- Старая песня. А если моя субъективная антипатия и реальный преступник совпадают? И почему я должен испытывать симпатию к человеку, которого имею все основания подозревать в убийстве? Имеет человек право на антипатию или нет? Хотите знать правду? Поначалу я пытался превозмочь себя, не верил самому себе, собственные подозрения полагал следствием, как вы изволили выразиться, моей к вам антипатии. А потом решил: если самому себе не верить, кому мне тогда верить? Вам? Что же до неопровержимых доказательств, то в таких делах их никогда не бывает. Разве что убийство совершено прилюдно - ну, скажем, во время какой-нибудь бучи.
- Сами признаете: доказательств у вас никаких, - удовлетворенно подытожил я.
- Одно есть, - спокойно сказал Борис Павлович. - Подложное письмо, оставленное Никитой на видном месте, вы заметили, а его собственной предсмертной записки - нет. Не мудрено - даже мы, хоть времени у нас было побольше, чем у вас, обнаружили ее только со второго захода. Тем не менее он ухитрился ее написать. В вашем присутствии. В расчете, что рано или поздно ее обнаружат.
Я смотрел на Бориса Павловича во все глаза, ожидая, что он полезет в карман и, подобно фокуснику, вытащит вещественное доказательство. Но вместо этого он поднялся, подошел к гранатовому автопортрету и развернул его к нам тыльной стороной. Торопливо, наискосок, красным фломастером прямо по холсту было выведено: "Вот и остался один на один со своим убийцей. Увы, не тот, кого ожидал. Умираю не из-за Лены, а из-за "Данаи". И подпись с числом. Даже точное время указал. Все как в аптеке.
О шут гороховый! Когда успел?
Тут я все вспомнил!
- А вдруг он снова ошибся? - сделал я последнюю попытку, - Как он мог догадаться о моих намерениях?
- А это уже вопрос не ко мне. Спросите его самого, если когда-нибудь там повстречаете.
- Прикажете смеяться?
- Смеется тот, кто смеется последним.
Чего ему теперь стыдиться трюизмов и клише, когда он переиграл меня, опираясь исключительно на них! Таким самодовольным я его никогда не видел.
А закончил он, как я и ожидал:
- Глеб Алексеевич Соловьев (это моя фамилия, которую читателю давно бы уже пора знать и запомнить), бывший гражданин России, потом гражданин США, а теперь человек с двойным гражданством, вы арестованы по обвинению в убийстве Егошина Никиты Ивановича.
- И в похищении "Данаи" Рембрандта, - договорил я за него. - Семь бед один ответ.
Вот тут-то меня и ждал сюрприз, самый большой за. все мое сентиментальное путешествие на родину, которой у меня больше нет.
- Нет, в похищении картины Рембрандта вы не обвиняетесь.
- Это еще почему? - обиделся я. - Улик мало?
- Наоборот. Улик предостаточно, прямых и косвенных. Неопровержимые доказательства - свидетельства наружной слежки, стюардессы самолета, вашей соседки по полету, грузинских таможенников - все вас видели и запомнили с футляром в руках. Тем не менее картину Рембрандта вы из мастерской не выносили.
- ???
- Потому что ее там уже не было.
- Где же она?
- Там, где ей быть положено. В Эрмитаже. - И Борис Павлович победно улыбнулся.
- Нет! - снова ляпнул я, как и в первую нашу встречу, когда Борис Павлович взял на понт и заявил, что "Даная" на вернисаже была настоящей.
- На этот раз - да, - сказал Борис Павлович, вспомнив, похоже, тот свой старый розыгрыш. - Злоключения "Данаи" окончены. То ее серной кислотой обливают, то подменяют - черт знает что! Не картина, а мученица! Нам удалось вас слегка опередить, Глеб Алексеевич. С помощью Галины Матвеевны и с вашей же подсказки. Одной из многих. Именно вы посовето'вали произвести обыск у сотрудников реставрационных мастерских. В первую же нашу встречу.
- Проклятие! - вырвалось у меня. - Откуда мне было знать, что вы последуете совету незамедлительно? Думал, пока раскачаетесь…
- Вот-вот: снова недооценка противника. Сами признали. Как говаривал граф Толстой, человек течет, в нем есть все возможности.
- Вы о себе? Это не ваша победа, а мое поражение.
