За свадебным столом нас было человек тридцать пять – сорок. Затем стали подходить другие – из деревни и еще откуда-то; к середине дня, когда начались танцы, народу набралось уже вдвое. Бал мы с Эной открыли вальсом на радость нашим матерям. Придерживая рукой платье, чтобы не испачкать, она кружилась, кружилась, смеясь и прижимаясь ко мне, и под конец сбилась с ног. Еще утром была неразговорчива, а тут я услышал: "Как все чудесно, как все чудесно…". Я прижал ее к себе. И так, обнявшись, мы вернулись к столу.
Дальше я смотрел, как она танцует с Микки, моим шафером, во время обеда он отнял у нее под столом голубую подвязку наших бабушек, единственную сохранившуюся, дань уважения традициям. Все мужчины сбросили пиджаки и сняли галстуки, но-даже в таком виде невезучий гонщик выглядел принцем, потому что танцевал с принцессой. Я сказал сидевшему рядом Бу-Бу: "Каков?" Обняв за плечи, он поцеловал меня в щеку – впервые с тех пор, как отчего-то решил, что целовать брата якобы не по-мужски. И выложил: "Потрясный день!".
Да. Солнце над горами. Смех гостей, потешавшихся выходками Анри Четвертого – он изображал клоуна. Вино. Пластинки чередовали так, чтобы танцевать могли и молодые и старики. Я нашел в городе медсестру, чтобы она до восьми посидела с парализованным тестем. Ева Браун была с нами. Я замечал по ее таким же голубым, как и у дочери, глазам, что она довольна. Но ни она, ни я еще не знали, что Эна нам готовит.
В какую-то минуту я тихо рассмеялся, подумав: "Вот и моя свадьба. Я женат". Я много выпил, и звуки доходили до меня глухо. Казалось, я смеюсь где-то в другом мире, а не на своей свадьбе. И те, что танцевали вокруг, тоже не реальные люди. И знакомый мне с детства двор тоже казался мне неведомым.
Чуть позже я стал, помнится, разыскивать Эну, но никто не знал, где она. Бу-Бу был занят проигрывателем, который одолжил у приятеля по коллежу, и только сказал: "Я видел, как она вошла в дом минут пять назад". Я пошел на кухню, там толпился народ, все пили и смеялись. Однако там ее не было. Я сказал матери: "Знаешь, я уже потерял свою жену". Она тоже не видела ее.
В нашей комнате ее не было. Я поглядел через окно на танцы во дворе. Ева Браун сидела за столом с мадам Ларгье. Мадемуазель Дье со стаканом в руке стояла у колодца. Я видел также Жюльетту и Анри Четвертого, Мартину Брошар, парикмахершу Муну и других, кого не знал по имени. Я не нашел там Микки и постучал к нему в комнату. Жоржетта перепуганно закричала: "Нет-нет! Не входите!". Всякий раз, где ни постучи в дверь, за нею непременно Микки с Жоржеттой, и проигрыш очередной гонки ему обеспечен.
Я спустился вниз и еще раз обошел двор. Вышел на дорогу посмотреть, нет ли ее там. Затем подошел к Еве Браун. Беспокойно оглядевшись, она сказала: "А я думала, она с вами". Мадемуазель Дье в сарае выбирала вместе с Бу-Бу и его приятелем пластинки для танцев. Она тоже много выпила, глаза были мутные и голос какой-то странный. Она сказала, что видела, как Элиана шла по поляне вниз, "чтобы пригласить туристов", но это было уже довольно давно. Только она да Ева Браун называли ее Элианой, и это, сам не знаю почему, выводило меня из себя. До сих пор я видел мадемуазель Дье только раз – она приезжала три дня назад, 14 июля, – и с первого взгляда понял, что она никогда не будет мне по душе. Объяснять сейчас не стоит. Все по моей и ее глупости.
Я как можно беспечнее пересек двор, чтобы не мешать гостям, но, уже не в силах сдержать себя, бегом миновал поляну. "Фольксваген" туристов под деревьями отсутствовал, и в палатке было пусто. Я еле дышал. Что только не лезло в голову! Четырнадцатое июля, когда она, по словам матери, вернулась так поздно – в половине второго ночи, и то раннее утро, когда застал ее на этом месте в одном халатике. Размышляя, я несколько минут постоял в палатке, глядел на надувные матрасы, разбросанную одежду, невымытую посуду.
