* * *
…Все и правда замечательно.
И папа - замечательный, хотя и выглядит растерянным. Он совсем не ожидал увидеть нас с мамой, напротив, собирался сам приехать в Шахрисабз, на выходные; разве не об этом мы договаривались, дорогая?
Что произошло?
- Потом. Расскажу чуть позже… - Мама понижает голос и прикладывает ладонь к губам.
- Это… не?
- Нет-нет. Ничего, что касалось бы нас напрямую.
- Ты уверена?
- Не сейчас.
- Но это, хотя бы…
- Нас это не коснется, обещаю. И нас есть кому защитить.
- Ты преувеличиваешь возможности Наби.
Горы, окружающие обсерваторию, - зеленые. И еще немного синие. И серые - там, где заканчивается зелень и начинаются скалы. В скальные зазубрины забился снег, еще больше его на вершинах: он лежал там всегда и вовсе не собирается таять.
А здесь тепло. Даже жарко. Мы стоим посреди площадки, со всех сторон окруженной одноэтажными домиками. Домики - в целый городской квартал длиной, с одинаковыми окошками, и только занавески на них разные. А иногда занавесок и вовсе нет.
Два окна в одном из домов принадлежат папе, я узнаю их по красным петухам на белом фоне. У папы здесь "ведомственная квартира", хотя это и не квартира вовсе: две комнаты - спальня и кабинет, а завтракает, обедает и ужинает папа в местной столовой.
- Как вы добрались? - Он отбирает у мамы маленькую дорожную сумку с вещами.
- Тяжелее, чем обычно. Но ничего. Мы справились. Правда, солнышко?
Я киваю головой. Мы справились, хотя автобус сломался в пути. Перегрелся радиатор, сказал маме шофер, но дело тут не в радиаторе. Что-то серое и пыльное следовало за нами из Шахрисабза, то отставая ненадолго, то снова нагоняя и нагло влезая в мотор. Оно обнаружилось еще в городе, еще в нашем дворе. Он не очень многолюдный по утрам, но сегодня людей было намного больше, чем обычно. Некоторых я никогда здесь не видел и уж точно никогда не слыхал крика, который настиг нас, когда мы вышли из подъезда. Крик перешел в вой и едва не сбил меня с ног. И, чтобы удержаться, я ухватился за маму.
- Что это, мам?
- Кому-то очень плохо, солнышко.
- А мы можем помочь?
- Мы не можем помочь. И никто не может.
- Совсем?
- Совсем.
Мы с мамой ускорили шаг, а потом едва не побежали (вдруг рейсовый автобус не дождется самого послушного мальчика и самую лучшую маму?) - но крик все равно оказался быстрее. Ловчее. Он обошел нас, как заправский марафонец, обдал струей раскаленного воздуха и укатился далеко вперед.
- Биби, - сказал я. - Это Биби. Бабушка Осы. Ведь так?
Мама остановилась, хотя ей очень не хотелось этого делать (вдруг рейсовый автобус возьмет и уйдет раньше?). Поставила сумку на землю, обняла меня за плечи и заглянула в глаза. Что бы ни случилось, она никогда не соврет мне. Не промолчит, если я жду ответа. Иначе и быть не может.
- Да, солнышко. - Вот и ответ.
- Биби хорошая. Не то, что Оса. Лучше бы Осе было плохо.
- Не говори так.
Мама как будто забыла, что совсем недавно готова была убить Осу, который посмел обидеть ее сына. Ну что ж, мама забыла - и я не буду напоминать.
- Она болеет?
- Да.
- И будет долго болеть?
- Да.
- Пока не умрет?
- Мне очень жаль, мой родной.
То серое и пыльное, что увязалось за автобусом, и есть горе Биби, ее крик?
Может быть.
Щурясь от солнца, я смотрю на зелено-сине-белые горы и думаю о Биби. Это - ничем не подкрепленные мысли: я даже не могу вспомнить, как она выглядит. Это странно. Как будто моя голова - школьная доска и кто-то водит по ней тряпкой, стирая все что ни попадя. Остается лишь маленький островок, до которого тряпке так и не удалось добраться: все зубы у Биби - золотые.
