И тут я увидел удивительное сквозь просветы в кроне.
Нина перебегала Тверской в обратном направлении.
Она приближалась решительным шагом, распахнув полы своей роскошной белой дубленки, сдвинув на затылок дорогой расшитый платок, уверенно ставя ноги, как будто каждым шагом вдавливала в асфальт металлическую кнопку.
Я знал эту походку. Это – охота, это принятое решение.
Возможно, Нина что-то решила сообщить Гукасяну, но у меня мелькнула мысль, что она заметила меня и теперь хочет выяснить отношения со мной.
Я пришел в ужас.
Совершенно не знал, хочу ли этого выяснения. Знал только, что страшно, окончательно, бесповоротно убит, раздавлен.
Стал еще глубже запрятываться в холодную хвою.
Нина приближалась. Она уже была так близко, что я сквозь переплетение веток видел блеск ее глаз. И в этот момент, она резко повернула направо, и пошла по ступенькам вниз на бульвар.
Ни то ни другое. Ни я, ни Гукасян. Может, к себе в ИМЛИ, на Воровского, но уже почти ночь.
Краем левого глаза я увидел, что распахивается дверь "Армении" и выходит Рудик. Держа в руках пакет. От него до Нины было где-то тридцать, даже меньше шагов. Поверх автомобильных крыш замерших перед светофором, ему была отлично видна сцена, на которой разворачивались события. Я тоже, прячась от приближающейся Нины, зайдя елке слишком в тыл, был у него как на ладони. И, удивительно, в этот момент никого больше на этом оживленнейшем куске московской земли больше не было.
Но Рудик вел себя странно: склонив голову, рылся в пакете, вынесенном из магазина. Что, проверял количество звездочек на бутылке?
Наш динамичный любовный треугольник застыл в мгновенном равновесии и тут же развалился, освобождая предоставленную случаем сцену.
Я осторожно вернулся на противоположную сторону елочного тела, Нина решительно процокала каблуками по ступеням и ступила в тень бульвара, не увидев ни меня, ни Рудика. Она явно была занята мыслями, не имевшими отношения ни к нему, ни ко мне. Он остался стоять со склоненной головой у стеклянной витрины, все роясь и роясь в пакете.
Дождавшись, когда белая дубленка уплывет достаточно далеко по сумрачному бульварному туннелю, я бросился на узкую дорожку, идущую вдоль бульвара параллельно основному руслу.
Несчастный Рудик меня не заметил, и я с облегчением забыл и о нем, и о его странном поведении и стал красться за призрачной белой фигурой.
Если она обернется, шеренга деревьев, отделяющая основную аллею от моей боковой, пусть и редкая, меня прикроет. На моей стороне свежий, прохладный мрак и каждый погасший фонарь мне брат.
Если бы меня спросили, почему я так боюсь быть замеченным, я бы рассердился, но объяснить ничего не смог бы. Просто шел следом, и все.
Куда? Зачем? Обнаружить себя я бы не посмел. Почему я здесь? Что я делаю в эту пору на бульваре?
Но не вечно же шляться за нею вот так, безмолвным соглядатаем?!
Все отвратительное, что я мог узнать, я уже узнал. Что мне нужно еще разведать?
Честно говоря, мне было все равно, куда она сейчас торопится. Кажется, где-то здесь живет ее подружка Аллочка, актерка кукольного театра, забавная матершинница, вечно брошенная каким-нибудь любовником.
Кстати и парикмахерша, одна из тех двух специалисток по подтяжкам, как раз стрижет где-то в переулках, у нее студия под крышей. Надо добираться на шестой без лифта, и все равно очереди.
Мне просто надо было ее куда-то "сдать" на хранение, пока я один в тишине соберусь для разговора.
Нина шла все так же быстро. Миновала место, где со временем будет памятник Есенину, но в ту зиму об этом ничто на это не намекало.
Да, я иду за ней, потому что не могу решить – что мне со всем этим делать. Да, получил по морде со всего размаху целым Гукасяном. Но, если вдуматься, я ведь ей не муж.
