Убийственное лето - Себастьен Жапризо 17 стр.


Знаю, он постарается схватить за руку, поцеловать, в общем, начнется цирк. Но я такого же роста, как и он, плюс четыре сантиметра каблуков, и с ним нет двух негодяев, чтобы держать меня. Однако он ничего такого не делает. Только вздыхает. С сумкой в руке иду к двери. Он говорит: "Обождите, я кое-что хотел вам сказать". Оборачиваюсь, он зажигает новую сигарету. И спрашивает, была ли я знакома с его свояком Жаном Лебаллеком до приезда в Динь. Я говорю – нет. "Мне понадобятся полки. Посоветовали обратиться к нему". Туре цедит: "Он звонил и спрашивал ваш адрес", хочет еще что-то спросить, но только смотрит на меня, а затем на ковер.

Он меняет тон и бросает: "Вы не рассердитесь, если я скажу, что давно не видел такую красивую девушку, как вы?" Я смеюсь и отвечаю: "Такое услышать всегда приятно". Смотрим друг на друга, причем я – как это умею широко раскрыв глаза. Говорю: "Надеюсь вас увидеть в другой раз и не падать в обморок, как идиотка". Он смеется: "Ну знаете, в этом все-таки что-то было". Думаю, он вспоминает цвет моих штанишек или еще что. Затем приподнимаю плечо с видом невинной простоты, которой стыдно, как писюшке. Но мне плевать на него.

На улице он предлагает подвезти меня. Я жму ему руку, говоря – нет, встреча назначена тут рядом. Ключи от квартиры лежат в сумке, я рада, что сумела избежать приставаний, даже чувствую себя лучше. Он замечает: "Вы теперь лучше выглядите. Когда я вас увижу снова?" Руку отнять невозможно, он явно решил оставить ее себе в залог. "На будущей неделе. Я сообщу вам и сама угощу вас аперитивом. В моей квартирке". Ну и глаза у него! Он уже мечтает об этом. "Замечательно", – отвечает он.

Ухожу. Спускаются сумерки, и опять доносится музыка. Пинг-Понг собирался поехать потанцевать вместе с братьями в город, но я сказала, что ненавижу сутолоку в день 14 июля. А на самом деле просто боюсь, что не сдержусь при Бу-Бу и Мари-Лор.

Лебаллек ждет меня за рулем на условленном месть Сажусь рядом, ворча на его шурина: "Ну и прилип. Никак не отпускал". А затем: "Вы сердитесь? Клянусь, я очень нервно чала, боялась, что вы не станете ждать. К тому же мне стало нехорошо из-за жары и волнений". Он меня успокаивает стискивает. Говорю: "Прошу вас, не здесь". И, сладкая как мед, продолжаю: "Смотрите" – и показываю ключи. Он серьезно улыбается, и мы сидим, уставясь в ветровое стекло, словно два героя романа, думая о своей великой любви и том, как мы встретимся в нашем гнездышке.

Затем я выпускаю когти: "Ваш шурин, видать, порядочный юбочник". Даже не глядя на него, знаю, что он злится. И мрачно произносит: "Он к тебе приставал?" Я вздыхаю, говорю: "Приставал. Я вся дрожала от страха, да. Сама не знаю, как мне удалось его угомонить. Этот тип явно озабочен". И даю ему вволю подвигать скулами, пока не сломает их вовсе. Потом добавляю: "Извините, что я так говорю о вашем шурине, но я уже дважды оставалась с ним наедине, и дважды мне было страшно". Он отвечает: "И неудивительно. Еще бы. Совсем неудивительно". И опять обнимает меня гладит по спине, словно мне холодно. Конец эпизода. На моих часах без четверти девять, часы в машине не ходят. Погибель вероятно, уже подобрал полицейский фургон.

Говорю: "Мой дорогой, мне надо идти". Печально так. Он еще целует меня тысячу лет, я так вздыхаю, что трещит платье, и вылезаю. Смотрю ему прямо в глаза и говорю с убитым видом: "На будущей неделе я не смогу приехать. Вы меня не забудете?" Он тотчас спрашивает: "А когда?" Обещаю позвонить, чтобы услышать его голос и назначить день. Я буду осторожна и заговорю о книжных полках. И стану ждать в гнездышке. Не позднее вторника, ей-Богу. Мне та хорошо, что я почти верю в свои слова. Честно, меня буквально распирает от переживаний и вздохов, даже горло пересохло. Покончив с этими, поеду в Париж сниматься в кино.