Пахло стряпней и резиной. Мне все казалось каким-то ненастоящим, но я не был пьян. А о туристах подумал, что им можно и отказать.
Выходя, я столкнулся с Бу-Бу. Тот спросил: "Что происходит?". Пожав плечами, я ответил: "Не знаю". Мы подошли к реке и умылись холодной водой. Он сказал, что я много выпил и в таких случаях даже самые простые вещи кажутся вывернутыми наизнанку. Вполне возможно, Эна захотела побыть одна. День-то особый, как тут не волноваться. Бу-Бу добавил: "Она ведь такая эмоциональная". Я кивнул согласно, затем поправил ему галстук-бабочку, и мы побрели через поляну.
Меня уже хватились дома. Я потанцевал с Жюльеттой, с Муной и потом с вернувшейся к гостям Жоржеттой. Старался смеяться вместе со всеми. Анри Четвертый пошел налить мне из бочонка, стоявшего перед сараем, и я залпом выпил стакан. Это вино с нашего виноградника. Урожай у нас невелик, но вино получается доброе.
Иногда я поглядывал на Еву Браун. Всякий раз, когда кто-то проходил мимо нее, она широко улыбалась, но я-то видел, каково ей. Мадемуазель Дье печально сидела за другим столом перед пустым стаканом. Потом встала и налила себе еще. Ей было так же трудно ходить прямо, как мне притворяться веселым. Она была в черном, задиравшемся на боках платье с большим вырезом, смех да и только, и я был даже доволен, что она такая. Эна не появилась и в семь. Кто спрашивал, я отвечал: "Пошла немного отдохнуть", но понимал, что мне верят все меньше и меньше. Когда я проходил мимо, гости умолкали. Наконец я решил поговорить с Микки. Я увел его за ворота и сказал: "Возьмем машину Анри Четвертого и поездим вокруг, может, она где-то на дороге".
Мы попали в пустую деревню – все или почти все были у нас. Сначала остановились у кафе Брошара. Мамаша Брошар не захотела закрыться в этот день, а то турист, у которого лопнули брюки, купит булавку в другом месте. Но она не пожелала пропустить свадьбу, и сейчас там дежурил сам Брошар, просматривая в одиночестве один из тех журналов, которые не смеет читать при ней, и подкрепляясь кружкой пива. Он не видел Эну с тех пор, как мы утром вышли из церкви напротив. И сказал, что выглядели мы оба отменно.
Поехали к Еве Браун. Мало было надежды, раз ее мать находится у нас, но Микки настоял: "Ну что нам стоит проверить?" Мы сначала постучали в стеклянную дверь, а затем вошли. Тишина. Микки был тут впервые. Он с любопытством приглядывался. Потом сказал: "Блеск. Здорово обставлено". Я крикнул: "Есть кто-нибудь?" Наверху послышался шорох. Оттуда спустилась нанятая мной медсестра, мадемуазель Тюссо, и, приложив палец к губам, сказала: "Теперь он спит".
По ее удрученному виду мы сразу поняли – что-то случилось. Глаза красные от слез. Сев на стул и вздохнув, она сказала: "Право, не знаю, мой мальчик, кого вы взяли в жены, это меня не касается, но я пережила ужасные минуты". И повторила, глядя мне в глаза: "Ужасные".
Я спросил, нет ли Эны наверху. "Слава Богу, нет. Но она была здесь". Мадемуазель Тюссо за сорок. Она не настоящая медсестра, но умеет делать уколы и ухаживать за больными. В тот день на ней было синее платье с белым передником, и передник был разорван. "Это Эна разорвала", – сказала она, с полными слез глазами, не в силах больше ничего произнести, и только покачала головой.
Мы с Микки сели напротив. Микки стеснялся и предложил обождать в машине. Я сказал, чтобы он остался. Не знаю, был ли я тогда пьяный, но все казалось мне еще более невероятным, чем у нас дома. Мадемуазель Тюссо вытерла глаза свернутым в комок платочком. Пришлось долго ждать, пока она стала нам рассказывать, и еще дольше, пока дошла до конца, – все время вставляла, как к ней хорошо относятся в городе, каким утешением была она для многих умирающих и все такое. Микки не раз подгонял ее: "Ладно, ясно. Дальше".
