О чем она говорит? Я ведь звонил ей, потому что звоню всегда. Но спорить с мамой не хочется: только начни объяснять, как запутаешься сразу же. И это уж точно не понравится ей, мама во всем любит ясность. И пока не доберется до нее - не успокоится.
- Я… читал книгу.
- Было не оторваться? - Мама понимает меня с полуслова.
- Ага. Это же "Зверобой".
- Про индейцев, да? На работе мне обещали принести всего-всего Майн Рида. Ты рад?
- Очень.
- Когда я была девочкой… Представляешь, твоя мама была маленькой девочкой! Смешно, да? Так вот, я обожала книжки про индейцев. Я уже и забыла об этом, да… А ты напомнил. Мы могли бы почитать вместе сегодня вечером, перед сном. Твоего "Зверобоя".
Я киваю головой: с мамой лучше соглашаться. В полном согласии мы ужинаем (мне совсем не хочется есть, но я заставляю себя проглотить кусок курицы и поддеть на вилку пару макаронин) и смотрим телевизор. Вернее, это я смотрю телевизор, хотя и не могу толком понять, что происходит на экране. А мама смотрит на меня.
- Что-то случилось, солнышко?
- Нет.
- Ты не такой, как обычно. Сам на себя не похож.
Мамины слова застают врасплох послушного мальчика. Что со мной не так? - после черной дыры ни в чем нельзя быть уверенным. Вдруг у меня появился золотой зуб, как у Осы?
- Ты не грустишь, солнышко?
- Нет.
- О чем ты думаешь?
О золотом зубе. Мама обязательно сказала бы мне, если бы заметила. Это не зуб, точно.
- А когда принесут Майн Рида?
- Через пару дней, ангел мой.
Никуда она не делась, черная дыра. Прячется у меня за спиной, упирается в позвоночник ржавыми гвоздями. На мгновение (только на мгновение!) меня пронзает боль, ты не будешь слабаком?
- Нет.
Мама, которая никогда, никогда не узнает о черной дыре, истолковывает мои слова по-своему:
- Раньше никак не получится. Знаешь, какая очередь, чтобы хотя бы один том заполучить!.. Ну, не грусти!..
* * *
…Участковый появляется в нашем доме за день до Майн Рида. Я уже видел его: во дворе и несколько раз на улице. И всегда старался обходить стороной: слишком он толстый, слишком большой. Рубашка едва сходится у него на животе, она мокрая и темная от пота. Не везде, конечно, - только на спине и под мышками. Не знаю, что больше пугает маму, когда она открывает дверь, чтобы впустить гостя, - живот или подмышки. Только она вдруг бледнеет и хватается за косяк.
- Старший лейтенант Молдаханов, - представляется участковый, на секунду приложив к форменной фуражке пухлую ладонь. - Хочу поговорить с вами.
- О чем? - Я не узнаю маминого голоса, такой он тихий. И беспомощный, как перевернутый на спинку сверчок.
- Вы уже знаете, что произошло?
- Нет.
Несмотря на то, что толстяк все еще мнется в прихожей, его цепкие глаза сразу же находят меня - рус киши, растянувшегося с книжкой в комнате, на ковре.
- Разговор… конфиденциальный. - Лейтенант цокает языком, так он впечатлен словом, неожиданно сорвавшимся с его толстых мокрых губ, - "конфиденциальный".
- Ну что ж. Тогда пройдемте на кухню.
О чем они говорят за закрытыми дверями кухни, мне все равно. Я просто хочу, чтобы этот человек побыстрее ушел и забрал с собой запахи, просочившиеся в дом вместе с ним. Это - неприятные запахи: пот, чеснок, баранина и немного зиры, растертой между пальцами.
Но у толстяка совсем другие планы. Более того, он перетянул на свою сторону и маму: оба они выходят из кухни с видом заговорщиков.
- Это Санжар-ака, солнышко. Он задаст тебе несколько вопросов. Просто ответь на них, и все.
- Хорошо, мамочка.
- Ничего не бойся.
- Я не боюсь.
Санжар-ака несколько секунд разглядывает меня, а затем достает из планшета толстый блокнот с замусоленными, расползающимися страницами. И скашивает глаза на маму.