- Ваше поражение и есть моя победа. Да не казните вы себя так! Вы совершили почти идеальное убийство, хотя ваш друг Никита и погиб напрасно. Он бы, несомненно, остался жив, если б вы, придя в мастерскую, чуть внимательнее всмотрелись в картину и поняли - как несколько дней назад в Эрмитаже, - что это не подлинник, а та же самая подделка. Вся беда в том, что времени у вас было в обрез, вы очень торопились, да и какие могли быть сомнения, когда вы видели оригинал Рембрандта в мастерской Никиты всего каких-нибудь два часа назад! Это как раз и были те самые два часа, когда вы с Никитой ушли из мастерской и которых нам хватило, чтоб заменить оригинал копией. А вы второпях подмены не заметили и, убив Никиту, свернули картину в рулон и запихнули в футляр. В тот самый двухметровый футляр, который Никита специально приготовил для холста и успел намозолить им глаза сотрудникам и сторожам Эрмитажа, ходя с ним под мышкой на работу больше года и не вызывая никаких подозрений. В этом футляре он и вынес из Эрмитажа подлинник "Данаи", а вы из его мастерской - копию, полагая, что это оригинал. У вас в руках благодаря вашему росту он не так бросался в глаза. Совсем иначе у вашего малорослого приятеля.
Только сейчас я просек гигантский розыгрыш, который он мне устроил с помощью Гали, а не исключено, что и Саши. Вот почему она меня так ни разу и не оставила с ним наедине, не полагаясь на придурка, которого я имел глупость пожалеть и из рук в руки передал ему на самого себя улику, которая успела стать уликой против него самого, пока не потеряла свое значение как улика.
- Выходит, и самоубийство твое - инсценировка? - сказал я, обернувшись к нему.
Он смотрел на меня, делая вид, что ничего не понимает, Или в самом деле не понимал? Святая простота! Попав в расставленную Борисом Павловичем мышеловку, я все меньше разбирался в окрестной невнятице. Если сама "Даная" оказалась подделкой, то ничего подлинного вокруг быть просто не может! Не удивился бы даже, если б открылась дверь и на пороге появился Никита. Или Лена. Да хоть Даная собственной персоной.
- Что ты имеешь в виду? - спросила Галя.
- А то, что вдвойне липовое! И что не покончил, и что не собирался вовсе. Вы это придумали, чтоб выманить нас с Никитой из мастерской!
- Вы преувеличиваете наши театральные склонности, - сказал Борис Павлович. - Как я понимаю, Саша и вправду был на грани самоубийства, казня себя за смерть жены. И позвонил Галине Матвеевне искренне, но в последний момент был отвлечен приходом соседки, которая давно уже, судя по всему, его кадрила, а здесь впервые появилась возможность - под видом сочувствия и жалости. Вот она и пожалела. А соблазнить его - пара пустяков, учитывая состояние.
- У тебя сильная соперница, - с удовольствием сказал я Гале. - Вы хотите меня убедить, что вам просто случайно повезло и вы не нарочно все подстроили?
- В голову не приходило. Мы, конечно, собирались провести шмон в мастерской, но нам понадобилось бы еще время на получение ордера на обыск. Самое раннее, на следующий день - и не нашли бы там ничего.
- Если не считать труп хозяина, - сказал я.
- Верно. Но как вы понимаете, это не совсем то, что мы искали. Ваша последняя ошибка: посылая телеграмму из Тбилиси, вы исходили из предположения, что труп либо уже обнаружен, либо вот-вот будет. Вы все время пытались упредить события и тем самым снять с себя подозрение: первым обнаружили подмену "Данаи", а послав телеграмму, навели нас на труп ее похитителя. Чего вы никак не могли предположить - что на этот раз мы упредим вас, забрав из мастерской оригинал "Данаи" до вашего прихода.
- И вы еще пытаетесь убедить меня, что псе произошло по чистой случайности?
