* * *
На второй день примерно в полдень дождь на полчаса прекратился и мы, оскальзываясь в грязи, пошли взглянуть на аrrоуо. Он превратился в бурный поток. Добраться до Акапулько не было ни малейшего шанса. Мы поднялись на холм, как раз в это время выглянуло солнце, на удивление жгучее. Камни и скалы у церкви кишели ящерицами. Всех размеров, какие только можно вообразить, – от совсем крошечных, почти прозрачных, как креветки, до огромных, длиной фута в три. Они были голубовато-серой окраски и перемещались с такой скоростью, что трудно было уследить за ними. Взбираясь на камень, они как-то особенно смешно вытягивали хвост в прямую линию, казалось, сейчас взлетят. Глядя на них, вполне можно было представить, что они вот-вот обратятся в птиц, что из чешуи готовы вырасти перья. Мы уже почти верили в то, что они полуптицы.
Мы спустились и продолжали любоваться ящерицами, как вдруг она закричала:
– Игуана! Игуана! Смотри, смотри, большая игуана!
Я посмотрел, но ничего не увидел. По цвету она совершенно сливалась со скалой, и, только приглядевшись, удалось наконец различить, что на камне лежит самая устрашающая из тварей, которую мне когда-либо доводилось видеть. Она напоминала доисторического монстра с картинки в энциклопедии: фута два-три в длину, по хребту от головы до хвоста тянулись острые гребенчатые выступы, а выражение глаз могло привидеться разве что в ночном кошмаре. Хуана схватила деревце, вымытое с корнями из земли, и начала подкрадываться к ней.
– Что ты делаешь? Оставь эту чертову тварь в покое!
Не успел я выкрикнуть эти слова, как тварь совершила молниеносный скачок на соседнюю скалу, однако Хуана успела взмахнуть рукой и перехватить ее на лету, в воздухе. Игуана шлепнулась на землю футах в десяти, демонстрируя желтое брюхо и бешено перебирая всеми четырьмя лапами. Девушка подбежала, стукнула ее еще раз и схватила.
– Мачете! Быстро нести мачете!
– Мачете? Да брось ты ее, к черту, я тебе говорю!
– Это игуана! Мы ее готовить! Мы есть!
– Есть? Эту пакость?
– Мачете, мачете!
Игуана бешено царапалась и билась в руках, и мне ничего не оставалось, как броситься в церковь за мачете. И только там я вспомнил кое-что об этом животном. Не знаю, у кого именно я это вычитал – у Кортеса, Диаса или Мартира, но вспомнил, что вроде бы еще ацтеки, некогда населявшие Мексику, готовили из игуаны некое блюдо, а может, то были воспоминания, вынесенные из Парижа, не знаю. Единственное, в чем я был твердо убежден, так это в том, что, если отрезать твари голову, она непременно умрет, а так поступать с ней, наверное, не слишком справедливо. Поэтому мачете я брать не стал, а схватил корзинку с крышкой и выбежал на улицу.
– Мачете! Мачете! Дай мне мачете!
Игуана, похоже, уже смекнула, что к чему, и сопротивлялась изо всех сил, но мне все же удалось ухватить ее. Из-за шипов на спине держать ее было неудобно, и она тут же впилась мне когтями в руку. У Хуаны руки уже по самый локоть были в крови, теперь настал мой черед. А как же она воняла! Прямо желудок наизнанку выворачивало. Но я маленько придавил ее, чтоб не очень трепыхалась, сунул головой вниз в корзинку и захлопнул крышку. И держал обеими руками.
– Принеси веревку.
– Но мачете! Почему не…
– Оставь. Я знаю, что делаю. Веревку, шнур, надо связать.
Я внес корзину в церковь, она раздобыла кусок бечевки, и я плотно привязал крышку. Затем поставил корзину на пол и начал соображать. Она не понимала, что я затеял, однако не вмешивалась. Через минуту я развел огонь, взял котел и наполнил его водой. Снова начался дождь. Я вернулся и поставил воду греться. Из корзины слышалось, как когти раздирают плетенку, и я засомневался, выдержит ли она.