- Э-э?
В этом протяжном "э-э" заключена какая-то просьба, но маму с толку не собьешь, будь ты хоть старшим лейтенантом, хоть кем. Мама непреклонна.
- Мы договорились, Санжар-ака. Вы поговорите с сыном в моем присутствии. Или так, или - никак.
Джаляб.
Я бы поставил золотой зуб Осы на то, что на языке участкового вертится именно это слово. Но он никогда не произнесет его, так и проносит за щекой, как леденец. Чтобы потом выплюнуть где-нибудь во дворе, у тутовника и татарской жимолости.
Куда подевалась моя птичка? Я скучаю по ней и хотел бы увидеть ее снова.
- Э-э… Хорошо.
Кивнув маме и моментально забыв о ее существовании, Санжар-ака сосредоточивается на мне: острый карандаш занесен над блокнотом, на кончике носа повисла капля пота. Фуражка сдвинута на затылок, - наверное, для того, чтобы каждый желающий мог полюбоваться жидкими волосами участкового, прилипшими к черепу.
- Знаю, ты очень хороший мальчик. Не врунишка какой-нибудь, так?
Я равнодушно пожимаю плечами, предлагая Санжар-аке выбрать подходящий ответ самому.
- И ты дружишь с Мухамеджаном Хамраевым, так?
- Не знаю я никакого Мухамеджана Хамраева. Кто это?
- Ну, как же… Твой друг Мухамеджан, - подсказывает участковый. - Он живет здесь, в вашем дворе. Подъезд четыре, квартира семьдесят пять.
- А-а… Мухамеджан, который Оса?
- Точно! - Санжар-ака радуется так, как будто выиграл в лотерею автомобиль "Москвич". - Оса. А говоришь, не знаешь.
- Мы не друзья.
Теперь радость толстяка становится и вовсе неподдельной.
- Как же не друзья? Ты, Мухамеджан Хамраев и братья Аббасовы, Улугмурод и Орзумурод. Вас часто видят вместе.
- Вместе? - Мама поражена. - Ты общаешься с этими хулиг… с этими мальчишками, солнышко?
- Я не общаюсь, мамочка. - Надо успокоить маму во что бы то ни стало. - Они взрослые. Они курят. Что нам делать вместе?
- Вот именно!
Мама готова поверить всему, что бы я ни наплел (тем более что плету я чистую правду), но толстяк Санжар - совсем другое дело.
- Ну хорошо. Тогда просто скажи мне, когда ты видел Мухамеджана Хамраева в последний раз?
- Осу? - зачем-то уточняю я.
- Да.
- Не знаю. Может, во дворе видел. Или из окна. Вон из того. - Я указываю рукой на окно, у которого стоит письменный стол.
- Не можешь вспомнить точно?
- Нет.
Капля, до сих пор висевшая на кончике носа Санжар-аки, наконец отрывается и шлепается на блокнот - ба-аац!
- А знаешь, что говорят братья Аббасовы, Улугмурод и Орзумурод?
- Кому говорят?
- Не кому, а вообще говорят. Дают показания…
Я не совсем понимаю, что значит "давать показания", но маме явно не нравится эта формулировка. Она вскидывает брови и поднимает руки одновременно:
- Товарищ лейтенант! Я же просила вас…
- Виноват, - тут же осекается Санжар-ака. - Скажу по-другому: братья Аббасовы утверждают, что два дня назад, восьмого августа, примерно в одиннадцать тридцать утра, ты и Мухамеджан Хамраев вместе вышли со двора. Так и было?
Я молчу. Перевожу взгляд с мамы на окно и на книжку, которая лежит на полу. Она называется "Грабители морей", и мне очень хочется к ней вернуться. Прямо сейчас, немедленно.
- Хорошенько подумай, прежде чем ответить, сынок. Так и было?
- Нет.
- Нет?
Щеки участкового раздуваются; все - из-за леденцов-слов, забивших рот. К ленивым проклятьям, которыми обычно осыпает меня Оса (у-у-у, ссука, кыждыл, рус чучка!) он мог бы добавить еще десяток. Но при маме никогда не решится сделать это.
- Нет? - еще раз повторяет толстяк.