Если бы они вдруг выросли и увеличились в размерах раз примерно в тысячу или миллион, то их можно было бы принять за купола Майданакской обсерватории, залитые солнцем. Купола, за которыми прячутся телескопы, придают обсерватории сходство со средневековым замком, раньше мне хотелось остаться в этом замке на подольше. А сейчас?
Я не знаю.
Я ни на секунду не забываю о черной дыре, но мне очень бы хотелось, чтобы она забыла про меня. А птичка-красноголовка - она меня забыла? Я грущу по ней. Очень грущу.
- Ну что ты такой квелый? - спрашивает папа бодрым голосом. - Прогуляемся немного? Хочу показать тебе одну штуку. Улучшает нашу оптику в разы. Сам ее придумал.
Папино предложение застает меня врасплох, хотя ничего необычного в нем нет. Когда я приезжаю, мы немного гуляем по окрестностям, потом направляемся в мастерскую, где папа долго и обстоятельно показывает "штуки", которые придумал, и еще обстоятельнее объясняет принцип их работы.
- Звезды будут видны лучше, да, пап?
- Значительно лучше, - смеется папа. - Ни один инопланетный звездолет от нас не ускользнет. Ну что, идем?
Мне нечего ответить папе. Что, если его оптическое открытие приблизит не только звезды, но и черную дыру? И ржавые гвозди невозможно будет отличить от Ак-Сарая или городской водонапорной башни - такими они станут огромными? Как я с ними справлюсь?
- Дорога была тяжелее, чем обычно, - вступается за меня мама. - Он устал. Ты ведь устал, солнышко?..
В папиной "ведомственной" квартире меня укладывают на кушетку, и я немедленно проваливаюсь в сон. Глубокий, но все равно беспокойный: даже во сне я боюсь оказаться слабаком и выдать тайну.
Хотя и не знаю, что это за тайна.
Во сне я снова нахожу себя возле арыка. И Оса с закрытыми глазами; с улыбкой, нацепленной на горло, вновь проплывает мимо. Но теперь он не пытается выскочить наружу подобно дельфину: наверное, из-за того, что арык на этот раз наполнен не водой (и даже не землей), а стеклянными шариками. Сколько несчастных диких животных нужно было убить на сафари, чтобы шариков оказалось достаточно для такой прожорливой канавы?
Тысячу или даже миллион.
Мне ужасно жаль диких животных - жирафа, льва, черную пантеру. И утешает лишь одно: птичка не пострадала, она - не дикое животное. Она - моя.
Просыпаюсь я уже в сумерках. Подушка мокра от слез, хотя я не помню, чтобы плакал. Мамы и папы в комнате нет, но голоса их раздаются совсем рядом, за стеной.
- Наби поможет нам. - Я с трудом узнаю мамин голос, он словно вырезан из жести и обмотан колючей проволокой для надежности. - Однажды он уже сделал это. Поможет и сейчас.
- Не думаю, что это хорошая идея. - Я с трудом узнаю папин голос. Слушать его - все равно что вскрыть обивку старого дивана и обнаружить там пыль, труху и полусгнивший поролон. Пыль забивается в ноздри и страшно щиплет нос: я вот-вот чихну, но в самый последний момент сдерживаюсь.
- Придумай идею получше.
- Мне кажется, ты паникуешь напрасно, девочка. Что, в конце концов, произошло?
- То, о чем сегодня говорит весь город. А завтра будет говорить еще больше. Два убийства - слишком много для такого маленького города.
- А… это точно были убийства?
- Перерезанное горло считается убийством?
- Прошу тебя… - Поролон неприятно поскрипывает, и у меня снова начинает чесаться в носу. - Без подробностей.
- Мальчишка пятнадцати лет и иностранец. Понимаешь? Иностранец!
- Здесь, на Майданаке, полно иностранцев…
- Это не одно и то же. К нам уже приходил милиционер.
- Почему к нам? - Поролон трещит и распадается на куски.
- Малыш… Он общался с этим мальчишкой. С их дворовой компанией.
- Наш малыш?
- Да.
- Ну и что в этом такого?
- Возможно, они проводили вместе какое-то время…
- Ну и что в этом такого?
- Вроде бы он был последним, кто видел мальчишку в живых.
- Наш малыш?
- Да.
- Даже если это так…
- Конечно, это не так! Наверняка его видели еще десятки людей.
- Вот именно!
