Сборник Почтальон всегда звонит дважды - Джеймс Кейн 15 стр.


И тут поймал себя на одной довольно странной вещи. Всякий раз, пересекая алтарь, я преклонял колено. Я стоял, глядя на шесть зажженных свечей, и раздумывал над этой странностью. Лет двадцать прошло с тех пор, как я пел сопрано в хоре мальчиков в одной чикагской церкви и причислял себя к католикам. Да, они умеют вбить в тебя это. Что-то остается…

* * *

Пришлось извлечь из багажника яйца и еще предметов пятнадцать, прежде чем я добрался до шляпной коробки. Она тоже, конечно, промокла, но все же меньше, чем остальные вещи. Я принес ее в ризницу, поставил на пол и дотронулся до ее плеча.

– Вот, принес твои вещи. Пожалуй, мокрое лучше снять.

Она не шевельнулась.

* * *

Было уже, наверное, половина девятого, только тут до меня дошло, почему я так скверно себя чувствую. Просто проголодался. Я снял свечу с алтаря, подошел к машине, прилепил ее к бамперу и стал вытаскивать продукты. Достал почти все из багажника и с заднего сиденья и только тут сообразил, что пригодиться могли только яйца. Я развернул одно и уже приготовил нож, чтобы проткнуть в нем дырку и высосать, как вдруг заметил уголь. Он подсказал идею. На полу валялось несколько лишних плиток, я поднял пару, внес в ризницу и поставил их на ребра друг против друга. Затем достал железный противень для приготовления tortillas, положил сверху и пошел за углем. Теперь весь вопрос в том, как их готовить. Ни кастрюльки с длинной ручкой, ни ковша не было. Я перерыл все корзины, но не нашел ни масла, ни жира, ничего, на чем можно было бы жарить. Зато попался медный горшок, а это значило, что можно попробовать их сварить. Копаясь в бобах, рисе и прочей ерунде, на приготовление чего-то сносного из которых уйдет вся ночь, я вдруг учуял запах кофе и принялся его искать. И в конце концов обнаружил в мешке с рисом, в бумажном пакетике. Тут же отыскался и маленький кофейник. Кофе был в зернах, но под руку попалось нечто вроде metate[41] для размола кукурузы. Я намолол горсти две кофе и опустил в кофейник.

Затем перетащил все это в ризницу. Теперь предстояло раздобыть воды. Казалось, она сочится из каждой дырки и щелочки, потоками стекает по стеклам, но набрать ее в количестве, достаточном для готовки, не так-то просто. И все же вода необходима. Я слышал, как с крыши с грохотом низвергается поток, и, захватив самый большой из котелков, направился к задней двери за алтарем. Открыв ее, тут же увидел во дворе, всего в нескольких шагах, колодец. Тогда я снял сутану. Это была единственная сухая вещь, и мне вовсе не хотелось, чтоб она намокала. И я пошел к колодцу нагишом. Дождь колол острыми холодными струйками, и вначале это было ужасно, но потом стало даже приятно. Я гордо подставил под дождь грудь, пусть бьет и хлещет. Затем набрал ведро, перелил воду в котелок. Вошел в церковь, вода стекала отовсюду – казалось, даже из глаз лила. Я вслепую начал шарить за алтарем – где-то здесь должен быть встроенный в стену шкаф. О, как хорошо я, оказывается, помню все! В шкафу они хранят самые разные вещи. И конечно же, вскоре обнаружилась дверца, я открыл ее – там аккуратными стопками была сложена одежда, полотенца, салфетки. Я взял одно полотенце, обтерся насухо и надел сутану. Сразу стало лучше.

Хоры находились чуть в стороне и выше, и я направился туда за книгой псалмов, чтоб вырвать страничку и разжечь огонь. Но тут же передумал. В ризничной не было никакой вентиляции, за исключением одного оконца, и мне вовсе не хотелось задыхаться в дыму. Я взял несколько кусочков угля, сложил их кучкой между плитками, вернулся в алтарь и взял свечу. Потом начал держать пламя над углями, чуть поворачивая свечу, чтоб нагревались равномерно, и вскоре увидел слабое сияние. Добавил еще пару кусков, свет стал краснее и ярче. Через минуту они занялись ровным огнем, и я задул свечу. Дыма почти не было. Уголь сильно не дымит.