11

В час ночи Погибель останавливает свою развалюху перед воротами моей дурехи. Сама ревет. Я ее утешаю: "Хватит же, черт возьми! Вы не поможете мне, если будете плакать, как идиотка". Поворачиваю ее к себе. Она пялит на меня большие глаза и говорит: "Я не могу, просто не могу не плакать". Погасив свет, обнимаю ее тысячу лет. А та снова плачет, икает и опять плачет, когда я вытираю рукой ее лицо. Так проходит еще тысяча лет.

В конце концов говорю: "Вы же знаете, что я живу у Пинг-Понга". Но та, как психованная, озирается и заливается снова. Мы едем из Брюске, где она угощала меня омлетом и салатом. Ревела она уже при выезде оттуда и не прекращала всю дорогу. Я призналась, что меня шантажируют два мерзавца, грозят изуродовать, сделать калекой или даже убить, да еще склоняют к этому самому. Бедная кретинка никак не могла понять к чему. Когда же я объяснила, что они сняли мне квартирку, где я смогу принимать мужчин, она закрыла рот рукой, и слезы так и потекли. Просто непонятно, как мы доехали, не включая дворники. Она раз пять тормозила и, упав головой на руль, все плакала и плакала. Я плакала вместе с ней. Во мне что-то от обезьяны. Начинаю подражать человеку, который рядом со мной.

Мы сидели на первом этаже ее дома, когда мне пришла в голову мысль. Еще там, крепко обняв ее, я учительским тоном объяснила, что она должна сохранить все в тайне. Когда я выйду замуж, эти мерзавцы оставят меня в покое. Иначе… Она подняла голову и бесстрашно посмотрела красными от слез, внимательными глазами. "Иначе?" Я ответила: "Мне так или сяк придется отделаться от них. Или я расскажу все Пинг-Понгу, и это сделает он".

В машине я попросила ее: "Погибель, отвезите меня домой. Иначе я не смогу объяснить, почему вернулась так поздно". Она много раз подергивает головой, повторяя "да, да", сдерживая рыдания, и мы пускаемся в путь. Проезжая деревню, я видела, что у Ларгье и наверху у Брошаров еще горит свет. У моей матери тоже горит свет. Утешая эту балду, не отрываясь гляжу в то окно так, что в глазах темнеет. Затем пытаюсь как-то привести в порядок волосы, но понимаю, что это бесполезно. Все равно Пинг-Понг увидит, на кого я похожа.

Погибель тормозит перед раскрытыми воротами. Вылезаю. Фары освещают двор, и я вижу убегающую кошку. Когда матерь всех скорбящих видит кошку около своих кроликов, считай, кисоньки уже нет в живых. Говорю Погибели: "Я вам доверяю. Но вы представить себе не можете, что со мной будет, если вы кому-нибудь все расскажете. О полиции и думать нечего, вам понятно? Мне никто не поверит. Это вполне приличные люди, совсем не какая-нибудь шваль или сводники, какими их описывают. У них жены, дети и… длинные руки. Если меня убьют, то не найдете даже моего трупа. Так они поступили с другими".

Она снова закрывает рот рукой. Однако больше не плачет. А это еще хуже. Смотрит на меня так, словно меня уже разрезали на куски. Просто не знаю, как она доберется домой. Говорю: "Ладно, ладно. Надеюсь, вы поняли. Кроме вас, единственным человеком, которому я все расскажу, если дел обернется скверно, будет Пинг-Понг". Показав пальцем на лоб, требую: "Пусть это останется здесь" – и вылезаю из машины. Она пытается схватить мою руку и с отчаянием глядит на меня безумными глазами. "Не беспокойтесь, – говорю, – я буду осторожна". Вырываю руку, хлопаю дверцей и быстрым шагом направляюсь к дому. Она кричит мне вслед: "Элиана!" Я оборачиваюсь и довольно громко уговариваю: "Жду вас завтра. Уверяю, мне лучше. Поезжайте осторожно. До завтра!"