- Мне просто не нравится, что к нам приходил милиционер. И не нравится, что у малыша пропала рубашка. Та, что Наби привез из Германии, - красивая, светло-голубая, с погончиками… Куда она делась - ума не приложу.
- Да и черт с ней, с рубашкой. Нашла о чем горевать. А что касается милиционера… Такая у него работа, милая.
- Он хочет прийти еще.
- Такая у него работа.
- А если следом за этим идиотом-участковым придут другие?
- Ну кто? Кто?
- Кто захочет поговорить с малышом. Совсем не идиоты.
- Малыш сказал… что-то особенное?
- Ничего особенного. Что может сказать мальчик семи лет?
- Девяти, - мягко поправляет папа.
- Да-да, конечно.
- Возвращаешься туда снова и снова?
Папа ждет ответа. Я тоже жду ответа, хотя и мало что понимаю в разговоре, струящемся за стеной. До сих пор безоговорочно побеждал кусок жести, обмотанный колючей проволокой для надежности. Он крошил обивку, вздымал пыль и труху, но теперь что-то изменилось.
- Нет.
- Я знаю, что возвращаешься, девочка. Потому что я тоже возвращаюсь. Просто удивительно, что мы до сих пор там не столкнулись.
Непонятно, смеется папа или плачет. Или кричит, как птица. А еще птицы поют, чирикают, воркуют, каркают; жаль, что я никогда не услышу свою красноголовку.
Она мертвая.
- Ты обещал. Никогда не вспоминать.
- Но я не обещал забыть.
- Обещал!
Теперь уже кричит мама. Хотя это всего лишь шепот. Это всего лишь шепот, но легкая фанерная перегородка, отделяющая меня от мамы и папы, подрагивает.
- Скажи еще, что ты жалеешь!
- Я не жалею, девочка. И никогда не жалел. Ни секунды. Ты же знаешь, как я люблю тебя. Как я люблю малыша. Но вдруг… вдруг когда-нибудь все выплывет наружу? Что мы будем делать тогда?
- Я хочу, чтобы мы уехали.
- Куда?
- Не знаю. Туда, где нет идиотов-участковых.
- Участковые есть везде.
- Я хочу, чтобы мы уехали.
- Эта работа очень много значит для меня…
- Обсерватории есть везде. Поговори с Наби. Он поможет. Он твой друг.
- Все, что он делал, он делал ради тебя.
- Вот и хорошо. Значит, не откажет и в этот раз.
- Это неправильно, Ия.
Папа не так часто называет маму по имени, а ведь это очень красивое имя - Ия. И не просто красивое - оно как будто создано для меня. И для папы, конечно, но для меня все-таки больше. Ты словно стоишь на вершине зелено-сине-белой горы и кричишь куда-то в созвездие Волосы Вероники… Нет, в какое-нибудь другое созвездие… Секстант! Ты кричишь: "Мамочка, я люблю тебя!" Ответ, который приходит, всегда один и тот же: "И я".
И я люблю тебя, солнышко.
Что бы я ни сказал, что бы ни сделал, он не изменится.
- Это неправильно, - снова повторяет папа. - Нечестно.
- Плевать. Я ни перед чем не остановлюсь, чтобы спасти малыша. Если кто-то попытается влезть в нашу жизнь, я буду защищаться.
- Влезть в нашу жизнь или влезть в его голову?
- Не начинай.
- Ты ведь об этом думаешь.
- Не важно, что я думаю. Я никому не позволю сделать это.
- А… если он сам?
- Не понимаю тебя.
- Если он сам захочет в ней покопаться?
Хорошо бы уяснить, о чем они говорят. Вернее, говорили: теперь за перегородкой царит тишина. Совсем не то, что в моей голове: в ней снова что-то шуршит и потрескивает. Вдруг мама и папа услышат это шуршание и поймут, что я не сплю. Подслушиваю их, а это - неправильно. Это плохо. И плохо то, что они ссорятся. Но… они не ссорятся.
Они кричат, как птицы.
И молчат, как птицы.
Чтобы шуршание и треск не беспокоили их, я снова начинаю думать о своей собственной птичке-красноголовке, о ее желтых лапках, испачканных землей. А еще о том, что мы когда-нибудь найдемся. Может быть, даже сегодня. Или завтра. Но я согласен подождать и дольше. Если черная дыра выпустила меня, то обязательно выпустит и ее. Мысли о птичке успокаивают, убаюкивают. Это - мягкие, рассыпчатые мысли; такие же мягкие и рассыпчатые, как земля.