Я установил противень на плитках, поставил на него горшок и налил воды. Затем опустил туда несколько яиц. Начал с шести, но после короткого раздумья, учитывая голод, добавил еще шесть. Наполнил кофейник водой и тоже поставил на противень. А потом присел на корточки и, подкармливая огонь, стал ждать, когда сварятся яйца. Но этого так и не случилось, вода все не закипала. То ли котелок был слишком велик, то ли огонь слаб или еще что не так, не знаю. Над горшком начал подниматься пар, это максимум, чего удалось добиться. Ладно, все равно они так или иначе грелись, так что сильно переживать я не стал. Хоть горячими-то по крайней мере будут. А кофе закипел. Знакомый аромат ударил в ноздри, и когда я приподнял крышку, то увидел, что вода в кофейнике бурлит. Я взял яйцо, подошел к задней двери и разбил его о косяк. Содержимое вытекло на пол. Скорлупу же взял и опустил в кофе. Так полагалось. Гуща осядет, и напиток будет прозрачным.

Я еще немного понаблюдал за яйцами и вдруг вспомнил о сигаретах и спичках. Они лежали в пиджаке, и я пошел к машине взять их. И тут подумал о ее вещах. Положил сигареты и спички на край противня сушиться, вынул ее тряпки из шляпной коробки и развесил на скамье возле огня. Что это были за предметы туалета, я почти не видел, но чувствовал, что они сырые и пахнут ее запахом. Там оказалось и одно шерстяное платье, его я развесил поближе к огню, а рядом поставил пару туфель. А потом стал размышлять над следующей проблемой – как же мы будем есть эти яйца, даже если они и сварятся. Ведь у нас нет ни ложек, ничего в этом роде. Терпеть не могу выгрызать яйца прямо из скорлупы. Пришлось снова идти к машине. Там я отыскал небольшой горшок, наполовину заполненный кукурузной мукой. Налил в него немного воды, размял пальцами и, когда масса стала тестообразной, наляпал ее небольшими лепешками на противень. А когда заметил, что лепешки начали немного прожариваться и менять цвет, перевернул их. Когда и вторая сторона пропеклась, попробовал. Что-то не то. Принес соли. Вмешал немного в тесто, испек еще одну лепешку. Она получилась более или менее съедобной. Вскоре я изготовил целую дюжину лепешек – по одной на каждое яйцо. В самый раз.

* * *

Вся эта возня заняла довольно много времени, и за все это время я ни разу не удостоился ни одного знака внимания с ее стороны. Она перешла на скамью и сидела там, укрывшись с головой rebozo, из-под которой торчали босые ноги. Лицо же опустила и спрятала в ладонях. Я подошел к скамье, взял ее за руку и повел в ризницу.

– Я же сказал, сними мокрые тряпки. Вот платье, оно уже высохло, иди переоденься. И если белье сырое, то лучше тоже снять.

Я сунул платье ей в руку и подтолкнул к алтарю. Вернулась она уже в нем.

– Сядь на скамью и поставь ноги на пол, вот тут, у огня. Плитки теплые. А когда туфли высохнут, наденешь.

Она не шелохнулась. Села на скамью, но спиной к огню и опустила ноги на холодные плитки. Села так, чтобы видеть алтарь. Снова спрятала лицо в ладонях и принялась что-то бормотать. Я достал но;, разбил яйцо над лепешкой и протянул ей. Яйцо оказалось полукрутым, но на лепешке удержалось.

Она отрицательно мотнула головой. Я поло;ил лепешку на противень, пошел к алтарю, взял оттуда три или четыре свечи, вернулся и установил вокруг очага. Затем притворил дверь, ведущую к алтарю. Это заставило ее прекратить бормотание, и она полуобернулась. А увидев лепешки, рассмеялась:

– Вот смешные!

– Может, и смешные, однако что-то не заметил, чтоб ты приложила к ним руку. Ладно, ешь!