Наконец начал подниматься пар, я снял котел и взялся за корзину. Поднял ее высоко над головой и бросил на пол, помня, в какой шок повергло игуану падение со скалы и надеясь, что сработает снова. Как оказалось, не сработало. Когда, разрезав веревку, я запустил внутрь руку, в нее тут же впились зубы. Однако я не сдался, вытащил игуану и сунул в котел. А затем прикрыл крышкой от корзины и придавил коленом. Секунду или две казалось, что в котле работает вентилятор, затем наконец все стихло. Я поднял крышку и выудил тварь. Она была мертва, насколько это вообще можно отнести к рептилиям.
Только тут я понял, что подсказало мне сунуть ее в котел живой, а не варить с уже отрезанной головой, как хотела она. Кипяток подействовал как слабительное, это означало, что теперь игуана чиста внутри, как свисток.
Я вышел, выплеснул воду из котла, согрел еще воды и начисто отскреб его мочалкой из кукурузных листьев, снятых с яиц. Затем снова наполнил водой, примерно на три четверти, и поставил на огонь. Когда начал подниматься пар, бросил в него игуану.
– Но это очень смешно. Мама так не готовить.
– Может, и смешно, но на меня снизошло вдохновение. И не важно, как там делает твоя мама. Важно, как делаю я, и думаю, что получится неплохо.
Я подложил угля, и вскоре вода закипела. Из котла запахло. Это была вонь и одновременно именно тот запах, что надо. Я оставил игуану вариться, время от времени выуживал и дергал за коготок. Когда коготь оторвался, я понял, что игуана готова. Я вынул ее и положил в миску. Она было потянулась к котлу – вылить воду. Я чуть в обморок не упал.
– Оставь воду в покое! Оставь все как есть.
Затем я отрезал игуане голову, вспорол живот и выпотрошил. Печень оставил, осторожно отделил желчный пузырь. Потом снял шкуру и срезал мясо. Самое лучшее оказалось на спине и у хвоста, но я отрезал и ножки, чтоб ничего не терять. Ободранные кости сложил в котел и снова поставил на огонь вариться.
– Ты бы устроилась поудобнее. Обед еще не скоро.
Я хотел, чтоб выкипела хотя бы половина воды. Начало темнеть, мы зажгли свечи. Ждали и принюхивались. Я помыл три яйца и тоже опустил их в котел. Когда они сварились, вынул, облупил и накрошил в миску с мясом. Она тем временем намолола кофе. Прошел еще, наверное, час, прежде чем суп был готов. Тут вдруг меня осенило.
– Послушай, а паприка[43] у нас есть?
– Нет. Нет паприка.
– Дьявол, но нам же необходима паприка!
– Перец, соль – да. Паприка нет.
– Пойди и поищи в машине. Там обязательно должна быть паприка. Просто стыд и позор, что мы даже не удосужились посмотреть, есть она у нас или нет.
– Я иду, но паприка нет.
Она взяла свечу и направилась к машине. Мне вовсе не нужна была никакая паприка. Просто надо было избавиться от нее, ненадолго, чтоб провернуть одно дельце и не слышать ее вздохов и стонов по поводу sacrilegio. Я тоже взял свечу и пошел к алтарю. Там находились три или четыре встроенных шкафа, два из них под замком. Я сунул мачете в щелочку и сломал замок. Там лежали хлопушки для особо торжественной мессы и какая-то рождественская мишура. Пришлось взломать второй замок. Вот то, что я искал: бутылок шесть-восемь вина для причастия. Схватив бутылку, я притворил дверцу и вернулся к огню. Выковырнул пробку ножом, попробовал. Шерри… Я вылил в котел примерно с пинту и спрятал бутылку. Когда вино в бульоне нагрелось, я снял котел с огня, положил туда мясо, посолил и поперчил. Она вернулась.
– Нет паприка.
– Ладно, не важно. Обойдемся. Прошу к столу.
И мы вонзили зубы в мясо.
