В итоге он остается. Я лежу в красном бикини, а он в своих цветастых плавках. И ничего не говорит. Он очень худой и загорел здорово, хотя и слабей моего. Затем бросается в холодную воду. По-моему, он пловец что надо. Обожаю наблюдать за ним, что бы он ни делал. Он меня убивает, я чувствую, что убивает. Подаю ему свое полотенце, когда он поднимается на камень, и помогаю обтереться. Шепчу ему на ухо: "Ну разок. Только раз. Никто ничего не узнает". Он пожимает плечами, не оборачиваясь, и шепчет: "Я ведь буду знать". Прикасаюсь губами к его спине, обвиваю руками и так же тихо говорю: "Все равно это должно случиться". Он отстраняется и встает, глядя в никуда. Слышу, шумит река, представляю себе, как он будет со мной. Вот здорово будет! А затем встаю и тоже одеваюсь.
На тропинке мы расстаемся. Я уложила майку в свою сумку. Он уходит, голый по пояс. Пытаюсь выдавить из себя улыбку, но ничего не получается, и только говорю: "Я иду к Пинг-Понгу. Мне не хочется возвращаться домой вместе с тобой. Если твоя мать еще отпустит какое-нибудь замечание, я вообще не выдержу". Пусть я дура, но, не стерпев, протягиваю ему губы для поцелуя. Он целует меня в щеку и уходит.
8
Вторник, 13-е.
В конце дня захожу к Брошарам и звоню Погибели. Прошу ее приехать за мной туда же и в тот же час. Думаете, она что-нибудь понимает? Ничегошеньки. А я не могу ничего объяснить: мамаша Брошар как раз перед самым моим носом вытирает стойку. А та жалкая психопатка орет: "В Дине? Да? В Дине? Назови кафе – не помню". Я отвечаю: "Вспомните сами. До скорого". И под ее причитания вешаю трубку. Я не уверена, приедет ли она. Но плевать. Покупаю по просьбе матери всех скорбящих стиральный порошок, расплачиваюсь, со злорадством обратив внимание на то, что мамаша Брошар обсчиталась на десять сантимов, и отправляюсь на террасу поболтать с Мартиной.
Мартина на несколько месяцев старше Бу-Бу. Круглая мордашка, глаза смеются, стрижка под Мирей Матье. Я часто видела ее на реке голую. Она довольно плотная, хорошенькая. Бу-Бу словно камень на сердце, и я заговариваю о нем: "Ты думаешь, он спит с этой?" Она косится в сторону входной двери, не подслушивает ли мать. И тихо говорит: "Наверняка. Когда они ходят со мной собирать лаванду, то оставляют одну. И Мари-Лор возвращается красная до ушей". Я говорю: "Но сама ты не видела?" Теперь краснеет она. Качает головой и тысячу лет не решается ответить. Я нажимаю. "Однажды. Случайно, – шепчет она. – Я не подглядывала. И сразу ушла". Я дурею, так и хочется схватить ее за волосы и тряхнуть. Говорю: "Что они делали?" Она чувствует по голосу, что я нервничаю. И еще больше краснеет. Снова оглядывается на дверь и говорит: "Все делала Мари-Лор". Точка. Она пьет кофе с молоком и ест пирожное, уставясь на освещенную солнцем церковь.
Оставляю ее за столиком и возвращаюсь домой. Затыкаю уши, чтобы не слушать, как нудит образцовая хозяйка про то, что я ошиблась в марке порошка. Иду к себе и хлопаю дверью. При виде своего лица хочется разбить зеркало. Охота все расколошматить. Сижу неподвижно до конца своих дней, стараясь ни о чем не думать. С тех пор как он не отнял свою руку, чувствую себя с каждой минутой все больше разбитой. Даже неохота ехать в Динь: не смогу ничего сделать. Я ни на что не гожусь. Я именно то, что он сказал обо мне: жалкая, тупая деревенская дура. Для него этот мешок с костями – Мари-Лор – просто предел мечтаний по сравнению со мной. Даже проделывая с ним свои штучки, она изрекает умные слова. Опостылело мне все. Опостылело.
Во время обеда низко опускаю голову, чтобы не видеть его. И жую картошку без аппетита. Пинг-Понг спрашивает: "Что с тобой?" Я отвечаю: "А, дерьмо!" И он отвязывается. Все считают, что я психую из-за ребенка. Молчавший до сих пор Бу-Бу заговаривает о велотуре Франции, я сразу встаю и иду к себе переодеться.
