– Ну и что?! – не сдержался и крикнул я в ответ. Коноплев и Гукасян деликатно подняли стаканы с выдохшейся минералкой.
– Как что, идиот! Понимаешь, все-таки началось!
– Что началось?!
– Господи, послал же мне Бог идиота в напарники! Чего я тебе только не вбивал в башку – ничего не впихивается! Все не просто так! Отвечать придется – понимаешь? Придется! Причем всем, и никто не может знать заранее, как и когда.
Я понял: он пьян. Получил по своим каналам эту мутную информашку, и сразу цап зубами за пробку. Это все камера. Камера до добра не доведет, особенно работника органов. Едет с возрастающей скоростью подполковничья крыша.
– Кто это? – не удержался Гукасян.
– И за что это всем придется отвечать? – дернул щекой Коноплев. Марченко так орал, что они все расслышали.
Я не видел никаких препятствий к тому, чтобы рассказать им эту историю. Майка присоединилась, сообщив, что у нее только что был понос, но теперь все хорошо. Ни одному из возможных отцов не стало сильнее хотеться ее в дочери.
Некоторые моменты моего рассказа Майка сопровождала толковыми, и даже смешными комментариями. Все было у нее "обхохочешься": и старик Зыков в ногах у майора Рудакова, и чокнутые музыканты, так и не отошедшие от истории с Вивальди. Случай с автобусом, конечно, всех заинтересовал больше всего. Поведение больших денег вообще загадочно, а тут…
– Даже если все так, как говорит твой подполковник, – твой подполковник рехнулся, – сказал уверенно, хотя и задумчиво Коноплев.
– Да, – кивнул я, – он все время про заговор, плетутся сети, "Граф Тьмы" Кувакин, и вообще.
Тут они опять заинтересовались, и я рассказал им еще и про Кувакина.
– Ну, весь наборчик! – устало махнул рукой Коноплев.
– Так бывает, – Гукасян хмурил брови и отпускал их полежать мирно, – так бывает. Человек сам испугался, за себя испугался, он же виноват в этой старушке с машиной, и теперь ищет бо́льшую причину.
Коноплев кивнул.
– Да-да-да: вы не смотрите, что я зарезал вас, мадам, ведь все равно начинается чума. И какое глупое словосочетание – "Граф Тьмы". Это что, к нему надо обращаться "ваше сиятельство"? Кстати, и к "Князю", это тоже относится.
Не потому что так действительно думал, а просто, чтобы обозначить свое особое место в разговоре, я начал:
– Ну а вдруг действительно что-то…
Все трое, даже девочка усмехнулись.
– Что? Закат солнца вручную? – хмыкнула Майка, и тут же снова унеслась в туалет.
– Скорей всего – просто какая-то статистическая флуктуация. – Коноплев снова закурил, хотя повсюду висели надписи, что делать этого нельзя. – Ты оказался в том месте, где частота случайностей особого рода превысила какую-то норму и стала заметна для глаза такого обыкновенного наблюдателя, как ты. Люди, от которых ты не ждешь ничего этакого, начинают себя вести не как всегда. Вот как тот сумасшедший, избивающий музыкантов.
Он закашлялся.
– Статистика, – согласился Гукасян, неприязненно глядя на вырастающий пепельный столбик на сигарете молдавского белоруса.
Я понял, что мой номер закончен. Повеселил и хватит.
– Так что с девочкой будем делать?
Пепел рухнул на идеальное деревянное покрытие и разлетелся в пыль. Гукасян закрыл глаза.
– Да, – ткнул в меня окурком Коноплев, – вспомнил. "Миллиард лет до конца света", читал наверняка?
– Да, читал, и до сих пор считаю, что очень даже не слабая вещичка.
– Вот!
– Что вот?
– Вот я и нашел образ твоего синдрома.
– Нет у меня никакого синдрома.
– Есть-есть, но теперь не будет, занозу нашли.