Ну что вам сказать, братцы? Вы, конечно, можете продолжать есть свою черепаху по-мэрилендски, знатное блюдо, но разве может оно сравниться с игуаной "а lа Джон Говард Шарп"? Мясо немного напоминает куриное, немного лягушачье и совсем чуть-чуть ондатровое, но куда нежнее любого из них. А суп – величайший из супов в мире, а уж мне доводилось отведать и марсельский буйабез[44], и суп из крабов по-нью-орлеански, и бульон из зеленой черепахи, и толстой зеленой черепахи, и всех прочих на свете черепах. Думаю, мы очень правильно делали, что пили его прямо из мисок, а мясо вылавливали ножом. Он получился густым и немного клейким, губы становились липкими, и его можно было ощущать не только на вкус, но и чисто физически. Она пила его, лежа на животе, и тут мне пришло в голову, что если опуститься на колени и прижаться ртом к ее губам, то можно на какое-то время склеиться, и мы поэкспериментировали немножко. Затем снова пили суп, ели мясо и сварили кофе. Она пила его и вдруг начала смеяться.
– Ну? Что смешного?
– Я, кажется, как вы это говорить? Пьяный…
– Может, ты такая с рождения.
– Нет, думаю, ты найти вино. Думаю, ты украсть вино, положить в игуана.
– Ну и?..
– Мне нравится, даже очень.
– Чего ж ты раньше не сказала?
И я достал бутылку, и мы начали пить прямо из горлышка. Вскоре мы уже мазали супом ей соски, чтоб посмотреть, будут ли прилипать. А потом просто лежали и смеялись.
– Тебе понравился обед?
– Да, прекрасный обед, gracias.
– А повар тебе нравится?
– Да… да… да. Очень… смешной повар.
* * *
Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем мы поднялись и вышли на улицу помыть посуду. На этот раз она мне помогала и, когда мы распахнули дверь, оказалось, что дождя уже не было и на небе ярко сияла луна. Это снова несколько отвлекло нас от дел. Наконец, вымыв и выскоблив все, мы принялись хохотать и плясать в грязи босиком. Я начал напевать какую-то мелодию, но тут же замолчал. Хуана стояла в лунном свете с тем же выражением лица, как тогда, в ночь нашей первой встречи. Однако на этот раз не ускользнула. Напротив, подошла поближе и, строго глядя мне в глаза, сказала:
– Пой.
– Да ну его к дьяволу!
– Нет, пожалуйста, пой.
Я снова принялся напевать ту же мелодию, только уже во весь голос, и снова замолчал. На этот раз на пение священника это уже больше не походило. Подойдя к скалистому обрыву над аrrоуо, я запустил туда октаву на полную мощность. Не знаю, что это было, но звук получился округлым и полным, как когда-то, очень давно, и лился свободно и прекрасно. Я замолк, набрал дыхание для следующего, и только тут ко мне вернулось эхо. Эхо несло в себе нечто, чего раньше в моем голосе никогда не наблюдалось, – нотку трепетной нежности или страсти, словом, чего-то такого, чего прежде в моем пении недоставало. Она подошла и стала рядом, пристально глядя мне в глаза. Я начал пускать в пропасть ноту за нотой, каждая тоном чуть выше предыдущей, и добрался до фа. А потом вдруг переломил голос в середине и взял самую высокую, какую только осмелился. В вернувшемся эхе был звон, как в голосе тенора. Я повернулся и бросился бежать к церкви, к органу, проверить высоту тона. Это оказалось ля, чистейшей воды ля-бемоль, поскольку церковные органы обычно настроены на высокую ноту. С оркестром бы вышло обычное ля.