Одеваюсь так, чтоб испепелить этого Лебаллека. Надеваю голубое платье со здоровым вырезом и с отделкой на груди, чтобы подчеркнуть ее еще больше. Не очень короткое, но легкое и в обтяжку. Оно расклешено и просвечивает. Туфли на тонких каблуках, трусишки с кружавчиками. Беру белую кожаную сумку и кладу туда деньги и флакон с этикеткой лака для ногтей. Затем стягиваю волосы лентой того же цвета, что и платье. Подмазываю губы, слегка подсиниваю глаза и ухожу.
Пинг-Понг провожает меня до церкви и говорит, что я что-то зачастила к учительнице. Отвечаю: "Лучше это, чем целый день валяться в комнате". Он умолкает, понимая, что сегодня как раз такой день, когда я могу запустить в него сумкой. И оставляет меня, не прощаясь, перед автобусной остановкой. Но плевать.
До города еду с отдыхающими, наладившимися в бассейн. Никто со мной не заговаривает. Успеваю на автобус до Диня в два пятнадцать. Сидящий рядом тип читает журнал, но уже через секунду, выучив его наизусть, отдает мне.
Вот и страничка юмора, но я ведь разбираю только заголовки. Пытаюсь прочесть остальное. Сосед, поди, думает, что я собираюсь съесть его журнал. Все равно до меня не доходит этот юмор. Разве что один анекдот из десяти. Чтобы я рассмеялась, меня еще надо пощекотать. Чем ближе мы к Диню, тем чаще бьется сердце.
Высаживаемся на площади Освобождения. До четырех остается десять минут. Кругом развешивают лампочки к вечернему балу. Тут еще жарче, чем в дороге. Я вся мокрая и чувствую себя грязной, измятой. Шатаюсь по улице. Останавливаюсь против стоянки такси. И смотрю в пустоту, лишь смутно слышны голоса. Внезапно у тротуара тормозит черный "пежо" Лебаллека. Ровно в четыре я усаживаюсь рядом с ним.
Ласково говорю: "Вы здорово точный". Он так смотрит на меня, что я сразу успокаиваюсь и наполняюсь гордостью. Да это сюжет для кино – пятидесятилетний типчик на свою гибель едет на свидание, лишь бы встретиться со своей занюханной молодостью. С дьяволом, явившимся ему ровно в четыре часа, незнамо откуда. Уверена, сердце его глухо стучит, когда я закрываю дверцу машины, и он трогает с места.
Затем он бормочет что-то невнятное загробным голосом. Что его знают все в городе. Что на него совсем непохоже прогуливаться с девушкой, которая моложе его дочери. Он не верил, что я приеду. На нем отлично выглаженные светло-серые брюки, чуть темнее водолазка. У него руки боксера, как у Пинг-Понга. И от него пахнет знакомыми мужскими духами, не помню только ни их названия, ни того, от кого ими пахло. Пока мы тащимся вдоль разукрашенного флагами бульвара, он несколько раз оглядывает меня, и я снова уговариваю себя, что мои глаза похожи на его, я унаследовала их цвет от Монтечари, я уверена, и длинные ноги точно как у троих братьев.
Переезжаем мост через высохшую реку. Лебаллек называет ее Блеоной. Мы едем вдоль Блеоны на Дюранс и Маноск – так написано на указателях. Спрашиваю, куда это мы. Он отвечает, что не знает, но не хочет оставаться в городе. И говорит на всякий случай: "Вы хотите получить свою драгоценность и тотчас расстаться?" Я смотрю в стекло и отвечаю – нет. Тогда он катит дальше. Мы не разговариваем тысячу километров. Машина у него не новая, но идет мягко. Обожаю кататься на машинах, не разговаривая и чтоб глядеть на проносящиеся деревья. Затем он бормочет: "Не понял". Отвечаю: "Вот как?" Ясней ясного, что он не понимает. Я прикидываюсь дурой. Однако у меня хватит ума разгадать мысли этого гнусного дровосека, которому на блюдечке внезапно подсунули такое яблочко, как я. Он говорит; "Я много думал о вашем звонке. Вы говорили так, словно между нами что-то уже решено. В общем, будто мы уже давно знакомы". Я повторяю: "Разве?"
Останавливаемся около какого-то замка, в стороне от шоссе. Кругом лошади, бассейн и миллионы полуголых людей, явившихся сюда попотеть из всех стран мира. Внутри, в зале с каменными стенами и камином, можно свободно упрятать уйму народа, здесь довольно свежо. Мы садимся за низкий столик, я заказываю чай с лимоном, а он пиво. Теперь он не спускает с меня глаз и видит, что туристы – тоже.