На кухне меня ждет не Пинг-Понг, а свекровь. Она в старой ночной ситцевой сорочке стоит около стола. Прикрыв дверь, прислоняюсь к косяку. Она сердита, но, увидев мое лицо, скорее удивлена и спрашивает: "Что случилось?". Закрываю глаза. Мне слышно, как отъезжает Погибель. Говорю: "Я упала в обморок у мадемуазель Дье. Мне было очень плохо". Слышно только ее сопение. Она говорит: "По тревоге подняты все пожарные. Над Грассом страшный пожар". Я бросаю в ночь: "Бедный Пинг-Понг".

Открыв глаза, вижу, как она в своих туфлях подходит ко мне. И смотрит без злости, но и без любви. У нее смуглое лицо в морщинах. Глаза выцвели. И она произносит: "Идем. Тебе надо поспать". Мы поднимаемся наверх, и там, прежде чем войти к себе, я целую ее в щеку. Она пахнет, как и глухарка. И говорит: "Я положила тебе на постель старую накладную. Человек, который привез механическое пианино, был хорошим знакомым моего мужа. Его звали Лебаллек".

Я думаю о Погибели, которая сейчас возвращается домой через горы, и говорю устало: "А мне-то что до этого?". Она не обижается и отвечает: "Мне казалось, тебя это интересует. Я перерыла весь дом, прежде чем нашла эту накладную". Опустив голову, говорю: "Мне почудилось, что я однажды видела ваше пианино, когда была еще маленькой. А мне эти годы очень дороги". С минуту она молчит, а потом кивает: "Понятно. Это, пожалуй, единственная вещь, которая мне понятна в тебе".

Оставшись одна, беру накладную, надеваю очки и читаю. Передо мной потертая бумажка, суммы в старых франках, с фирменной печатной маркой "Фарральдо и Сын". Ее выписали 19 ноября 1955 года, внизу выведена с усердием подпись: "Монтечари Лелло". А рукой матери Фарральдо вписано имя водителя грузовика – Ж.Лебаллек. Внизу можно прочесть: "Оплачено наличными 21 ноября 1955 г." – и роспись. Вынимаю из сумки визитную карточку Лебаллека, там записан адрес столяра для полок. За двадцать лет почерк нисколько не изменился. Но я сейчас больше думаю о Погибели, чем о нем. После долгих размышлений и колебаний за последние дни я приняла в Брюске окончательное решение.

Засыпая, я еще слышу запах мадемуазель Дье, смешанный с духами Диора. Страшная штука – запах. Мой папа… – стоп! Моя мама. Вот чей запах я люблю больше всего. Бу-Бу? Отметаю мысль, что он где-то на танцах. Вероятно, спит в глубине коридора. Я больше не сержусь на него. И еще передо мной мелькает дорога, освещенная фарами. Отче наш, иже еси на небеси, сделай так, чтобы она благополучно доехала до дома!

Просыпаюсь на заре вся в поту. Приснился страшный сон. Ставни я не закрыла, и холод залез в комнату. Слышно, как внизу Микки готовит себе кофе. Пинг-Понг не вернулся. Подхожу к шкафу проверить, на месте ли флакон, и вынимаю его, чтобы взглянуть еще раз. Мне приснилось, что отравлена была моя мама, причем в баре Диня на моих глазах. Я знаю, что она умрет, и громко кричу. Потом у нее рвут волосы, и все лицо ее залито кровью.

Там и мадемуазель Дье, и Пинг-Понг, и Туре. А вот Лебаллека нет. Все говорили, что он скоро придет, и смеялись, заставляя меня есть волосы моей матери.

Не помню, сколько я еще простояла так голая посреди комнаты, прислушиваясь, как внизу Микки пытается завести свой грузовик. Иду к окну. Не понимаю, почему он уезжает так рано в день 14 июля. Возможно, у него ночевала Жоржетта. Отсюда мне не видно, сидит ли она в кабине. Вижу только, как грузовик отъезжает. Тогда я набрасываю на себя халатик с надписью "Эна" и спускаюсь на кухню. Там никого нет. Готовя себе кофе, не могу отделаться от чувства, будто за моей спиной кто-то стоит. Выхожу с чашкой на улицу, сажусь на каменную скамейку около двери и прихлебываю в лучах красного солнца, встающего из-за гор.