Я так волновался, что пальцы, лежавшие на клавишах, дрожали. Видите ли, я никогда не был выдающимся баритоном. Думаю, вы уже догадались, кто я такой. После постановки "Дон Жуана" и особенно после передачи ее в записи по радио я считался лучшим после Бисфэма, ну и далее в том же роде. Вообще все это чушь. Я не был ни Баттистини, ни Амато, ни даже Джорджем Чарлзом Томасом. По голосу я стоял где-то примерно между Бонелли и Тиббеттом[45]. По актерскому мастерству – значительно выше. Ну а что касается музыки, мог бы дать каждому из них сто очков вперед. Так что в пении на сцене я всем им ничуть не уступал. Да и как же иначе, если это единственное дело, которым я по-настоящему занимался всю свою жизнь. Ладно, не важно. Короче, голос у меня был чертовски хорош, и я работал над ним, жил ради него, он стал как бы уже частью меня самого, а вовсе не средством зарабатывания денег. Теперь вы, надеюсь, понимаете, почему после того, как однажды в Европе он по непонятной мне причине вдруг сломался, я докатился до Мехико и превратился в разбитую клячу, к тому же почти безголосую, которой не нашлось лучше места на земле. Да и даже там оказался настолько никудышным, что стал просто бродягой, нищим голодным бродягой. Что-то во мне умерло. А теперь вдруг вернулось, ожило, так же внезапно, как в свое время исчезло, и я радовался, словно нищий, нашедший вдруг на дороге стодолларовую купюру. Думаю, я походил на слепого, который, проснувшись однажды утром, вдруг обнаружил, что видит.
Я сыграл вступление и запел. Это было "Eri Tu" из "Бала-маскарада" [46]. А потом решил не терзать больше педали и клавиши старой развалины. Вышел в проход и, расхаживая вдоль него, пел без аккомпанемента. Что-то нащупал, пропел еще раз с самого начала и проверил высоту тона. Немного резкое звучание, но это неудивительно после столь долгого перерыва. Я пел, наверное, час. Не хотелось замолкать ни на минуту, но при такой высоте тона час – абсолютный предел.
Она сидела на скамье и смотрела на меня. Похоже, sacrilegio ее больше не беспокоил. Когда я замолк, вошла вслед за мной в ризницу, где мы скинули все свои тряпки и молча легли. В пачке оставалось сигарет шесть-семь. Я курил не переставая, а она лежала рядом, опершись на локоть, и не сводила с меня глаз. Когда сигареты кончились, я закрыл глаза и попытался уснуть. Тогда она приоткрыла пальцем сначала один мой глаз, потом другой.
– Это был очень красиво, gracias.
– Знаешь, я вообще-то раньше был певцом.
– Да. Наверное, я делать ошибка.
– Наверное…
– А может, нет…
Она поцеловала меня и задремала. Мне же удалось заснуть только после того, как костер потух, луна закатилась и небо в окне начало сереть.
5
Мы выехали в Акапулько к вечеру следующего дня, примерно в 5.30. Раньше четырех собраться не удалось. Она спала, а я довольно долго наводил порядок, так как не хотелось оставлять после себя в церкви бардак. Все удалось привести в прежний вид, за исключением сломанных замков, ну и еще кое-каких мелочей. Выкатить машину оказалось сложней, чем вкатить. Пришлось даже налепить на ступеньки грязи, смоченной водой, а потом еще ждать, когда она подсохнет, чтобы подъем оказался более гладким. Потом еще пришлось упихивать в "форд" все барахло, но с этим я справился быстрее, чем в первый раз, так как уже знал, что куда сунуть. Как раз к этому времени ее сиеста кончилась, и мы тронулись в путь. Вместо ручья с горы все еще катился поток, но вода в нем стала прозрачной, да и глубина уменьшилась, так что мы переправились через него без особых проблем.
В Акапулько она указала мне дорогу к гостинице, где нам предстояло остановиться. Не знаю, имеете ли вы хотя бы отдаленное представление о здешних гостиницах для мексиканцев. Это вам не сахар. Располагалась она на окраине города, у самой гавани, и являла собой одноэтажный глинобитный барак с грязным захламленным патио, или внутренним двориком. В каждой комнате стояла квадратная металлическая канистра, в таких в Мексике носят воду. Этим и ограничивалась обстановка. Воду носили со двора, из колодца, а помимо канистры в номере больше ничего не было, матрацы для спанья полагалось иметь с собой, разворачивать и класть на плиточный пол. Вот почему она повсюду таскала с собой эти матрацы. Постельное белье тоже полагалось иметь с собой; впрочем, мексиканцы, кажется, вообще им не пользуются. Просто валятся на свои матрацы, и все тут. Уборная тоже не входила в интерьер, а располагалась на улице, невдалеке от колодца. В патио стояло целое стадо стреноженных burros, так сказать, транспорт, на котором приезжают постояльцы. Мы припарковались там же, и она вынула из машины шляпную коробку, плащ, espada и ухо. Hostelero[47] показал нам нашу комнату, № 16. Из окна открывался прекрасный вид на мексиканца со спущенными штанами, справлявшего во дворе нужду.