Даже не жених. Никаких знаков владения, одно лишь страшное желание полностью и жадно собственничать.
Правая сторона бульвара была освещена слишком сильно, и я, воспользовавшись встречей с большой веселой компанией, перебежал на левую сторону, в бесконечную, почти до самых Никитских тянущуюся тень.
Я нервно хмыкнул. Не хватало еще начать ее оправдывать. Ты, Женечка, не хочешь, скажи себе честно, с нею рвать. Несмотря на все, что узнал.
Куда она так гонит?
Она шла точно по середине бульвара, и впереди у нее был только один объект, который она не могла миновать – статуя Тимирязева. Мне человек сорок говорили, что если посмотреть на него сбоку, то создается полнейшее впечатление, что великий ученый мочится. Всякий раз, когда я пытался блеснуть этой информацией, мне в ответ морщились: знаю, знаю.
Не успел я додумать эту мелкую мысль, как Нина вдруг начала резко отклоняться от осевой линии маршрута. И стало сразу же ясно, что она не к постаменту рвется, а к человеку, который стоит шагах в десяти от памятника и поглядывает на него со стороны.
Было уже темно, и только желтые городские фонари неравномерно освещали утоптанный снег, черные кусты, голые лавки, искрились проносящиеся огни машин.
Стоял декабрь, но пахло февралем.
Мужчина у памятника обернулся к подбегавшей Нине. Они бурно обнялись. Причем он сразу вонзил свои ладони под полы распахнутой дубленки, получая доступ к теплому телу. Меня даже затрясло, настолько я мог представить это ощущение.
Какое-то доброе дерево бросилось ко мне, и я почти полностью скрылся за ним. Почему-то в этот раз мне было намного неуютнее, чем там, на другом конце бульвара за новогодней елкой. Неуютнее, но вместе с тем не так больно.
Позднее через знакомых узнал, что это был Вадик Коноплев, начинавший входить в моду театральный художник, но так и не вошедший. Теперь вообще, как выясняется, мертвец.
Нина и Вадик обнимались так жарко и радостно, что я уперся лбом в кору дерева, породы которого не знал, и мне казалось, что я портвейновыми парами просверлю его насквозь.
Они обнимались, как люди, только что спихнувшие все свои неприятные дела, отбросившие всех ненужных людей, теперь принадлежащие только друг другу.
Почувствовав, что плохо спрятался, я стоял тихо и смирно. Броситься в обратном направлении было немыслимо – заметят!
А они все продолжали обниматься.
Уже идите куда-нибудь!
Делайте, что хотите, только не так близко.
Я не удержался и выглянул.
Коноплев смотрел на меня. Нет, его взгляда не было видно в тени Тимирязева, но вся постановка фигуры, разворот плеч, подъем головы, все говорило за то, что я замечен. Замечен, но не опознан. Хорошо, что Нина обнимается спиной ко мне.
А если она обернется? Захочет подойти рассмотреть? Тогда уж лучше бежать!
И я рванул.
Резко отделился от уже пьяного от моих паров дерева и решительной иноходью кинулся влево, туда, где был выход с бульвара на проезжую часть. Пусть потоки машин, мне было все равно. Проскочил перед возмущенным троллейбусом и бегом вверх по бульвару.
Меня ничем нельзя было пронять. Я так считал. Но, увидев за выступом ближайшего дома Гукасяна, я споткнулся и чуть не упал.
Он стоял, прижимая к груди кулек, и смотрел туда, куда перед этим смотрел я.
Мы с ним встретились взглядами.
Он не знал меня, но, кажется, уже многое про меня понимал. Наверняка видел со стороны мою агонию за деревом.
Мы смотрели друг на друга недолго. И через секунду оба обернулись и поглядели в сторону Тимирязева.
Положение теней изменилось, и теперь было отчетливо видно, что художник смотрит в нашу сторону. И хотя тоже о нас ничего не знает, но, кажется, все понимает.
Нина резвилась у него на груди, прикладывая голову то левым, то правым ухом к замшевой куртке.
На секунду сложная конструкция из любовников замерла, и тут же прекратила существование.