Лебаллек возвращает мне мое сердечко на цепочке. И говорит: "Вы решили-таки снять квартирку моего шурина?" Своей лапой он может свободно раздавить меня. Отвечаю, потупившись, с видом размазни, не смеющей спросить, где туалет: "Я еще не решила. Если хотите, сниму". Жду целую вечность, уставившись в столик, пока он проглотит слюну. Затем добавляю: "В тот раз когда была у вас, ни о чем таком не думала. Я тоже помню о нашем телефонном разговоре. Уж и не знаю, как вам объяснить. Мне было страшно и хорошо". Я смотрю на него своими глазами, умеющими быть со всяким, кроме Бу-Бу, такими наивными, и он дважды кивает головой, сжав губы, считает, что понимает и что у него все так же. Я разглядываю стол. Снять сейчас мое лицо крупным планом для кино – зрители ринутся брать на воспитание сироток.
Теперь уж я не поднимаю глаз. После долгого молчания он говорит: "Вы ведь не учительница?" Я киваю. "Чем же вы занимаетесь?" Поднимаю плечо: "Ничем". Он смотрит в пустоту или в вырез моего платья, поди пойми, и шепчет: "Жанна". Я печально улыбаюсь, качаю подбородком. У меня подступают слезы, и он чувствует. Положив свою руку на мою, он просит: "Поехали отсюда. Покатаемся. У вас есть время?" – "Да, до восьми до полдевятого", – отвечаю я. Его лапа скользит по моей руке, он говорит: "Вы не выпили чай". И мы пьем: я – чай, он – пиво, держа один другого за руку между стульями и не говоря ни слова.
В машине кладу голову ему на плечо. Он спрашивает: "Жанна, зачем вы приехали в Динь?" Отвечаю: "Сама не знаю. Город как город. Но я рада, что приехала в Динь". Бу-Бу может потешаться надо мной, я мировая актриса. В школьных спектаклях всегда так волновалась, что мадемуазель Дье кричала: "Говори внятнее! Внятнее!" И попрекала, что я слова перевираю. В жизни я говорю точно. Особенно когда не думаю о чем. Или взявшись провести кого. Сейчас я, например, прижалась к его плечу. Пускай оно принадлежит типу, которого я убью сама или заставлю убить.
Вспомнила название его духов – "Голд фор мэн". Филипп торговал ими. А душился португалец Рио. Я с ума сходила по нему. Это он поцеловал меня в губы, прижав к дереву, и поднял юбку погладить ноги. Но я опустила юбку, и все. Он как раз брился около пихты, собираясь на танцы. Вынул флакон из коробки с золотой каймой и умылся этим "Голд фор мэн". И больше ничего между нами не было. Поцеловал он меня только для того, чтобы произвести впечатление на товарищей со стройки дач на перевале.
Я предлагаю: "Вернемся в Динь. Я сниму ту квартирку". Лебаллек тормозит у обочины. Мимо проносятся машины. Он берет меня за плечи и долго смотрит в глаза. Я вижу себя в его зрачках – в них страх и всякая хреновина. Прерывисто дышу, как умею это делать. И вот он уже целует меня в губы, проталкивая в рот свой грязный язык, и тогда Эна появляется рядом, ей лет семь или 12-14, и она с любовью смотрит на меня. Я твердо знаю, что никогда не откажусь от своего, убью их по очереди, как обещала.
9
Останавливаемся у первого же кафе. Звоню Туре. Нет на месте. Отвечает Сюзи. Напоминаю ей, кто я такая, и говорю, что решила снять квартирку, заеду подписать документы часов в семь. Стоящий рядом Лебаллек глазами одобряет каждое мое слово. Когда я вешаю трубку, он кладет руку мне на плечо. Улыбаюсь ему с видом храброго маленького солдатика, выполнившего свой долг. Он тоже улыбается, качая головой, и выпивает еще пива за стойкой. Я ничего не пью и иду к двери, на минуту застывая в ней, чтобы он и другие разглядели меня на просвет, а затем возвращаюсь назад. Прислоняюсь к его плечу, пусть все завидуют ему. Затем мы садимся в машину и едем в Динь, до которого 31 километр.