Сегодня во второй половине дня – такова версия мадемуазель Тюссо, а другой я не знаю – часов в пять, Эна явилась в дом в своем белом подвенечном платье. У нее ничего с собой не было – ни еды, ни бутылки вина, ничего. Она только хотела повидать отца. И была очень взвинчена, это чувствовалось по голосу. Мадемуазель Тюссо нашла, что это очень мило – уйти со свадьбы к парализованному отцу и тем доказать, что дочь его не забыла. Она сама, например, так и не вышла замуж из-за больных родителей. "Ладно, ясно. Дальше".
Они вместе стали подниматься по лестнице, и тут все и началось. Старик из своей комнаты узнал шаги дочери и стал кричать, что не хочет ее видеть, оскорблял ее. Мадемуазель Тюссо не успела удержать ее, как Эна вбежала к нему.
Он заорал еще сильнее, не хотел, чтобы она его видела. Весь так и извивался, закрыв лицо руками. Но она все равно подошла к нему, оттолкнув мадемуазель Тюссо "с невероятным ожесточением", именно тогда Эна и порвала этот передник. Она обливалась слезами, и грудь ее вздымалась так, словно ей было трудно дышать. И только смотрела на отца, не в силах говорить. Постояв с минуту перед так и не открывшим лицо стариком, она упала перед ним на колени, обняла его неподвижные ноги и, цепляясь за него, тоже закричала. Но это были не слова. Нет, просто бесконечный вопль.
Мадемуазель Тюссо попыталась оторвать ее, грозя позвать жандармов, но та отбивалась "как фурия". Могло кончиться тем, что она стащила бы отца с кресла. Старик больше не кричал. Он плакал. Она немного успокоилась и сидела, уронив голову ему на колени. И шептала: "Прошу тебя, прошу тебя". Как молитву. Наконец старик произнес, по-прежнему пряча лицо: "Уйди, Элиана. Позови мать. Я хочу ее видеть".
Она встала, ничего не ответив. Пристально поглядела на него и сказала: "Скоро все будет как прежде. Увидишь. Я уверена". Так, по крайней мере, поняла мадемуазель Тюссо. Старик ничего не ответил. Когда же Эна ушла, он еще плакал, и "пульс был лихорадочный". Мадемуазель Тюссо дала ему лекарство, однако сердце успокоилось только час спустя, и он уснул.
И вот еще что. С Эной всегда было связано что-то еще. Когда она спустилась вниз и пошла умыться, то увидела в зеркале мадемуазель Тюссо. С обычной своей откровенностью, не выбирая слов, сказала ей, что думает о старых девах и что они должны делать, вместо того чтобы вмешиваться в чужую жизнь, и еще что-то "особенно ужасное" – мадемуазель Тюссо просто не знала, что такое существует.
В машине Микки не сразу включил мотор. Мы посидели молча, он курил, а я собирался с мыслями. Затем он сказал: "Знаешь, эти бабы способны наболтать всякое. Вечно они все раздувают". Я ответил – да, конечно. И он добавил: "А старик наверняка чокнутый. Сидеть круглый год взаперти. Ты бы смог?" Я ответил – нет, конечно. По мнению Микки, все очень просто, такое случается во многих семьях, но затем все улаживается. Когда она стала жить у меня, не выходя замуж, отец поклялся никогда больше ее не видеть. Ну, встань, мол, на его место. И вот она, в сущности хорошая девочка, решила в день свадьбы помириться с человеком, встань-ка на ее место! А тут ее принимают за пешку, да еще перед чужим человеком. Я ответил – да, конечно. А он так беззлобно спрашивает – не могу ли я, разнообразия ради, произнести что-нибудь другое. По его мнению, она где-то прячется, как девчонка, не желая никого видеть. Ведь я, наверное, заметил, что это при всех своих замашках просто маленькая девчонка.
Я посмотрел на него. Мой брат Микки. От жары волосы взмокли и растрепались, густые и черные, волосы итальяшки. Я подумал, что он, пожалуй, прав по всем пунктам, кроме одного, главного – ужасной сцены между ней и человеком, которого она всегда звала "кретин". Была же какая-то причина. Но я ответил: "Поедем, может быть, она вернулась".