- Куда приятней мне было бы приписать заслугу спасения "Данаи" собственной персоне. Увы, нет. Просто посчастливилось. Чистое везение - ничего больше. Я позвонил Галине Матвеевне спустя минуту после того, как ей позвонил Саша и попрощался. Вот она мне все и выложила как на духу, а сама бросилась за подмогой. Лично я ее и подвез к мастерской на служебной машине, а когда вы оттуда вымелись, мы нагрянули без ордера на обыск, не дожидаясь утра. Копию "Данаи" мы, понятно, прихватили с собой - на тот случай, если в мастерской окажется ее оригинал. Уверенности в этом ни у кого из нас не было. Ваш Никита был среди подозреваемых, но один из. Я так и не понял, зачем он это сделал, ради чего, тем более поплатился за кражу жизнью. По чьему-то заказу? Или шутки ради, чтоб доказать некомпетентность экспертов, а заодно взаимозаменяемость оригинала и копии? Ему удалось то и другое. В самом деле, чем отличается поврежденный на три четверти и заново восстановленный оригинал от точной его копии? А если уж говорить о предпочтении, то я бы отдал копии с оригинала до нападения на него литовца оригиналу-подранку. И как быть теоретически, если копия художественно превосходит оригинал? Тем более если это Рембрандт, который был плодовит, как кошка, и поди отличи теперь его кисть от кисти его ученика или современника-имитатора. Сколько в мире "рем-брандтов", подлинных и мнимых! А коли вся эта подмена была предпринята Никитой единственно ради розыгрыша, то вполне возможно, слова о том, что одна из "Данаи" ему не принадлежит, означали, что он намеревался вернуть ее в Эрмитаж. Но повторяю: не все загадки необходимо разгадывать. К примеру, не все ли равно, знал Глеб Алексеевич заранее о подмене или усек только на вернисаже благодаря особым отношениям с Данаей? Скорее всего он каким-то образом узнал обо всем от Никиты, решив реализовать его розыгрыш в настоящее похищение картины Рембрандта, и даже нашел на нее зарубежного покупателя. Допускаю, что Никита мог и прихвастнуть перед старым дружком, намекнув через океан о готовящейся проделке. Все его недюжие силы ушли на обман эрмитажных властей. Их ему удалось обвести вокруг пальца. Откуда ему было знать, что в борьбу за "Данаю" подключится его приятель и пойдет ради нее на убийство? У нас есть все основания предполагать, что оба - похититель "Данаи" и его убийца - действовали в одиночку, каждый на свой страх и риск. А риск, как известно, определяется не тем, что можешь выиграть, а тем, что можешь потерять. Я хочу напомнить нашему заморскому гостю, что смертная казнь у нас в стране еще не отменена.
Смолчал, не обратив внимания на угрозу. Все было не совсем так, как он представил, а что до риска, то здесь я согласен с Паскалем: в любой игре риск несомненен, а выигрыш сомнителен, но нет места колебаниям там, где в игру замешано бесконечное (Даная), в то время как проиграть ты можешь только ничтожное (свобода, жизнь). Объяснить, однако, этот противовес мне здесь некому, да и нет нужды. Все это как раз и есть то самое необязательное знание, к которому Борис Павлович не стремится. Оба убийцы пойманы, "Даная" водворена на прежнее место, а как да почему - не все ль равно! Ему все равно, но не нам с тобой, друг-читатель!
- Вот я и говорю, что дело случая, - заключил Борис Павлович. - И победитель я случайный. Просто крупно повезло.
- Чего не могу сказать о себе.
- Это совпадает - наше везение и ваше невезение. Как и девять лет назад. Только тогда было наоборот: ваше везение и наше невезение.
Борис Павлович встал и вынул пару наручников., Улыбаясь, протянул ему обе руки и услышал вдруг с детства знакомый голос: "Коси под придурка". "Не бзди", ответил я самому себе, но совет намотал на ус, которого у меня отродясь не было. Как знать, может, и сгодится, коли жизнь пошла не в масть.
У подъезда стоял "воронок", куда нас с Сашей и впихнули.
А Гале и здесь не обломилось: потопала на своих двоих.
ЭПИЛОГ
О НЕБО, НЕБО, ТЫ МНЕ БУДЕШЬ СНИТЬСЯ!
Вот наконец мы и остались с ним вдвоем, без посторонних и соглядатаев. Пусть здесь и не лучшие условия для мужских разговоров.
У Саши на тумбочке фотка его Лены, а у меня моя "Даная" - дрянная репродукция, но с меня довольно: на что тогда память и воображение? На пару они восполняют реальность, которой у меня теперь дефицит. Зато время у нас с Сашей - несчитанное.
Ограниченность пространства и безграничность времени. Не это ли имел в виду Эйнштейн, выводя свою формулу относительности? А Саша и вовсе не внакладе, весь, до дна, выкладываясь в своих нервических монологах, в которые мне изредка удается встрять: я его вполне устраиваю в качестве аудитории, но, не будь меня рядом, он говорил бы сам с собой, так упоенно растравляет он свои раны. Так и сказал ему, перефразировав Шекспира:
- Твое горе тебе дороже самой Лены.
По утрам мы рассказываем друг другу свои девичьи сны, которые у нас живее и красочнее, чем у тех, кто с утра до вечера занят кипучей деятельностью, и за дневной суетой ничего не остается на полноценную ночную жизнь.
- Застаю их на месте преступления. Оба без ничего. О" прикрывает срам руками, а она натягивает трусики, которые я же ей и подарил, с бабочками среди цветов. Бегу за ней в ванную, но она так легко убеждает меня в своей невинности: "Мы столько лет с тобой вместе, все на глазах друг у друга, как ты мог подумать, даже во сне?.."