– А с девочкой ничего не будем делать, оставим пока как есть, – тихо сказал Рудик.
– Но у меня впечатление, что она нас тупо использует, – усмехнулся я.
Коноплев тоже усмехнулся.
– Конечно, использует. Не Нина, а прям Наина, навела чары. Баба, конечно, с зубищами, но только что она может у нас отгрызть сейчас? Я, конечно, не благодарен ей за то, что спился и подох, но от резких движений воздержусь.
– И я, – кивнул Гукасян. – И денег дам. Немножко.
– Она не возьмет, – с какой-то даже свирепой радостью заявила вернувшаяся Майка. Было такое впечатление, что в туалете она не страдает, а наоборот пополняется чем-то бодрящим.
– Почему не возьмет? – осторожно поинтересовался Гукасян.
– Потому что дура. Благородная.
– Благородная?! – одновременно спросили Гукасян и Коноплев.
– Но мы хотя бы скажем ей, что теперь все открылось? – спросил я.
– Я бы и этого не делал, – сказал Коноплев: – Пусть думает, что дурачит нас, в то время как мы будем дурачить ее. А эта, – он кивнул в сторону Майки, – не проболтается. Раз нам не проболталась, то и Нинке не проболтается.
– За отдельную плату.
– Я вылечу тебя от поноса, – пообещал Коноплев.
Мне не слишком нравился исход заседания. Все замирало в новом, сложном состоянии, а у меня, кажется, не было моральных сил для обслуживания таких запутанных отношений. И я не верил, что такая надуманная конструкция способна просуществовать хоть сколько-нибудь долго. Но, с другой стороны, были и положительные моменты – я свалил с души камень по имени подполковник Марченко. Консилиум частичных отцов однозначно признал его чокнувшимся.
Мы расходились, даже не выпив ни рюмки. Гукасян несколько раз вздохнул на прощание.
Ребенок достался мне, в чем я увидел неприятный мелкий символизм. Майка приплясывала на асфальте, чему-то угрожающе радуясь. Горбоносый, длинный, все усиленнее курящий Коноплев наклонился ко мне и с не очень приятной улыбкой похлопал по плечу:
– Не бойся, это не конец света.
Имел ли он в виду только наш предыдущий разговор или также включал сюда и предстоящий кусок дня в обществе такой активной девочки?
– Куда мы пойдем? – спросила она.
– Никуда.
Ответ мой был сердитым, ее это не озадачило.
Опять позвонил Марченко. Нет уж, на сегодня хватит милицейских мыслей о природе вещей.
– Мы пойдем домой, будем ужинать.
– У меня понос. – Майка предъявила недомогание как охранную грамоту.
– Тогда смотреть телевизор.
Стоп, остановил я себя. Недозвонившийся Марченко опасен. Вышлет опять своих подмосковных борзых за мной. Представляю, сколько у него накопилось апокалиптических глупостей в башке, пока он прячется от непредсказуемого возмездия в своей тюряге.
Домой нельзя.
Неподалеку жила Василиса. Почти неподалеку. К Василисе мне не хотелось. Но, с другой стороны, под охраной нездорового ребенка я как бы в безопасности.
Позвонил Нине и сообщил, что девочка переночует у меня. Она восприняла это известие почти равнодушно. Никаких причитаний – а что, а как? Тоже мне мать!
Василиса, кажется, даже испугалась, когда я сказал ей, что хотел бы остаться у нее. Ученая дева не знала, что я приду не один, и мне не было жалко ее: я боялся, что с Майкой она меня не пустит. Может, и зря боялся. Василиса хорошая. Увидев мою активную спутницу, Василиса померкла, но лицо сохранила.
– Это Майя. Возможно, моя дочь.
– Не поняла.
– Что тут непонятного! – грубо заявила девочка.
Василиса растерянно улыбнулась и сказала, что ляжет на кухне на раскладушке.
– Молодцы, что зашли.