По дороге он говорит: "Знаешь, у меня тоже были похождения. Но давно. Я был тихоня, весь в семье и работе. То, что сейчас происходит, просто невероятно". Я уже готова сказать ему, что с ним происходит, а именно – он просто без ума от моей задницы. Но не надо грубостей. Пусть травит свой катехизис. Все они плетут одну и ту же чушь, словно учились у одного кюре. Меняются только имена жен и детей. Я перестаю его слушать, узнав, что святую женщину зовут Фернандой, а ангелочков Эстелой и Юбером. Смотрю на дорогу и на деревья. И думаю о том, что буду есть вечером. Пропустив мимо ушей всю его ахинею, говорю: "Я понимаю, что тут не ваша и не моя вина. Так бывает". Он обнимает меня за плечо с видом благодетеля. Правит, прижав к себе.
В Дине высаживает меня на незнакомой улочке, "в двух шагах от агентства". И прибавляет: "Мне надо заскочить к себе, но я буду ждать тебя здесь через час". Посмотрев на часы, роняю: "У меня будет очень мало времени". Он уперся: "Я хочу тебя видеть хоть несколько минут, прежде чем ты уедешь". Затем кладет руку на колено и лезет выше. Я молчу и не шевелюсь. А тот смотрит на свою руку со страдальческим видом и гнусавит: "Я хотел тебя уже в первый день, когда увидел". Я говорю – знаю. Затем он одергивает мне платье и бормочет: "Иди скорее. Я буду ждать".
Вылезаю из машины, иду по переулку на бульвар и оказываюсь почти напротив агентства Туре. Когда я открываю дверь, он сидит за своим столом. Вентилятор разгоняет теплый воздух. Сюзи нет. Произношу: "Привет". Он вскакивает и жмет мне руку. Не выпуская ее, говорит: "Я ждал вас". На нем тот же костюм из твида, как на прошлой неделе, и он улыбается, хищно, как волк, скаля зубы. Упершись в вырез, заявляет, что готов сделать мне подарок. Обычно вместе с оплатой за месяц вперед он требует еще дополнительно залог за месяц на случай расторжения договора. С меня он залог не берет. "Вот так, крошка". Я говорю – спасибо, это очень мило с его стороны.
Он отпускает наконец мою руку, чтобы я могла подписать бумагу. Делаю это, не читая: во-первых, потому, что ничего не вижу, а во-вторых, мне решительно плевать. Подписываюсь Жанной Дерамо не очень разборчиво. Спрашивает день моего рождения, и я старею на два года, как и для Лебаллека. Родилась в Гренобле. Он это все записывает, сует бумагу в карман. Затем берет ключи в ящике стола и говорит: "Я провожу вас, чтобы все проверить". При этом покачивается с ноги на ногу, уставясь мне в вырез, словно не в силах удержать себя от желания наброситься на меня, а может, оттого, что в уборную приспичило.
Тут уж он везет меня на улицу Юбак в своей новой "СХ". Я говорю, что хочу пить. И перед тем как подняться наверх, мы заходим в соседнее кафе. Как и Лебаллек, он пьет пиво, но в отличие от того поглядывает, нажимая кнопку, на часы и говорит, что раньше полвосьмого не пьет аперитив. Едва нам подают, как он вытаскивает деньги. И тут я чуть не падаю в обморок, ухватившись за стойку. Я ведь знала, что признаю это портмоне сразу, и всегда боялась увидеть его. Итак, оно передо мной. Именно такое, как описала моя мать. Кровь стынет в жилах. Золотая монета, закрепленная на двух полукружьях, закрывающихся, как капкан.
"Сколько с меня?" Голос Туре доносится откуда-то издалека. Затем он спрашивает: "Что с вами?" Делаю глубокий вдох, – сердце очухалось, – и медленно тяну газировку с мятой. "Это от жары", – говорю я, пока ему отсчитывают сдачу и он старательно укладывает деньги. Затем как можно натуральней спрашиваю: "У вас интересное портмоне. Дорогое, вероятно?" Тот показывает, не выпуская из рук, со своей гнусной ухмылкой. Боязно продолжать расспросы. Но не могу устоять: "Где вы такое купили?" Тот машет рукой: "Оно давненько у меня. Подарок одного друга. Итальянца". Слова гудят в моих ушах, а он молча рассматривает свое портмоне, вспоминает что-то и пьет пиво. А затем говорит: "Мы сварганили вместе одно дело. Но бедняга давно умер".