Она не вернулась. Микки отвез Еву Браун домой, чтобы отпустить медсестру. Вечерело. Я ничего не рассказал Еве Браун. Она и сама все узнает, едва войдет к себе на кухню. Я поцеловал ее в щеку, она крепко сжала мне руку и печально, со своим немецким выговором сказала: "Не сердитесь. Это не ее вина. Клянусь вам, это не ее вина". Я едва не задал ей страшный вопрос, но потом увидел ее голубые глаза, доверчивое выражение лица. И не смог. Я хотел спросить, не имеет ли Эна отношение к несчастному случаю с отцом пять лет назад. Случается, я не такой уж Пинг-Понг, как некоторые думают.
Многие гости ушли, другие набивались в свои машины. Мне говорили "спасибо", "до свидания", но я-то чувствовал – веселость их деланная. На дворе валялись пустые бутылки, стаканы, обрывки ее фаты. За стоном у сарая несколько человек слушали, как Анри Четвертый рассказывает анекдоты. Там же были Бу-Бу со своим приятелем по коллежу, Мартина Брошар, Жюльетта, Тессари с женой и еще какие-то малознакомые. Жюльетта и моя мать расставляли посуду на самой чистой скатерти. Мать сказала: "Надо все же закусить".
Мадемуазель Дье сидела на кухне вместе с Коньятой. И тоже мне сказала: "Не браните ее, когда она вернется, иначе потом, когда вы лучше ее узнаете, сами пожалеете". Коньята хотела узнать, о чем мы говорим. Я отмахнулся от нее и ответил мадемуазель Дье: "А что? Вы разве знаете ее лучше меня?" Я говорил громко, и она, опустив голову, обронила: "Я ее знаю дольше". Она вроде протрезвела, да к тому же причесалась. Ее здоровенная белая грудь выступала в вырезе платья. Заметив мой взгляд, она прикрылась рукой. Я сказал: "Да, конечно, вы же были ее учительницей в школе. Верно!"
Я вытащил из буфета бутылку вина и налил три стакана. Блондинка моей мечты взяла свой, я же чокнулся с Коньятой и провозгласил: "За ваше здоровье, мадемуазель Дье!" Она ответила: "Можете называть меня Флоранс". Я возразил, что ее ученица называет ее мадемуазель Дье. Она засмеялась. Я впервые видел, как она смеется. Она сказала: "Вы знаете, как она меня называет? Погибель. Она ничуть меня не уважает". И снова прикрыла рукой вырез. Мы взглянули друг на друга, и я сказал: "Она никого не уважает".
Немного позже мать подала на стол остатки еды. Бу-Бу попробовал подтянуть к столу лампочку от сарая. Но электричество в этой части двора зажигается, когда ему вздумается или когда его об этом никто не просит. А от кухни не хватало провода. Решили, что переносить стол слишком долгое дело, и зажгли керосиновые лампы и свечи. Коньята, а с ней Жюльетта и Флоранс Погибель нашли, что это просто "феерия".
Нас было человек пятнадцать. Приятель Бу-Бу и Мартина Брошар молчали, явно втюрившись друг в друга, и ну здороваться, когда все стали прощаться. Анри Четвертый загадывал загадки, Микки хохотал до упаду, Жюльетта и Жоржетта не хотели слушать, а я не прислушивался вовсе. Воздух был теплый. Горло болело. Но я не жаловался, как и в детстве, когда не хотел выглядеть хныкающим ковбоем.
Я пожал руку уезжавшей мадемуазель Дье. Потом незнакомой паре. Тут Бу-Бу сказал: "В следующее воскресенье Микки выиграет гонку в Дине. Она словно нарочно для него придумана. Увидишь". Право, сам не знаю почему, я был совершенно убежден, что ни я, ни Эна не доживем до следующего воскресенья.