– Ну, как себя чувствуешь?
– Очень хорошо, gracias.
– Не жарко?
– Нет, нет. Лучше, чем в Мехико.
– Тогда вот что. Ужинать, пожалуй, еще рано. Мне надо пойти и отдать в глажку костюм. Заодно прогуляюсь, осмотрюсь немного. Ну а к вечеру, когда зайдет солнце и станет прохладнее, найдем какое-нибудь уютное местечко и поедим. Идет?
– Очень хорошо. Я заниматься домом.
– Ладно. Кстати, у меня есть кое-какие соображения насчет того, где должно располагаться наше заведение.
– О, но politico говорить, что дом уже есть.
– Ясно. Не знал. Тогда иди к своему politico, посмотришь, что за дом, а уж потом отправимся ужинать.
– Да.
Я отыскал sasteria[48] и, пока мне гладили костюм, сидел там и размышлял. Думаете, я собирался тратить время на ознакомление с окрестностями, чтобы потом обосноваться там в публичном доме и стать смотрителем при шлюхах? Как же, дожидайтесь. Эти высокие ноты, прозвучавшие над аrrоуо, круто меняли дело. В гавани стояло грузовое судно, и я намеревался выбраться на нем отсюда, если, конечно, удастся на него сесть.
Уже почти совсем стемнело, когда я разыскал наконец капитана. Он обедал в отеле "Де Мехико" на открытой веранде под тентом. Черноволосый ирландец по имени Коннерс, лет пятидесяти, с бровями, сросшимися у переносицы, физиономией цвета пенковой трубки и мозолистыми загорелыми руками, длинными и тонкими, словно у какого-нибудь пирата. Я присел за столик, а он приветствовал меня следующим сердечным образом:
– Друг мой, я не знаю вашего брата из Нью-Йорка, ни дядю из Сиднея, ни свояченицы из Дублина, благослови их тем не менее Господь. Я не член ордена масонов и, заметьте, даже не интересуюсь, есть ли у вас двадцать песо заплатить за билет до Мехико-Сити. И выпивку покупать вам тоже не собираюсь. Так что вот тебе песо и вали отсюда, а я, если не возражаешь, продолжу свой обед.
Я отодвинул песо в сторону и не сдвинулся с места. А когда он снова поднял на меня глаза, ответил в той же манере:
– У меня нет ни брата в Нью-Йорке, ни дяди в Сиднее, ни даже свояченицы в Дублине, благодарен тем не менее за добрые им пожелания. Я не член масонского ордена, и в Мехико-Сити делать мне тоже нечего. И выпивка мне ваша не нужна, и песо тоже.
– Однако, судя по всему, тебе все же что-то нужно? Что?
– Мне нужно на север, если, конечно, именно туда вы отправляетесь.
– Я отправляюсь в Сан-Педро, и проезд будет стоить двести пятнадцать песо наличными и вперед. За эти деньги гарантирую прекрасную каюту на нижней палубе, трехразовое питание и самое наилучшее обращение со стороны команды.
– Даю пять.
– Не пойдет.
Я взял со стола его песо.
– Шесть.
– Не пойдет.
– Согласен попотеть. Возьмусь за любую работу в счет платы за проезд. Готов мыть палубу, драить медь. К тому же я прекрасный повар.
– Не пойдет.
– Предлагаю рецепт изысканнейшего блюда – игуана "а lа Джон Говард Шарп". Вы только попробуйте, это будет для вас откровением. Возможно, возникнут какие-то замечания или пожелания, тогда будем совершенствовать рецепт дальше.