мне странным типом, еще каким странным, но убийцу-то он вычислил. Тут уж не прибавить, не убавить.
– Так это ему первому пришла в голову мысль о тетраграмме?
– Ну уж не мне – точно. Я до сих пор это слово выговорить не могу. И то, что оно означает. Непроизносимое имя Бога – так говорил Франсис. И мне так будет сподручнее.
– Речь ведь шла о четырех буквах – YHVH. Йод-Хе-Вау-Хе.
– Лучше бы ты не произносил их вслух, малыш. Как и положено. У меня до сих пор от этих букв мороз по коже.
– Я понимаю, мсье Дютронк. Просто бы хотелось кое-что прояснить для себя.
– Тут я тебе не помощник, Дидье. Не силен я во всей этой кабалистике. Тебе бы с Франсисом об этом поговорить.
– Этого хотелось бы тоже…
– Вот только боюсь, что ничего не получится.
– Почему? Вы-то наверняка знаете, как с ним связаться.
– Раньше – знал. Когда мы загоняли в угол эту падаль, Тьери Франсуа.
– Значит, вы не виделись с ним после того, как он ушел из полиции?
– Виделись один раз. Вдень, когда Тьери повесили. Пропустили по пивку по этому поводу. Хотя вернее будет сказать, что пиво пил я, а он ограничился кофе без сахара. Тогда-то он мне и сообщил, что хочет уехать из страны.
– Куда?
– Вроде как куда-то на Восток, ловить змей.
– Змей? Почему змей?
– Уж лучше ловить змей, чем маньяков, сказал мне Франсис, нервишки у него были ни к черту, это точно. И ведь уехал, Дидье. Вот так-то.
– На Восток? А куда именно на Восток?
– Меня он в это не посвящал. Только думаю, что он и сам не знал тогда, куда отправится.
– И вы больше ничего о нем не слыхали?
– Ничего.
– И он ни разу не давал о себе знать?
– Боюсь, что нет, малыш. Правда, однажды я видел его по ящику, хе-хе… Хотя вернее будет сказать, что и не его вовсе, а какого-то актера в американском фильме. Но уж больно на Франсиса похожего. Потом всю ночь не мог заснуть – не очень-то я люблю вспоминать о Франсисе. Хотя парень он был замечательный.
– И странный?
– Одно другому не мешает.
– Почему тогда не любите вспоминать?
– Вспомнишь о Франсисе – вспомнишь и о Тьери, и о семи невинных, которых он разделал, как мясник. Три мужчины и четыре женщины, не знавшие ни Тьери, ни друг друга. И у двоих из них фамилии начинались на "а", у одного – на "о", а у четверых – сам знаешь на что.
– YHVH. Йод-Хе-Вау-Хе.
– Лучше бы тебе не трепать эти буквы. Вдруг произнесешь их правильно.
– И что тогда?
– Вселенная рассыплется в пыль. Ты же читал материалы дела.
– Этого там не было.
– Разве?
– Было довольно развернутое заключение специалистов-религиоведов, где объяснялась вся эта казуистика с буквами. Йод – отец, первое Хе – мать, Bay – сын, второе Хе – дочь. А само имя – не что иное, как формула сотворения мира. А в европейских языках звучит это как Яхве. Или Иегова, если добавить гласные из слова Адонай, что значит господин. Как добавляли средневековые толкователи Торы.
– Хочешь прочесть мне лекцию?
– Нет.
– Оно и верно, малыш Дидье. Я и тогда ничего в этом не понимал, что уж говорить про сейчас. Яне понимал, а Франсис понял. Эти семеро были виноваты только в том, что фамилии их начинались на эти проклятые буквы. И в том, что они попались на глаза Тьери. Первым был американец Стивен Йорк, отец двух детей, он тоже как-то заглянул в магазин Тьери. Чтобы купить детишкам книжку-раскраску. Все они были там, хотя бы раз – но были: и чьи-то матери, и чьи-то дочери, и отцы, и сыновья. А он убил их всех. Франсис говорил, что Тьери создал какой-то там культ. А может, и не создал, а просто подглядел где-то уже готовый. Ну это как проклятую букву "а" написать впервые. И не напишешь ведь, пока кто-нибудь не покажет тебе, как именно ее писать. Пока кто-нибудь не ткнет тебя в нее носом. А Тьери… Уж очень ему хотелось правильно произнести непроизносимое имя. Пусть и разными голосами, пусть и из перерезанных глоток.
– Разными голосами?
– Ты же читал дело, Дидье. И ты должен бы знать, что он делал с телами. Что он делал с костями, которые вытаскивал из тел, что твой хирург.
– Что-то вроде музыкальных инструментов. Маленьких дудочек.
– Или манков для птиц. Семь невинно убиенных – семь дудок, самых разных. А может, и иерихонских труб, кто знает. Из них он хотел выдуть имя Бога. И знаешь, что бы из этого получилось, малыш? Если бы ему все-таки удалось…
– Что?