После этого мне, как обычно, становится лучше. Я иду босиком через двор на поляну – трава там нежная, в росе. Не знаю, который уже час. В большой палатке туристов все тихо. Я не приближаюсь к ней, а сижу, болтая ногой в речке. Вода ледяная, быстро вытаскиваю ногу назад. Так и сижу на большом камне, стараясь ни о чем не думать. А когда я ни о чем не думаю, то думаю о всякой муре…

Спустя некоторое время появляется один из туристов – самый из них высокий, с полиэтиленовым мешком для воды. На нем заношенные трусы, он весь красный от солнца, как кирпич, с выгоревшими волосами на груди. "Здравствуйте, вы рано встаете", – произносит он. Я еще ни разу не разговаривала с ним. Его зовут Франсуа, я же показываю ему свое имя, вышитое на халате. Он замечает: "Это не имя". Я удивляюсь: "Разве?". Он интересуется, пила ли я кофе. "Идемте, – зовет он, – выпьете с нами еще". Я соглашаюсь и следую за ним.

Мы идем босые к их палатке, и там я узнаю, что все они из Кольмара, с Верхнего Рейна. Не знаю, где это, говорю "Вот как?" – словно прожила там всю жизнь. Он спрашивает, откуда у меня такой акцент, и я отвечаю: "Моя мат австрийка". Тогда он пытается говорить со мной по-немецки и я лишь повторяю: "ja, ja". Правда, я немного понимаю, но сказать могу только это. В конце концов он переходит на французский.

Его приятель и обе девицы уже проснулись. У парня легкие штаны, у одной из девушек обрезанные по колено джинсы, у другой – трусики с растопыренной рукой на заду. Голые по пояс, они без всякого стеснения занимаются своими делами. Обе очень спортивные, загорелые. Мне представляют Анри, и я жму ему руку. Он не такой красивый, как Франсуа, но недурен, только вот давно не брился. Девицу в обрезанных джинсах, с волосами цвета спелой пшеницы, зовут Диди, а другую, покрасивей, прекрасно сложенную, Милена. Они варят кофе, и мы пьем его, сидя на земле перед палаткой. Им тут очень покойно. Вокруг никого. Диди рассказывает, что у них не хватило денег, чтобы поехать в Сицилию, и они остались здесь. Оба парня работают в банке. Я говорю: "А почему вы не унесли с собой кассу?". Они улыбаются только для того, чтобы доставить мне удовольствие. Шутка моя не произвела никакого впечатления. Внутри палатки я вижу надувные матрасы. Никакой занавески. И спрашиваю: "А что вы делаете, когда трахнуться охота?". И этот вопрос не производит никакого впечатления. В конце концов до меня доходит, что они принимают меня за дуру набитую, и умолкаю.

Не проходит и четырех тысяч лет, как мне становится известна вся их вшивая жизнь. И тут раздаются чьи-то шаги и появляется – кто бы вы думали? – усталый тип, весь измазанный сажей, в грязной рубахе, в мятых брюках и стоптанных сапогах. У него такой же ошалелый вид, как у обожаемого нашим Микки гонщика, когда того о чем-то спрашивают по телеку. Приветствуя всех, он говорит: "Извините, у меня грязные руки". А мне бросает: "Ты вышла погулять?" Нельзя не догадаться, что он будет дуться на меня весь день только потому, что под халатом у меня ничего нет и все это заметили. Что другие девчонки выставляют свои сиськи, ему совершенно плевать, он даже не смотрит на них. Видит только меня. Встаю, благодарю за кофе и все такое, и мы через поляну направляемся к дому. Я говорю ему: "Послушай, Пинг-Понг, я тут оказалась совершенно случайно". Не оборачиваясь, он отвечает: "А я тебя ни в чем не упрекаю. Я устал, и все". Тороплюсь догнать его и беру за руку. Он говорит: "И не зови меня Пинг-Понгом".

На кухне все уже в сборе. Бу-Бу в пижаме поедает двенадцатую тысячу бутербродов и сообщает мне: "Заходил Брошар. Твоя школьная учительница просила передать, что доехала благополучно". У меня перехватывает горло, но я говорю: "Как ты умудряешься все это слопать?" Он дергает плечом и улыбается. Просто умереть можно от его улыбки. Чмокаю глухарку и иду к себе.

Пинг-Понг уже разделся и лежит на неубранной постели. Говорит: "Мне надо хоть немного поспать. Сегодня вечером мы пойдем на танцы одни". Я сажусь рядом с ним. Он даже не умылся, и от него пахнет дымом. Некоторое время он лежит с открытыми глазами, затем закрывает их и бормочет: "Вердье сломал себе ключицу. Это тот молодой парень, который был со мной в "Бинг-Банге", когда я с тобой познакомился". Отвечаю: "Да, помню".