Сели пить чай. Сделал я первый глоток, а она уже тащит из шкафа папку старинного вида с грязными свалявшимися тесемками.
– Может, ты лучше что-нибудь расскажешь девочке?
– Про что? – напряглась Василиса.
– Про Никона, например. Хочешь про Никона, Май?
– А кто это?
Василиса снисходительно улыбнулась, сообразив, что я шучу, да еще и не слишком удачно. Развязала тесемки на своей затрапезной папке. Открыла ее.
Ладно, решил я, потерпим.
– В 1909 году из-под города Чугуев, что на Харьковщине, по Столыпинскому призыву выехал большой род Шевяковых в Алтайский край. Земли там двести десятин на каждое семейство. Разбогатели…
Я положил руку на страницу документа.
– Да слышал я, конечно, обо всем этом. Что-то мне мама пыталась рассказывать. Дядя Тихон и дядя Григорий, у одного двадцать лошадей, у другого двадцать пять. В революцию один пошел к красным, другой к генералу Мамонтову, и вот тут начинаются первые белые пятна в моей памяти. То ли Тихон к красным, то ли Григорий…
– Григорий, – сказала Василиса, не глянув документ. Она хорошо ориентировалась в прошлом моей семьи. И мне это было неприятно. Я смотрел на нее и силился улыбнуться, и чувствовал, что не получится. Большая, статная женщина с привлекательно овальным лицом, добрыми умными глазами, она жалеет меня, но жалость эта меня раздражает.
– И, представляешь, мне все равно! Аб-со-лют-но. Я уже забыл, кто из них пошел куда. Вот спроси меня опять – кто куда? Я не отвечу. А это всего лишь деды… Представляешь, все сливается. Лень мне это знать. Я помню: без прошлого нет будущего, все слова по этому поводу я знаю, а вот запомнить, кто из них, из прадедов, Тихон, а кто Григорий, – не могу.
Василиса спокойно, даже как бы великодушно переждала мою медленную, тихую истерику. Мне стало стыдно, я покосился на Майку. Она глядела на меня с непонятной приязнью, как будто я сделал что-то приятное лично ей.
Хозяйка, не обратив внимания на мою предыдущую речь, продолжила:
– Твой дед Ерофей Григорьевич был первым секретарем…
– Постой-постой, скажи, а там нигде не упоминается, что есть какая-то связь между дедом Ерофеем и графом Кувакиным, чье имение Белые Овраги здесь, у нас в Подмосковье?
– Не понимаю, – подобралась Василиса.
– Это он дурачится, – сказала Майка.
Василиса налила себе чаю, выпила сразу полчашки, вздыхая между большими глотками. Мне стало стыдно. Человек старается, тратит личное время. К тому же ты явился к нему за подмогой, а сам хамишь.
– Пойду постелю, – сказала Василиса. Запахнула папку, прижала к груди, как драгоценность, и спрятала в шкафу.
* * *
Атмосфера в зале накаленная и праздничная одновременно. Люди продолжали прибывать. Поднимались по широкой белой лестнице на второй этаж, некоторые несли большие букеты, держа их на руках как грудных детей. Другие прятали за штаниной жиденькие гвоздички. Кое-кто был вообще без цветов, но с явными признаками жажды и аппетита на физио номии.
Некоторые раскланивались друг с другом, останавливались, придерживая собеседника за локоток, что-то обсуждали.
Зал наполнялся. Тем, кто явился заранее, уже приходилось убирать свои сумки с рядом стоящих кресел.
Телевизионщики распускали по полу резиновых змей. Перед камерой топтались две некрасивые девицы в обтягивающих джинсах, отставив с вызовом ногу и брезгливо выпятив губы. Всем своим видом они старались показать, что освещали события и поважнее.