Она подняла лепешку, полуобернула ею яйцо и вонзила зубы.

– И на вкус смешные!

– Нормальные, черт возьми! По мне, так в самый раз.

Я тоже вонзил зубы в лепешку. Лиха беда начало – мы проглотили их за считанные минуты. Она съела штук пять, я – семь или восемь. Впервые за все время пребывания в церкви мы говорили нормальными голосами, – может, потому, подумал я, что дверь в алтарь была закрыта. Я встал и закрыл другую дверь – на улицу. Стало еще уютнее. Мы перешли к кофе – его пришлось пить по очереди, прямо из кофейника. Она отпивала глоток, потом я. Через минуту я потянулся за сигаретами. Они уже высохли, и спички то;е. Мы закурили, втянули дым. Очень славно.

– Ну как, теперь тебе лучше?

– Да, gracias. Было очень холодно, очень голодный.

– Тебя все еще беспокоит sacrilegio?

– Нет, теперь нет.

– На самом деле никакого sacrilegio тут нет. Ты это понимаешь?

– Да. Очень плохо.

– Ничего плохого. Это же Casa de Dios. Сюда может зайти любой и будет желанным гостем. Ты же видела в церкви burros, разве нет? Ну а машина чем отличается? Ничем. И дверь пришлось ломать только потому, что не было ключей. Я же сделал все аккуратно, с уважением, разве нет? Ты ведь видела, как я преклоняю колено всякий раз…

– Прекло… что?

– Ну, кланяюсь перед распятием.

– Да, конечно.

– Так что нет тут никакого sacrilegio. И расстраиваться нечего. Не беспокойся, я-то знаю. Знаю об этом не меньше тебя. Даже наверняка больше.

– Очень плохой sacrilegio. Но я молиться. И скоро исповедаться. Исповедаться padre. И тогда – absolucion. Не будет больше плохо.

Было уже около одиннадцати. Дождь не переставал – то затихал, то припускал еще сильней. Гром и молнии тоже. Наверное, с моря над всеми этими каньонами прокатились три или четыре грозы, они налетали на нас и бушевали, а потом уносились дальше. Вот сейчас разразилась еще одна. Хуана начала вести себя так же, как и в машине: задерживала дыхание, потом через секунду-две говорила, но так тихо, что, казалось, слышно биение ее сердца. Я решил, что дело тут не только в sacrilegio. Гроза – вот что пугает ее.

– Боишься молний?

– Нет. Truno[42], очень плохо.

Пожалуй, нет смысла объяснять ей, что главное – это молнии, а гром всего лишь звук. Я и пытаться даже не стал.

– А ты попробуй спеть. Всегда помогает. "La Sandunga" знаешь?

– Да. Очень красивая.

– Тогда спой, а я буду mariachi.

Я забарабанил по скамейке и зашаркал по полу ногой, отбивая ритм. Она уже открыла было рот, но тут грянул такой громовой раскат, что она сейчас же оставила эту затею.

– На улице моя не страшно. Моя даже любит. Очень красиво.

– Тут ты не оригинальна. Многим нравится.

– Дома, с мама, тоже не страшно.

– Ну так считай, что мы если не дома, то почти что на улице.

– Здесь моя очень страшно, очень. Я думать о sacrilegio, о много вещах. Моя чувствовать очень плохо.

Упрекать ее было особенно не в чем, место, подобное этому, веселым не назовешь. Я понимал ее чувства. Мне и самому было немножко… ну не по себе, что ли…

– Тут хоть сухо. Хотя бы местами.

Сверкнула молния, и я обнял ее. Грянул гром, и пламя свечей заметалось. Она положила мне голову на плечо и уткнулась носом в шею.

Вскоре раскаты понемногу стихли, и она выпрямилась. Я приоткрыл окно – впустить воздуху и подбросил в костер пару кусочков угля.

– Тебе понравился обед?

– Да, gracias.

– Хочешь немного поработать?

– Работать?..

– Попробуй соорудить нам какую-нибудь постель. А я пока помою посуду.

– О да, да, конечно.