- Было, но не так.
- А как?
- Он… обещал вернуть линзу. Сказал, что для этого нужно встретиться с одним его знакомым. Вот я и пошел с ним.
- Какую еще линзу?
- От телескопа. Мне подарил ее академик. А Оса… взял ее.
- Отнял, - уточняет мама. - Это старая история. Наверное, мне нужно было еще тогда обратиться к вам, Санжар-ака.
- Академик?
- Да, академик. - Взгляд, которым мама одаривает участкового, строгий и торжествующий одновременно. - Наби Гафурович Рахимов. Лауреат Государственной премии. Орденоносец. Депутат. Большой друг и покровитель нашей семьи.
Толстяк участковый потрясен. Он крякает, что-то бормочет, снимает фуражку и тут же снова водружает ее на голову:
- Надо было… обратиться. Обращайтесь всегда. Все, что могу, - сделаю!
Зачем я соврал про Осу и его несуществующего дружка-приятеля с линзой? Если участковый спросит о том же Мухамеджана Хамраева, то… Что расскажет сам Оса? Не важно. Просто выведет наглого врунишку-майду на чистую воду, а потом еще и надает тумаков. Закатает в старый ковер, оставит задыхаться в подвале. А участковый! Ему ничего не стоит засадить меня в тюрьму! Мальчики девяти лет должны бояться участкового и лезть под стол или в кладовку, едва лишь тот появится поблизости.
Но я не боюсь.
Потому что боюсь совсем другого: оказаться слабаком.
Если такое вдруг случится, черная дыра втянет меня обратно. Туда, где поджидают ржавые гвозди, готовые впиться в тело и мучить, мучить! В черной дыре не продохнешь. Сделаешь что-то не так, подумаешь - и вот уже тебя рвут на части гигантские лопасти. А обжигающе холодная материя плюется сгустками прямо в лицо.
Черная дыра никуда не делась: висит туманным облаком за спиной мамы и толстяка. Заняла место эстампа "Зимний вечер", а сам вечер куда-то исчез. Черная дыра - коварный и всесильный враг, невозможно ослушаться ее. Она отняла у меня птичку-красноголовку.
Она - враг.
Но и друг тоже. Я откуда-то знаю это. Случись что - она защитит меня от Осы, не позволит надавать тумаков и закатать в ковер. Случись что - она посадит в тюрьму толстяка Санжара и братьев Аббасовых, Улугмурода и Орзумурода, и… кого угодно!
Она может все!
- Ну, сынок, продолжай. - Санжар-ака ласково смотрит на меня.
- Расскажи все, что знаешь, солнышко, - подбадривает мама.
- Мы шли по улице. А потом Осу окликнули.
- Кто? - Карандаш участкового застыл над блокнотом в ожидании.
- Не знаю. Какой-то взрослый.
- Совсем взрослый? Или как Мухамеджан?
- Совсем. Но он не курил.
- Это тот человек, с которым вы должны были встретиться?
- Нет.
- С чего ты так решил?
- Линзу мне не отдали. Тот взрослый окликнул его, они пошептались, и Оса ушел с ним. Вот и все. Больше я его не видел.
- Мухамеджан что-то сказал тебе, прежде чем уйти?
- Ну… Сказал, чтобы я подождал его. А больше ничего.
- И ты…
- Подождал. Но он не вернулся. И я пошел домой.
Санжар-ака что-то старательно выводит в блокноте, пока мама не отрываясь смотрит на меня. Мама выглядит очень-очень печальной и даже испуганной. Что странно - ведь она не видит черной дыры, застывшей прямо за ней с разинутой, как у акулы, пастью.
А я вижу.
Мне хочется как-то успокоить маму, притянуть ее к себе якорными цепями и тонкими паучьими нитями. И еще чем-нибудь - вроде стебля татарской жимолости, легкого и гибкого, никто не разлучит нас, мамочка. Никто и никогда!
- Можешь описать того человека, сынок?
- Ну… На нем были черные брюки. И белый свитер. И волосы черные.
- Свитер?
Удивлен не только участковый, удивлена капля, снова повисшая у него на носу. Она вот-вот должна была упасть (ба-аац!), но теперь решила повременить. Так и качается на кончике, так и качается; я сказал что-то не то?