В Фонде российской культуры готовилось присуждение литературной премии имени Иннокентия Анненского. Вокруг и вверху уместная здесь лепнина, высокие деревянные двери с массивными бронзовыми ручками. Благородный хруст паркета, портьеры и т. п. У дальней стены – большой рояль, потертый как портфель, полукруг из восьмерки стульев и три выспренно выглядящих микрофона. Напротив восьмерки стульев – места для примерно полутора сотен гостей.
Справа три двустворчатых двери, когда они приотворяются – видны на миг очертания пребогатого банкета, уже накрытого в соседнем помещении.
Организаторы снуют от микрофонов к метрдотелям. Последние штрихи.
Условленное время уже исполнилось, но в таких делах точность отвратительна, она синоним спешки, а здесь борются за солидность, за статус.
Во-первых, до сих пор неясно, явится ли сам . То есть Никита Сергеевич. Он здесь хозяин, но его, понятно, вся Москва рвет на части.
Кроме того, в атмосфере праздника крепнет какая-то нервная составляющая.
Что-то там, в кулуарах, за кулисами события еще недовыяснено.
Не только в Михалкове дело.
На восемь выставленных у рояля стульев должны высадиться члены жюри, которые накануне делили премиальный миллион, выделенный мэром какого-то золотоносного поселка с Колымы. Сам он – большой, симпатичный дядька в очень дорогом и очень плохо сидящем костюме сидит на крайнем стуле первого ряда, положив огромные красные лапы на квадратные колени. Этими самыми лапами он не только добыл пуды золотишка, но и "настрокал", как он выражается, историю северного русского золота. Она называется "У нас на Колыме" и, по общему мнению, представляет собой вполне пристойный исторический очерк, за который не жалко отдать часть выделенного им же самим миллиона.
Мэр время от времени недовольно косится в сторону закрытого правого зала, где утрясаются последние, вернее, только что возникшие "неурядки". Приехал важный писательский чин и теперь выгибает из уже принятой схемы какой-то свой выверт.
Какая-то трогательная бабушка со слуховым аппаратом, старинной сумкой и толстенными стеклами в очках уселась в президиум, как бы сослепу. Кто-то из молодых ретивых распорядителей хотел ее вежливо выпроводить в люди, но выяснилось, что она "такая-то", то есть член жюри, только что приехала и не знает "где все". Перед ней извинились.
Напряжение росло.
Мэр посмотрел на бабушку, она на него. Он ей улыбнулся, как мог, она отвела взгляд. До объявления итогов никаких личных отношений.
За свою позицию мэр был спокоен и за хранителя музея-квартиры И. Анненского с выделенной ему сотней тысяч тоже. А вот главный чин – поэтический, был еще, кажется, в стадии назначения в кулуарах. Вроде бы был намечен и даже утвержден престарелый, но еще действующий поэт Глеб Горбовский. Все же он один из немногих, у кого есть репутация подлинного поэта. Когда-то, в доисторические времена, единственный реальный конкурент самого Бродского на питерском поэтическом Олимпе. Несколько раз пропадавший в реке забвения, и теперь, на старости иссохших лет, дождавшийся награды. Все же полмиллиона рублей для небогато живущего классика – большая поддержка.
Вон он сидит в пятом ряду с краю, чтобы было легче выбираться к микрофонам. Пожилой, усталый, наверно, нездоровый, но в форме.
Члены жюри очень радовались, что судьба сделала их хотя бы в этот раз орудием подлинной справедливости. Приятно ощущать себя хорошим.
Однако время.
В тылу собрания началось какое-то движение.
Головы повернулись.
Нет, это пока не члены жюри с искусственно-каменными лицами. Главный распорядитель премии, молодой еще, лысый мужчина, ведет под руку высокого, худого, во всем черном и в черной шляпе человека. Сначала все думают – Боярский, потом сразу понимают ошибку: Бисер Киров.
Болгарский певец улыбается всем и никому, – как умеют они, звезды, даже бывшие. Он уверен, что всех здесь осчастливил. Щелкает пальцами куда-то в угол мальчику, склонившемуся за аппаратурой. Через пару секунд в зале с псевдоклассической лепниной и портьерами раздается хриплая фонограмма, и "Бисер мечет бисер", раздается шепот за спиной у мэра.