Я принес из машины матрацы, достал из шкафчика церковные тряпки. Потом вынес горшки и котелки на улицу и помыл. Видно было плохо, но я старался на совесть. Пару раз пришлось сбегать к колодцу, как прежде, нагишом. Потом я вытерся той же старой скатертью. На все это ушло около получаса. Затем я внес посуду в церковь и огляделся. Она уже была в постели. Она устроила ее себе из трех или четырех матрацев, которые покрыла сверху скатертями из алтаря. Мне же постелила поперек комнаты, отдельно.

Я задул свечи, уже почти догоревшие, и вошел в алтарь – потушить остальные. И только тут заметил, что горит еще одна, прикрепленная к бамперу автомобиля. Пришлось пойти и потушить и ее. Затем я снова направился к алтарю. Ноги вдруг ослабели и слегка дрожали. Я проскользнул к скамье и сел.

Я понимал, что все правильно, все так и должно быть, однако, отправляя ее стелить постель, в глубине души надеялся, что она устроит нам одну, общую. От того, что она поступила иначе, ощущение было такое, словно кто-то нанес мне сильный удар под дых. Я даже перестал задаваться вопросом: почему именно мне суждено было оказаться единственным на земле мужчиной, с которым она не желает спать?

Гораздо хуже то, что мне это небезразлично.

* * *

Не знаю, сколько я просидел на этой скамье. Хотелось курить, сигареты и спички были при мне, но я просто держал их в руке. Я находился у хоров, на уровне распятия. Надвигался очередной грозовой вал. Мне почему-то нравилось представлять, как она лежит сейчас в ризнице совершенно одна, перепуганная до полусмерти. Продолжало громыхать, но не слишком сильно, похоже, основной грозовой фронт уже прошел. Затем вдруг сверкнули две молнии и последовал совершенно чудовищный раскат. Оставшаяся в ризнице свеча слабо мерцала, но, когда грянул гром, тут же погасла. Секунду или две стояла кромешная тьма, затем я различил слабое красноватое сияние ризничной лампы.

И тут она принялась кричать. Дверь в алтарь оставалась открытой, и, наверное, она увидела это раньше меня. А может, я просто на секунду закрыл глаза, не знаю. Но вдруг оказалось, что церковь залита странным зеленоватым мерцанием, довольно отчетливо освещавшим лик на распятии, отчего он словно ожил, а полуоткрытый рот, казалось, был готов испустить крик. Затем все померкло, и осталось лишь красное пятнышко в ризнице.

Она кричала как резаная, пришлось зажечь свет. Я метнулся на хоры, чиркнул спичкой и зажег свечи на органе. Не помню, сколько их там было, но запалил все. Затем прошел в алтарь, зажег свечи и там, однако пройти перед распятием не решился, просто не смог, и все. Неожиданно для самого себя вдруг сел за орган. Это был старый небольшой инструмент с педалями, я надавил одну босой ногой и заиграл. Гром грохотал, но чем громче становились его раскаты, тем громче я играл. Сперва сам не понимал что, затем вдруг сообразил, "Agnus Dei". Я оборвал мелодию и перешел к "Gloria". Она, пожалуй, громче. Гром стих, зато дождь припустил с новой силой, гремел, словно Ниагара, над нашими головами. Я сыграл "Gloria" два раза.

* * *

– Пой.

Ее я не видел. Она находилась где-то за кругом света. Я же сидел в его центре. Но я отчетливо ощущал ее присутствие у алтаря. Что ж, она хочет, чтоб я пел. Меня это устраивает тоже. Перескочив через "Qui Tollis" и "Quoniam", я перешел к "Credo". Только не спрашивайте меня, что это было. То Моцарт, то Бах, то кто-то еще. За всю свою жизнь я спел сотни месс, и меня ни чуточки не волновало, какую именно я исполняю сейчас. Заканчивая одну, тут же начинал другую. Наконец дошел до "Dona Nobis", сыграл ее уже мягче и только тут остановился. Гром и молнии тоже прекратились, а дождь барабанил по крыше мерно и тихо.

– Да… – Она прошептала это слово с характерным для нее придыханием, растягивая на конце. – Прямо как священник.