Я ретировался первым.
Что я оставил за собой, меня не интересовало.
Рана была глубока.
Заживала рана медленно. Выздоровлению сильно помогло то, что Нина с родителями и своей неизвестно от кого полученной беременностью махнула в Англию на длительное время. Не знаю, как у кого, но для меня государственная граница была как бы пропитана целебными веществами, смягчающими страдания. Кстати, если бы она умерла, то есть удалилась за еще более непроницаемую границу, я бы наутро проснулся здоровым, как мне кажется.
Лет уже через пять, снова на вечеринке у Балбошиной встречаю мою мучительную фемину. В первый момент я испугался – сейчас внутри заноет! Нина выглядела очень хорошо: загранично, "успешно".
Ничего внутри в тот момент, как ни странно, не шелохнулось.
Кто мы теперь друг другу? Старые знакомые. Можно даже поцеловаться.
О ребенке она тогда ничего не сказала. Или что-то было в разговоре? Не помню. Я был слишком не в состоянии напрягаться и вникать. Отряхивал прах со своих ног и сбрасывал кандалы. Это уже не мое, это уже не ко мне! И взлетел.
И почти не вспоминал потом, до самого появления Майки.
Почему она тогда мне ничего не сказала прямо?
Может быть, Гукасян и Коноплев в тот момент еще имелись в наличии, и на них она рассчитывала больше?
Не знаю, и знать не хочу. Один спился, другой сидит.
На выходе из бульварной аллеи меня встретил порыв прохладного и пыльного мартовского ветра. Я на секунду заслонился рукавом, а когда убрал руку, остановился от неожиданности.
Справа от Тимирязева стоял Коноплев. Я сразу понял, кто это. На дне памяти у меня лежала та зимняя картинка, и сегодняшняя весенняя, наложившись на нее, дала эффект абсолютного и мгновенного узнавания.
Он меня увидел и не сдвинулся с места. Тоже узнал? Что она ему тогда обо мне рассказывала? Показывала фотографию? Зачем? Просто догадался, кто я? Нет, кажется, мы все же были в одной большой компании. Я подошел ближе, поскольку это была моя обязанность, ведь это я опоздал на встречу.
Коноплев смотрел на меня напряженно. Спросил:
– А где Нина?
Вопрос, конечно, сбил меня с толку. Я хотел в ответ спросить у него, где Майка, но она сама мне ответила, выскочив из-за памятника, сверкая злыми и веселыми глазами.
Мы с Коноплевым покосились на нее и вернулись к рассматриванию друг друга. Стараясь что-то понять и медленно что-то понимая.
– Ты спился и умер, – сказал я ему.
– А ты утонул в Крыму в бурную погоду, – ответил он мне, дойдя до той же стадии в своих размышлениях, что и я. И мы сразу же покосились на Майку. Она показала мне язык и сказала, почему-то с презрением в голосе.
– Ты знаешь, что брат Эдуарда Шеварднадзе погиб в Брестской крепости?
– Майя, – протянул Коноплев к ней ладонь, чтобы успокоить.
Она резко отпрыгнула в сторону и обижено прошипела:
– Но ты же сам говорил!
– Я это говорил редактору, и…
Майка тут же прислонилась к моему боку и показала Коноплеву язык.
– А мы с дядей Женей обошли всех музыкантов, которым набили морду.
Коноплев посмотрел на меня понимающе, но без приязни.
Мне вдруг пришла в голову мысль.
– Маечка, а дядя… Рудик, ты его знаешь?
– Мама сказала мне, чтобы я об этом не рассказывала. И про тебя, дядя Женя, и про тебя, Вадим Иванович.
– Значит, Гукасян не сидит, – сказал я.
– У него кафэ-е! – укоризненно протянула девчонка.