То, то, - щерит акулью пасть черная дыра.
- Ты не путаешь, сынок?
- Нет.
- Сейчас жарковато для свитера, а?
- Это был свитер. - Я продолжаю упорствовать. - С рисунком и надписью.
- Ты, конечно, их не запомнил.
- Почему? Запомнил. 1985 - это надпись.
- А рисунок?
- Цветок.
- Что за цветок, не помнишь?
- Ну… Он круглый. Лепестки тоже круглые.
- Мойчечак гули? Э-э… Ромашка?
- Круглый. С круглыми лепестками. Лепестков пять.
- Ну хорошо. - Санжар-ака сбивает каплю на носу карандашом. - Скажи, сынок, он кто? Ну вот я - узбек, вы с мамой - русские. А он?
- Он белый. А волосы - черные.
- Белый - это значит светлая кожа? Как у тебя?
- Белый - это белый. - Я - самый упрямый из мальчиков девяти лет.
- Хоп, - сдается толстяк. - Выходит, он не узбек и не русский?
Ничего страшного участковый не сказал, но черная дыра уже нависла над мамой и вот-вот проглотит ее. Мне хочется закричать, но я даже не силах разлепить губы: верхняя и нижняя прибиты друг к другу ржавыми гвоздями, сколько еще гвоздей приготовлено для меня?.. Санжар-ака задает какие-то вопросы, но больше я не произношу ни слова. И черная дыра, успокоившись, отступает.
- Ну, хватит, - говорит спасенная мама. - Не думаю, что мой сын знает больше, чем сказал.
- Наверняка знает. - Отвратительный толстяк подмигивает мне круглым карим глазом, мы еще не договорили, сынок. Но обязательно договорим.
Почему дыра не заберет его? Вот бы забрала! Я бы и пальцем не пошевелил, чтобы вытащить оттуда толстяка!
- Правда ведь знаешь, сынок? - Голос участкового звучит примерно так же, как звучал голос Осы, прежде чем тот отобрал у меня линзу.
Я изо всех сил трясу головой, что должно означать уже сказанное мамой. А может, что-то другое, из-за чего детей показывают докторам. Мне не хватает воздуха, точно! - гвозди не дают мне дышать. Скорей бы они вывалились, отстали от меня!
- Не возражаете, если мы встретимся еще раз, уважаемая? Ваш сын - ценный свидетель. Может так статься, что без него следствию не двинуться дальше. А мальчик он смышленый, большая умница. Это сразу видно. Жуда чиройли!
Красавчик, да! Только что толстяк едва ли не угрожал мне, а теперь заискивает. Запихивает каждое слово в невидимые куски кос-халвы, а сверху набрасывает горстями орехи и изюм. Но маму не проведешь:
- Хотите знать мой ответ? Ничего не получится. Он ребенок. И я никому не позволю травмировать его. Ведите свое… - тут она понижает голос, - свое следствие как хотите. А нас оставьте в покое.
- Но…
- И предупреждаю вас… Нас есть кому защитить, Санжар-ака.
- Я понимаю, да, уважаемая.
Счищая с длинных редких зубов ошметки кос-халвы, толстяк задом пятится к прихожей. Мама следует за ним. Они еще о чем-то говорят, стоя у двери, и это - странный разговор.
- Ты мужчина, - наставляет милиционера мама строгим голосом. - Так что не будь слабаком.
- Не буду.
- И сохрани тайну.
- Да.
- Не будешь?
- Нет.
- Сохранишь?
- Да.
Раз за разом они повторяют эти фразы, в одной и той же последовательности; меняются лишь интонации - от шепота к крику. Да-да, через минуту они уже кричат друг на друга. С такой яростью, что я плотно прижимаю к ушам ладони. Лишь бы не слышать этот крик. Но он никуда не девается, он продолжает звучать в моей голове.
Все это - в моей голове.
- Солнышко? Все в порядке, солнышко?
Это мама, она вернулась в комнату и теперь крепко обнимает меня. Я снова оказываюсь под навесом ее подбородка, способным защитить от любых напастей: якорные цепи тихонько поскрипывают, паучьи нити нежно звенят.