В висках у меня застучали молоточки. Вот тебе награда, корона из гнилой капусты, за долгие годы постижения гармонии, чтения нот, игры на фортепьяно, пения в опере, потом в "Гранд-опера" в Италии, Германии, Франции… Вот тебе награда – дождаться от темной мексиканской девчонки, которая даже читать не умеет, сравнения, что я пою, как священник. И самое обидное, что она права. Эхо молоточков до сих пор отдается в ушах, никуда от него не деться. Голос имел все тот же глухой деревянный отзвук и действительно напоминал пение священника, без искорки жизни и трепета.

Голова просто раскалывалась. Я судорожно соображал, чем же обидным ответить, но никак не придумывалось.

Потом встал, задул все свечи, кроме одной, и, взяв ее, прошел мимо распятия в ризницу. Она стояла у алтаря. У подножия распятия я вдруг заметил что-то, остановился и посветил. Три яйца в миске. Плошка с кофе и миска с кукурузной мукой. Прежде их здесь не было. Слыхали ль вы, чтоб католики ставили когда-нибудь у распятия яйца, кофе или муку? Нет, и никогда не услышите. Это чисто ацтекский способ общения с Богом.

Я подошел и встал у нее за спиной. Она стояла на коленях, сгорбившись, уперевшись руками в пол и низко склонив голову. Абсолютно голая, если не считать шали, накинутой на плечи и голову. Наконец-то в своем натуральном первозданном виде, такая, какой создал ее Господь. Возвращение к природе, к джунглям началось еще в машине, когда она скинула туфельку на выезде из Такско, и завершилось здесь.

Пятнышко света от лампы скользило по бедру. Я почувствовал, как по спине у меня пробежали мурашки, а в висках снова застучали острые молоточки. Я задул свечу, опустился на колени и развернул ее к себе.

4

Потом мы лежали, тяжело переводя дыхание. Вот я и расквитался. Она поднялась и пошла к машине. Там началась какая-то возня и шуршание, потом я услышал, что она возвращается, и встал. К этому времени глаза уже привыкли к темноте, и я заметил, как в руке ее блеснуло мачете. Она быстро шла, почти бежала ко мне и, приостановившись ярдах в двух, со свистом рассекла им воздух. Я отпрянул, она потеряла равновесие. Тогда я прыгнул вперед, схватил ее за руку, с силой сжал ее запястье и заставил выронить нож. Он со стуком упал на пол. Она пыталась вырваться, причем заметьте, ни один из нас не получил ни царапины. Я приподнял ее, отнес в ризничную и притворил обе двери. Затем бросил ее на постель, ту, которую она для себя приготовила, лег туда же и натянул одеяло. Огонь все еще слабо мерцал. Я закурил сигарету и лежал, затягиваясь и придерживая ее свободной рукой, потом загасил окурок о пол.

Она шевельнулась, и я немного ослабил руку. Да, это было изнасилование, но с чисто технической точки зрения, дружище, с чисто технической. От талии и выше ее, может, и терзало чувство sacrilegio, но ниже… о, она хотела меня, и очень. Можете мне поверить.

Вне всякого сомнения, хотела, и говорить больше не о чем. Так мы и лежали, и я выкурил еще одну сигарету, а потом тем же манером раздавил окурок, и тут откуда-то издали донесся раскат грома, всего один. Она вздрогнула, изогнулась в моих объятиях, и следующее, что помню: наступил день и она по-прежнему рядом. Она открыла глаза, снова закрыла и придвинулась ближе. Что тут оставалось делать? Только одно. И когда я проснулся снова, то сообразил, что, должно быть, уже очень поздно, потому что зверски хотелось есть.

Весь день лило, и на следующий тоже. Готовили мы вместе – я занимался яйцами, она – лепешками, кстати, они у нее получались куда лучше. Мне все же удалось заставить воду в котелке закипеть, поставив его прямо на ребра плиток, а не на противень. А в перерывах между готовкой, завтраком, обедом и ужином заняться было особенно нечем, поэтому мы занимались обоюдно приятным и наиболее уместным в подобных обстоятельствах делом.

Назад Дальше