Вообще-то я не должен был с ним встретиться. Он привел девочку на условленное место, где я должен был забрать ее через пятнадцать минут после того, как он отчалит. Он отчалил. Ему нужно было заскочить в театр Маяковского. Поэтому и встреча была назначена у Тимирязева. Но когда он уже двигался обратно, через сорок минут, он увидел, что девочка все еще трется у памятника. Майка уже успела позвонить матери, мать успела позвонить мне. Я уже вылетел от Петровича. Коноплев позвонил Нине, но ее телефон оказался выключен – и она не сказала ему, чтобы он оставил девочку одну возле памятника. Вот и вся предыстория чуда Коноплевского воскрешения.
– А пойдемте к Рудику, – предложила девочка.
Мы переглянулись с ее вторым отцом.
– Он будет рад!
В этом мы не были уверены, судя по глазам Коноплева, но эта дурацкая история просто нуждалась в каком-то завершении – и чем раньше, тем лучше.
Через час мы сидели в уютном углу кафе Рудика Гукасяна. Он изменился больше, чем я: сильно прибавил в весе и, кажется, в дружелюбии. Если мы с Коноплевым, сделавшимся еще длиннее, чем он казался в ту зиму, держались как бы настороже, с предубеждением, то он выглядел уже все простившим.
Треугольник любовников, превратился в треугольник отцов. Мы сидели за столом, на нем стояла бутылка коньяка "Арарат", так же называлось и кафе, и подавал нам брат Рудика с таким же именем. Опять вокруг Гукасяна роились сплошь соплеменные смыслы.
Мы пили, зубастая девочка ела. Она и от коньяка не отказалась бы, думаю, если бы предложили.
– Значит, меня она посадила? – ласково улыбнулся Рудик.
– Меня вообще… – Коноплев показал на себе вешательное движение.
– А я – утонул. Хорошо хоть в Крыму, а не в проруби.
– К тебе она относится лучше, чем к другим, – сказал Вадик.
Майка как-то утробно хохотнула, а потом заявила:
– Самка богомола пожирает своего мужа не только после соития, но иногда и просто так, если он ей попадется по дороге.
Мы, отцы, переглянулись.
– Она у меня в редакции сидит, когда моя очередь, – пояснил Коноплев и закурил мрачную коричневую сигарету. – Мы составляем сборники для викторин, кроссворды – вот и нахваталась.
– А ты ее держишь на кухне, и она теперь большая кулинарка? – повернулся я к Рудику.
– Разве ее удержишь, – ласково улыбнулся тот. Настолько ласково, что у меня мелькнула мысль – а чем, собственно, он не отец?! Богатый, добрый, явно любит детей. Пусть усыновит, или удочерит, а мы с Коноплевым… а что мы с Коноплевым?!
– Делать экспертизу все же придется, – сказал тот, покрывая дымом три колбаски долмы у себя на тарелке.
– Слушай, ребенок…
– Я не ребенок, я уже девочка.
– Ладно, – кивнул я, – а как же это ты не проговорилась ни разу за все это время, что тебя перебрасывают от папы к папе? Болтала, вертелась и ни разу не прокололась?!
Коллегам тоже было интересно, они перестали есть и курить.
– Нина сказала, что убьет меня. Да я и сама.
– Что сама?
– Лучше, чем дома сидеть да бутылки сдавать и срач вывозить.
Предпоследнее слово было явно не из ее лексикона – не потому что грубое, а потому что взрослое.
– Она что, пьет? – заинтересовался Рудик. – Она ведь была чистюля.
– Запьешь тут. Парикмахерская ёкнулась, долги… – Коноплев снова выдохнул, и с каждым разом его дым становился еще гуще, как будто показывая, как темнеет у него на душе.
– По ней и не скажешь. Выглядит немного сердито, но хорошо. Злая, правда – но никаких признаков распада. Когда-то я был старше ее лет на восемь, сейчас уже, наверно, на пятнадцать, – сказал я медленно.
– Просто это от природы очень сильное и злое животное женского пола! – с неожиданной резкостью обернулся ко мне рыхлый Рудик. Стало понятно, что та история не окончательно им прощена и забыта, только растворилась в раздобревшем теле. И рассчитывать на его великодушное признание отцовства не стоит.
– Нет, – сказал Коноплев, чья память работала медленнее, чем у нас с владельцем кафе. – Сама-то она была – да, вся как из джакузи, но дома-то, припоминаю, был очень даже творческий беспорядок.