- Он больше не придет? - спрашиваю я.
- Не придет, не волнуйся. Я тебе обещаю.
- Оса - не мой друг.
- Я знаю. Я люблю тебя, малыш. Почему бы нам не поехать в горы, к папе?
- Правда?
- Конечно. - Мама смеется и невпопад целует меня в щеки, глаза и макушку. - Поедем прямо сегодня.
- Правда?
- Нет, погоди… Я должна еще договориться на работе. И автобус… Поедем завтра, но зато с утра. Ты рад, солнышко?
- Очень-очень рад!
- Поживем у папы несколько дней. Мы ведь соскучились по нему. А уж он как будет счастлив, ты не представляешь!
Ш-ш-ш, ш-ш-ш… Мы как будто едем в автобусе (мы не едем в автобусе, а сидим на диване), но все равно - автобус мягко покачивается на рессорах, из-под колес во все стороны летят мелкие камешки и галька. И мама (в моем любимом зеленом платье с красными розами, хотя на самом деле - это маки, хотя на самом деле это белый халат в черный горох) прижимает меня к себе и укачивает. И плетет кокон, в котором мы могли бы укрыться от всего, - из паучьих нитей, из якорных цепей. Мамино лицо прижимается к моему (здорово было бы сфотографироваться так!):
- Все хорошо, милый!.. Мы едем, едем, едем, в далекие края. Веселые соседи, счастливые друзья!..
Наша с мамой любимая песенка, безопасная, как летний день; как трава в летнем дне, как новенькая курпача… Нет-нет, я шагу туда не ступлю!
- Оса - не мой друг, мамочка! Оса - не мой друг.
Теплые (ничего нет теплее!) мамины губы касаются моей щеки.
- Если ты знаешь что-то, милый, можешь смело рассказать своей маме. И никто, никто не посмеет тебя обидеть.
Губы перемещаются к мочке уха, но они - уже не мамины. Да и не губы вовсе: слова-личинки, которые не спеша заползают мне в ухо. И шуршат там, и потрескивают, располагаясь поудобнее. Если ты знаешшшь… можешшшь… рассказаттть.
Я знаю, кто их послал.
И я ничего не скажу. Я не какой-нибудь слабак.
Но они шуршат и шуршат.
Вот если бы маленькая птичка-красноголовка, мой единственный дружок, вернулась ко мне! Она бы выклевала все личинки из головы - и как хорошо, как славно мы бы зажили!.. Но еще замечательнее, что одна лишь мысль о вечном враге - птице - до смерти пугает личинки.
Шороха больше нет.
- Ты вовсе не обязан что-то скрывать, солнышко. Во всяком случае, мне ты можешь довериться полностью.
- Все так и было, мамочка, как я рассказал. Все так и было.
- Ну и хорошо.
Мама все еще не выпускает меня из рук, а я, уткнувшись ей в плечо, осматриваю комнату. Черная дыра наконец-то убралась, и эстамп "Зимний вечер" снова занял свое место. В нем ничего не изменилось, все те же черно-белые крыши домов и черно-белые люди. Я никогда не обращал на них внимания, я даже не помню, сколько их. Но один есть точно: в черных брюках и в белом свитере. Он стоит у окна, отделенный стеклом от всех остальных людей. От крыш и улицы. Все так и было, как я рассказал. Все так и есть - белое лицо и черные волосы, потому что других цветов в эстампе "Зимний вечер" не существует. Но, сколько бы я ни вглядывался - так и не могу обнаружить ни надписи, ни цветка с круглыми лепестками. Выходит, я соврал? Выходит, у толстяка Санжара есть все основания, чтобы посадить меня в тюрьму, как уччига чиккан елгончи?
Не успеваю я испугаться по-настоящему, как цветок, а следом за ним и надпись находятся: они искусно вплетены в узор на тарелке, которую мы с мамой привезли из Самарканда.
Адорабль. Оншонто.
- Что ты сказал, милый?
Это мама, она снова чем-то напугана. Успокойся, мамочка! Никакой опасности нет.
- Ничего. Ничего не сказал.
- Значит, мне показалось. Завтра мы поедем к папе, и все у нас будет замечательно.