"Надежда, мой компас земной", и так далее.
Поет атташе по культуре болгарского посольства плохо, а держится все увереннее.
Бабушка в жюри и не подумала слинять. Смотрит на него изучающе, как бы прикидывая: может, и его чем-нибудь наградить?
Бисер требует аплодисментов, совместного исполнения, наконец, вымучивает из аудитории жидкие, неповсеместные хлопки. Во время исполнения несколько раз наклоняется к бабушке в жюри, как бы обыгрывая факт ее нахождения на сцене. Она ежится и хмурится. Ей бы не хотелось, чтобы присутствующие подумали, что они знакомы. Бисеру плевать, он дожидается конца фонограммы и победоносно покидает сцену.
И сразу же начинается основное.
Коллеги бабушки усаживаются рядом с ней – все виновато улыбаясь.
Председатель выходит к микрофону. Большой, хмурый человек, явно жалеющий о том, что ему досталась эта роль. Еще вчера он ею гордился. Перебирает листки, объявляет номинацию.
Хранитель музея и мэр получают свои дипломы и букеты как по-писаному. Из зала выбегают девушки, начинается цветочная инфляция.
Председатель медлит, перебирает бумажки, бросает взгляд куда-то вдаль, влево – видимо, там ему выкручивали эти руки, – для того, чтобы он сказал то, что сейчас скажет.
– Итак, первую премию в номинации "Поэтическая вселенная" получает… – еще один взгляд в направлении невидимого мучителя: – Андрей Дементьев!
И тут сразу же становится интересно. Всего лишь секундная пауза. И тут же в зале вскакивает в разных местах десятка полтора человек и начинают кричать. Среди них несколько девушек, они самые активные, но если присмотреться, всем руководит высокий молодой человек с удлиненным черепом.
– Позор! Как же это можно! Какой Дементьев поэт?! Горбовский! Горбовский! "Я ненавижу в людях ложь!!!" Позор жюри! Как вам не стыдно! Горбовский! Горбовский!
Сидящие в зале крутят головами. Большинство было в курсе, что премия назначена Глебу Горбовскому. Но среди них есть и парочка тех, кто считает и Андрея Дементьева достойным любых и всяческих наград. Их не так уж мало, но они не понимают смысла происходящего.
Председатель морщится, глухая бабушка из жюри, все вынесшая в этой жизни, даже Бисера, вцепляется ему в рукав.
Встает и тут же садится на место Андрей Дементьев, никогда, многими отмечено, не выглядящий плохо. А сейчас он выглядит именно плохо. Бледен, сбит с толку. Он знает о закулисном перевороте, совершенном в его пользу. Знает, что в зале сидит Глеб Горбовский, с этим он готов смириться. Но такой скандал…
Вой все крепнет. Юноша с удлиненным черепом грамотно дирижирует своими клакерами, крики их становятся все более агрессивными и организованными.
Председатель силится вырвать рукав из цепких бабкиных пальцев. Другие члены жюри мнутся, прячут глаза, им очень хочется исчезнуть из зала.
– Ведите собрание! Это провокация! – кричит главный распорядитель премии председателю. И толкает в спину Дементьева: идите, идите берите!
Тот тормозит, упирается, а потом с ним происходит неожиданная и очень резкая метаморфоза. Он светлеет лицом. Быстрым, ладным шагом выходит к микрофону, поднимает властную руку, и вопящие смолкают. Обаятельно улыбаясь, Андрей Дементьев говорит дрожащим от понятного волнения голосом:
– Все правильно. Хоть моя фамилия и означает в переводе с античного – безумие, я не безумец. Я прекрасно знаю, что Глеб Горбовский намного талантливее меня и заслуживает эту премию больше, чем я. Глебушка, иди сюда. Я первый тебя поздравлю.