Я смотрю на его пиво и машинально пододвигаю к себе сумку, лежащую слишком далеко на стойке. Сумка меня успокаивает. Я собиралась покончить с ними в этот вечер и понимаю, что сделать это будет нетрудно. Но шоколадная секретарша – забыла ее имя – опишет клиентку, звонившую хозяину. Надо дать ей время забыть обо мне. Надо быть терпеливой.
Однако портмоне все сделало невозможным. У меня больше нет сил идти наверх, отталкивать от себя его волосатые лапы. Знаю, что схвачу лопату, буду бить его по голове, пока он не останется лежать неподвижно в грязи среди опавших листьев. Пытаясь ухватиться за что-то левой рукой, слышу крик.
Прихожу в себя на полу бара, все собрались вокруг. Кто-то говорит: "Не трогайте ее. Надо позвать полицию". Но он не умер. Мать говорит, что он не умер. Только не может больше двигаться, не может говорить. И ничего не скажет полиции. Меня не было с ним в лесу. Срезая сучья, он упал с лестницы. Надо ждать. В больнице они сказали маме, что надо ждать. Я лежу на полу бара. В Дине. И говорю: "Где моя сумка? Дайте мою сумку". Платье мое испачкано. Но я не должна плакать, не должна кричать. Я убеждена, что смогу встать.
10
Уже почти восемь, когда мы выходим из бара. Я похожа на утопленницу. Волосы прилипли к вискам и лбу. Мне дали выпить коньяку, но я его выплюнула. Принесли крепкого кофе. Болит затылок. Земля вокруг больше не кружится. И я говорю, как моя дуреха-мать: "Я вас напугала?" Он отвечает: "Да нет". Я его встревожила. И часто это со мной бывает? Я отвечаю – это, мол, от жары, после автобуса, от нервов. Великомученица Погибель уже, поди, свихнулась, дожидаясь меня возле кафе на тротуаре.
Останавливаемся у облезлого дома. Внимательно поглядев на меня, Туре говорит: "У вас хватит сил подняться наверх?" Я киваю, цепляюсь за перила, он отпускает мою руку. Идет сзади. Однако сейчас ему не до моих ножек. Он их уже вдоль и поперек изучил в баре, когда я там валялась на полу, и 150 человек вместе с ним. На третьем передыхаю, и он говорит: "Не торопитесь. Дышите глубже". Наконец дверь квартиры открыта, и я бегу в туалет.
Меня вывернуло. Сняв платье, ополаскиваю лицо холодной водой, затем мою умывальник, причесываюсь, подкрашиваю губы. Я потеряла два накладных ногтя на левой руке. Наверно, когда цеплялась за стойку бара. Потом отряхиваю платье и стараюсь оттереть пятна.
Вернувшись в комнату, застаю Туре на том же месте, что и в прошлый раз – в кресле. Спрашивает: "Вам лучше?" Мне удается улыбнуться. Он говорит: "Убийственное лето. Столько людей умирает от солнечного удара…" Я сажусь на край постели. Это двуспальная кровать, покрытая красным бархатом. Днем она превращается в диван с подушками.
Оглядываюсь, и Туре встает, чтобы погасить сигарету: "Осматривать квартиру не стоит. Если разобьется что из посуды, мы договоримся". Мне плевать, даже не понимаю, о чем речь. "Я заплачу вам за первый месяц", – бросаю я. Он отвечает: "Как вам угодно. Но можно и обождать". Открываю сумочку, вынимаю 500 франков Коньяты и 300 материнских и спрашиваю: "Достаточно?" Он уверяет, что не к спеху, что должен выписать квитанцию, что у него нет ее с собой. Я возражаю: "Понимаете, я бы хотела иметь ключи сегодня". Отвечает: "Я их могу вам и так отдать".
Пока я приводила себя в порядок, он открыл окно: с улицы доносится гром оркестра, какая-то женщина орет на мужа. Туре закрывает его и говорит: "На улице жарче, чем в помещении". Уже по его тону чувствую приближение беды. Поэтому встаю и отхожу от кровати. Спустя тысячу лет он спрашивает: "Вы с кем-то должны увидеться вечером?" Киваю, даже не глядя на него. "С приятелем?" Я слегка поднимаю плечо. Он говорит: "Ведь это вполне нормально". Вижу, он трет подбородок. Я умело разыгрываю замешательство и затем улыбаюсь; "Это не то, о чем вы думаете". Не поймешь, у кого из нас вид глупей. Беру сумочку с постели, говорю: "Мне надо идти, у меня еще одна встреча до этого".