Было около одиннадцати, когда она вернулась. Я нарочно сел спиной к воротам, чтобы не видеть ее в эту минуту. А то, что она пришла, я понял по глазам остальных. Я лишь на миг обернулся и увидел ее, неподвижную, в белом, испачканном землей платье, с длинными распущенными волосами. Лицо ее просто невозможно описать. Ну, скажем, только как невероятно уставшее. Я смотрел в тарелку. Она подошла, – я слышал ее шаги сзади, – остановилась рядом, наклонилась и поцеловала меня в висок. А затем, чтобы все слышали, сказала: "Не хотела возвращаться, пока ты не останешься один. Думала, уже все ушли".
Бу-Бу поднялся, и она села на его место, рядом со мной. Посмотрела на остатки еды в тарелке и стала есть. Я понял: она это делает, просто чтобы побороть смущение. Она никогда не бывала голодной и лишь временами ела в охотку хлеб с шоколадом. И никогда много не пила. Лишь минеральную воду с мятой. Или, зачерпнув рукой, воду из колодца. Микки, чтобы как-то снять накал, проговорил: "Мы будем теперь тебя звать не Элианой, а Долгожданной". Она улыбнулась с полным ртом и, не глядя, взяла мою руку в свою. А потом, проглотив кусок, заявила: "А идите-ка вы все…"
Кто сидел вокруг, помявшись, предпочли рассмеяться. Для Коньяты пришлось разъяснить. Она тоже засмеялась, посмотрела на меня и сказала одну вещь, запавшую мне в память навсегда. Так вот, она сказала: "Девочка не понимает значения произносимых ею слов. Она говорит любые, для того чтобы доказать свое существование, наподобие человека, бьющего по клавишам рояля, не зная нот, лишь бы произвести шум".
Никто, кроме Эны, думаю, никогда не слыхал, чтобы наша тетка произносила такие речи. Но Эна продолжала устало жевать овощи, словно это ее совсем не касалось. Коньята сказала: "Слушайте. Раз у вас есть уши". И косточками пальцев постучала по столу. Я сразу понял, что она хотела мне объяснить. Ее маленькие, выцветшие глазки пристально смотрели на меня. Она обращалась только ко мне. Три точки – три тире – три точки. И трескучим, старческим голосом человека, который себя не слышит, сказала: "Я ведь права? Верно?" Я ничего не ответил. А так как остальные не поняли, то она, продолжая смеяться, объяснила: "В молодости я была телеграфисткой. Это все, что я помню из азбуки Морзе". И, оборвав смех, добавила: "Как видите, раз это все, что я помню, это лишь доказывает, что имеется много людей, желающих сказать одно и то же. Но все просто производят разный шум".
Эна, по-прежнему держа мою руку, заговорила с Коньятой одними губами, и ту одолел смех – так она кашляла и задыхалась, что Микки и Анри Четвертому пришлось стучать ее по спине. Всем, конечно, хотелось узнать, что она такое сказала Коньяте, но старуха лишь хлопала глазами, старалась не задохнуться и мотала головой. Тогда я впервые, как она вернулась, заговорил: "Что ты ей сказала?" Пожав мне руку, она ответила: "Я сказала, что мечтаю о брачной ночи, что не в силах больше ждать и что вся ваша болтовня – сплошная хреновина". Слово в слово повторяю. Нас было несколько человек за столом. Все могут подтвердить.
Она долго сидела у реки – в тихом уголке под названием Палм Бич. А потом было уже поздно, боязно, что я устрою ей сцену при гостях. Вот она и стала ждать ночи, пока все уйдут. Но чем позднее становилось, тем сильнее она боялась, что я ее побью, боялась не столько того, что побью, сколько того, что сделаю это при всех.
Так объяснила она мне наутро. Кроме Коньяты, внизу в доме никого не было, и мы могли поговорить спокойно. Я лежал в постели, а она нагишом сидела рядом, опустив ноги и зажав мою левую руку между бедер. Она утверждала, что эта позиция в духе йогов укрепляет моральный дух.
О встрече с отцом Эна рассказала, лишь когда поняла, что я все знаю. Сначала выругалась, уставилась на себя в зеркало и только потом заявила, что это не имеет ровно никакого значения, ей плевать на старого, провонявшего мочой кретина. Все, что нагородила тухлятина, служившая ему нянькой, – сплошная выдумка. Вынужденная чистить паутину, она возненавидела бедных насекомых и теперь сама застряла где-то на потолке. Поговорим, мол, о чем-нибудь более веселом.