- А я лечу в самолете по Нью-Йорку, в каких-нибудь всего десяти метрах над землей, между домами, в узких улицах где-то в районе церкви Святой Троицы, и дикий страх на поворотах, и аплодисменты пассажиров, когда пилоту удается свернуть с одной улицы на другую, не задев дома. Садимся на крошечном островке у статуи Свободы - схожу с трапа и бухаюсь на колени, целуя землю, которую никогда больше не увижу. Сам виноват: путь с того света назад заказан, а я попытался. Мои сны так прозрачны, я сам себе Иосиф.
- Она признается наконец, я даже успеваю спросить с кем, но проклятие! - на этом просыпаюсь. Как меня мучают ее тайны! Она вся - тайна. И не впускает в себя, имея на то полное право, но жить столько лет при недомолвках и умолчаниях - как-то даже не по себе. А она мне - что дурью маюсь от безделья и безлюдья. А я - что наконец остался наедине с самим собой. "Тоже мне Марк Аврелий!" - Это она мне, насмешливо. Третирует как поэта, как мужчину, как личность. "Тебя слишком много…", "Как надоел!", "Шел бы куда-нибудь хоть бы роман с кем закрутил", "Ну как можно так навязываться?", "Живешь по указке своего члена…" - и так каждый день. Я ей говорю, что люблю ее, а она мне: "Люби, люби, если тебе делать больше нечего".
- А у меня снова летящий сон. Будто лечу на стуле, едва касаясь земли, то бишь пола, одной моей волей удерживаясь на весу, по какому-то длиннющему коридору, по бесконечной анфиладе, из зала в зал, все ближе и ближе, пока наконец… И, черт, просыпаюсь, уже догадываясь, что тоска меня снова гонит по Эрмитажу. Так и не повидался с ней, не успел.
- А я просыпаюсь и никак не могу понять - где я, кто, как мое имя, сколько мне лет, жив ли еще или нет? Силюсь вспомнить - и ничего не помню. Полный провал. Выпадение из времени и пространства. Единственное, что помню, ее. Меня уже нет, и все, что осталось от меня, - это память о ней. Даже не о ней, а о ее тайне. Мир так порочен, а порок так естествен, психологически понятен и физиологически необходим, что подозрителен даже ангел, а она - ангел, с этим даже Никита спорить не стал бы, потому и пытался совратить, что ангел. И еще одна причина моей ревности: она не беременела, а страх беременности единственное препятствие на пути русской женщины к измене. То есть подозрительна вдвойне. Говорю, что прощаю все заранее, моя любовь так велика, что может вместить и измену, у нас не должно быть секретов друг от друга, признание еще больше сблизит. Короче, канючу и вынуждаю сказать правду. Вот она и сознается, что никогда не изменяла, о чем теперь жалеет. Что жалеет, пропускаю мимо ушей: главное - не изменяла! Но так пусто становится, ревность стала основным содержанием моей жизни. Тогда по новому кругу: не с кем изменяла, ибо не с кем, а с кем хотела, представляла, кто к ней подваливал, приставал, целовал, трогал. Тут она не выдерживает: "Ну что мне, придумать, что ли, что я изменяла, когда я не изменяла!" Придумай, придумай, шепчу я, целуя и лаская ее. А когда кончаю и все еще в ней, держась на локтях, чтоб не придавить, не дай Бог, догадываюсь спросить: "А если б изменила, призналась бы?" "Никогда! - вырывается у нее. - На то и секреты, чтоб держать их в секрете и не нарушать жизненный баланс". И я снова там, где начал. Неужели мне суждено умереть, так ничего не узнав про нее?
За эти два года, что мы здесь, я уже успел привыкнуть к тому, что он говорит о ней в настоящем времени и не отличает сон от яви - реальность для него неприемлема, а потому не существует- Я и сам уже не всегда сознаю, что он рассказывает - очередной сон или эпизод из семейной жизни.
- "Ладно, - говорит она вдруг. - Коли хочешь знать правду, так слушай…" И начинает говорить, а я затыкаю уши. Она говорит и говорит, вижу, как движутся ее губы, но ничего не слышу. И не оторвать пальцев от ушей, как ни силюсь.
Плачу и просыпаюсь и снова плачу. Думаешь, не знаю, в чем причина моей ревности? В ее нелюбви. Но будь у меня выбор, я бы все равно предпочел любить, чем быть любимым.
- А она? - удается мне прорваться сквозь быструю его речь и вставить словечко.
- Что "она"? - не понимает Саша.
- Может, и она предпочла бы сама любить?