Я рада, что мадемуазель Дье позвонила. Когда боишься, что другие станут о тебе беспокоиться, это и есть настоящее отношение. Все, кроме матери, почему-то думают, что мне плевать, когда обо мне беспокоятся. Это неверно. Ей-Богу. Просто я не должна показывать свои чувства, вот и все. То, что она позвонила Брошару, куда большее доказательство, чем то, что она ждала меня в Дине, где я села в ее машину. Она долго ждала меня там, поставив машину напротив кафе "Провансаль". После целого потока упреков заявила: "Я была у твоих родителей в субботу. Мать показала мне подвенечное платье. Я привезла твоему отцу заявление о признании отцовства. Однако не смогла убедить его подписать. Но увидишь, он все равно это сделает".

А я-то в субботу носилась по городу, не зная, куда пойти, чтобы забыться. Позвонив Лебаллеку, беззвучно ревела точно так же, как Погибель умеет реветь вслух. А она поехала к нам, думала сделать мне приятное. Я, кстати, это понимаю. И вовсе не такая я бесчувственная, вот уж нет. Я не бесчувственная, не антиобщественная, не развращенная, как напечатала на машинке вонючая социологичка после поганых тестов в Ницце. Это же заключил и бывший с ней доктор, даже захотел меня изолировать. Но когда Погибель рассказала мне о своем добром поступке, мне пришло в голову не то, что она любит меня или что я должна прыгать до небес от радости, стараясь проломить крышу ее малолитражки. Меня сразило то, что она видела его, говорила с ним, заходила в его комнату. А я нет, я нет – вот что.

Стою, прижавшись лбом к оконному стеклу. Солнце прямо в лицо. И я говорю себе, что пойду к нему в день свадьбы в прекрасном белом платье, когда все будут пить, смеяться и болтать всякую дребедень. В первый раз пойду за четыре года и пять дней. А потом, еще до конца июля, Пинг-Понг будет свидетелем того, как развалится его семья, точно так же, как развалилась моя. Он потеряет своих братьев, как я потеряла отца. Где мой отец? Где он? Я страдаю, пытаясь представить свою мать с теми тремя мерзавцами в тот снежный день. Я ненавижу их за то, что они ей сделали. И все-таки мне плевать на все. Где он? Я ударила лопатой мерзавца, который не был моим отцом, человека, которого совсем не знала, – остановись, остановись же! Это он говорил мне: "Я дам тебе денег. Я повезу тебя путешествовать. В Париж".

Солнце жжет мне глаза.

Я сделаю из Пинг-Понга кашу. И он возьмет один из карабинов своего подлюги отца. Скажу ему: "Это Лебаллек, это Туре" – и потребую, чтобы он их убил. И прошлое будет забыто. Тогда я приду к папе и скажу ему: "Теперь они все трое мертвы. Я вылечилась. И ты тоже".

До меня доходит, что я сижу на ступеньке лестницы, положив руку на перила. Щека прижата к полированному дереву. Все тихо. Как это со мной бывает, я сорвала накладные ногти и держу их теперь в руке, прижатой ко рту. И плачу, вспоминая его лицо. Я вижу, как он возвращается домой. Останавливается в нескольких шагах от меня, чтобы я успела подбежать и броситься к нему на руки. И кричит: "Что папа принес своей дорогой малышке? Что он принес?". Никто и ничто не убедит меня в том, что все это происходит до того. Я хочу, хочу, чтобы это было опять, сейчас. И чтобы никогда не кончалось. Никогда.

Казнь

1

Пожары. Ну и лето!

Мне никак не выспаться. Я снова вижу горящие пихты на холмах, вертолеты над огнем: бьет, как стреляет, вода, отливает радугой на солнце, которое пробивается через дым.

Я вспоминаю также нашу свадьбу. Ее в длинном белом платье. Фату она сняла во дворе и разорвала на части, чтобы каждому достался кусочек. Ее улыбку в тот день. Ее глаза в церкви, когда я надевал ей кольцо на палец. Я снова увидел в них тень, более зыбкую, чем обычно. Улыбка застыла и была такой неуверенной, что становилось жалко на нее смотреть, да, именно так, и я все бы отдал, лишь бы понять и помочь. Может, я все это придумываю теперь?

Назад Дальше