Вот оно что, я наклонил голову, чтобы ничего нельзя было прочитать по моим глазам. Этого удара я не ожидал. Я ведь думал, мы все тут в равном положении – плебеи, обслуга тела, не принятая никак на официальном уровне. Она выбегала к нам за ограду имения, где сидят за кофеем баре-родители. Оказывается, все не так. Коноплев был принят рангом выше.
– А чем Нина занимается сейчас? Чем зарабатывает? – спросил Гукасян у все еще не наевшейся девочки.
– Не знаю, – равнодушно сказала она. – Отдает меня на пятидневку – такая школа, а в субботу и воскресенье – вам, и куда-то бежит. А сейчас вообще карантин в школе. У нее футляр такой, – девочка раздвинула руки по куриной кости в каждой, – большой.
– Машины у нее нет, – сказал Коноплев.
– Продала, – подтвердила Майка.
– Деньги нужны, – зачем-то сказал я.
Фраза была дежурная, никакая, но Рудик вдруг опять взвился, пустил волну по телу:
– Ей всегда были нужны деньги, она всегда тратила больше, чем зарабатывала. Только из-за этого и в Пятигорск со мной поехала… Папа академик, папа академик! – Он осекся, а я снова склонил голову. Теперь у меня был повод порадоваться. Женщина была со мной не из-за денег.
– Она говорит: я трачу не больше, чем зарабатываю, а быстрее, – Майка взялась за мороженое.
Мы все посмотрели на нее – по-разному, но все без особой приязни во взгляде. Кажется, никому не хотелось быть отцом этого ребенка.
Смотрели и молчали. Сколько можно смотреть на девочку, пожирающую пломбир? Не так долго, как на текущую воду.
И вот она – неловкая пауза.
Первым очнулся Коноплев.
– А чего мы тут хотим высидеть? Дела-то давние, все уже таким пеплом присыпано.
– Но не можем же мы вот так просто взять и разойтись, – сказал Гукасян.
Все же удивительно, до какой степени у меня не было неприязни ни к одному из этих двух мужиков. Гукасян был прав. Мы были друг другу до фонаря, но никуда не денешься от тайной этой связи через Майку.
– Ну, тогда надо идти сдавать, – сказал Коноплев, кажется, он прочно начал овладевать местом самого решительного из нас троих.
– Что сдавать? – спросила Майка нагло облизывая ложку.
Коноплев посмотрел на нее, но ответил нам:
– Кровь, мочу, не знаю, или что там сдают, чтобы выяснить… родство.
Никто ничего не сказал, смотрели в пустую вазочку из-под съеденного мороженного. Майка встала и, буркнув: – "Туалет", – зашмыгала жуткими детскими подошвами по полу куда-то в угол за стойку.
– Или не идем? – Коноплев обвел нас требовательным взглядом.
– Ничего не хочу сказать, – сказал Гукасян, как бы смущаясь, – но где гарантия что под подозрением только мы трое. Ни на одного из нас троих она так уж выразительно не смахивает. Извините, армянки я в ней никак не вижу.
– Тогда я не буду видеть в ней ни молдаванки, ни белорусски, – хмыкнул Коноплев.
Я думал, что бы такое мне ввернуть со своей стороны, но зазвонил телефон.
О! Подполковник!
Он сообщил мне каким-то непонятно торжествующим голосом, что теперь ему все ясно с жертвами того взрыва на сборище пайщиков фирмы "Строим вместе". Мне было это все равно, но он не обратил ни малейшего внимания на мой тон. Он сообщил, что сильно ранены осколками разорванного автобуса не только четыре члена правления и главный бухгалтер, то есть люди в наибольшей степени виновные в разбазаривании средств, собранных у населения, но и "три представителя инициативной группы, которые полтора года водили за нос и инициативную группу, и основную массу пайщиков, а сами за это время получили квартиры в уже построенных домах".
– Понимаешь, только виновные! – крикнул Марченко так, что услышали даже мои собеседники.