- Мы должны уехать.
- Я устал переезжать с места на место. Думал, что мы здесь и останемся. Мне нравится моя работа. И ты вроде бы не жаловалась на свою.
- Мы здесь не останемся. Посмотри, что я нашла.
- Что это?
- Это было в столе. Не там, где лежат все твои чертовы космические фотографии. Отдельно. В другом ящике. Под квитанциями за квартиру.
- Подожди… Так это же и есть мои чертовы фотографии.
- Уже нет. Малыш рисовал на них. Вот здесь. Вот здесь и здесь.
- Ну… Все дети рисуют.
- Не такое.
- Все дети рисуют разное.
- Не такое, - упрямится мама. Кусок жести, завернутый в проволоку, снова начинает колотить по обивке.
- Я не вижу ничего пугающего, - огрызается обивка.
- Ты гребаный психолог?
- Слава богу, нет. Иначе первое, что ты сделала, - развелась бы со мной.
- Не шути так.
- Я не шучу. Мы оба знаем это. Тебя ничто не остановит.
- Потому что на моей стороне любовь.
- Вдруг мы страшно ошиблись? Любовь ведь тоже бывает не права.
- Никогда. Никогда не говори так. После того, что мы пережили… Малыш послан нам небом. Он и похож на ангела. Особенно когда спит. Идем, взглянешь на него.
Мама и папа сейчас будут здесь, через какую-то секунду. А я совсем не готов к этому, и моя голова не готова. В ней по-прежнему шуршание и треск. Сквозь узкую щелку в веках я вижу, как подрагивают тени на стене. Мама и папа подошли к кушетке и смотрят на меня.
- Ты мужчина, - громко говорит мама, не разжимая губ. - Так что не будь слабаком.
- Не буду, - не разжимая губ, громко говорит папа.
- И сохрани тайну.
- Да.
- Не будешь?
- Нет.
- Сохранишь?
- Да.
Мне хочется зажать уши, но я уже знаю - это не поможет. Все - в моей голове.
- Ну что ты, солнышко? - шепчет мама, присев на кушетку и обняв меня. - Приснилось что-то страшное?
- Он еще не проснулся, - шепчет папа. - Надо бы его разбудить.
Может быть, я и вправду еще не проснулся? И разговор родителей, значения которого я так и не понял, - лишь часть сна? Как бы то ни было, я благополучно забываю его. И не вспоминаю долгие годы, которые вмещают побег из Шахрисабза, по-другому это не назовешь: мы с мамой уехали оттуда через неделю после поездки к отцу на Майданак. Потом был Самарканд (не очень долгий), потом - Ташкент, здесь мы задержались года на три. Потом - еще какие-то города, обязательным атрибутом которых выступают горы, сухая земля и отсутствие вывесок на русском. Они и раньше почти не встречались, последний раз я видел их в Ташкенте. Тогда же мы в последний раз увиделись с академиком Рахимовым.
Кажется, он привез деньги. Много денег.
- Должно хватить надолго, - сказал академик.
- Спасибо, Наби. Ты знаешь, мы не сможем их вернуть, - ответила мама.
- Возвращать не надо. Просто время от времени проявляйся. Сообщай о себе.
- Да. Если получится.
В тот свой последний приезд академик Рахимов почти не смотрел на меня. Это странно. Ведь он друг моего отца. Но, может быть, все дело именно в папе.
Его больше нет с нами.
Поначалу я думаю, что все дело в Майданаке, лучшей на свете обсерватории. Папа просто не захотел ее оставить, и в Самарканде, а затем и в Ташкенте мы устраивались без него. Он не звонит, и писем от него не приходит. Я не слишком расстраиваюсь по этому поводу, наоборот, даже радуюсь. Папе не нужно знать, что я плохой ученик. Очень плохой - папа бы загрустил.
Я - плохой ученик, но мог быть хорошим. Если бы не был рус киши и так часто не менял бы школы. Даже не помню, сколько их было. Мы нигде не можем пустить корни - слишком сухая здесь земля, в этой проклятой Азии. А где-то есть совсем другая - там, возможно, мы смогли бы остаться навсегда. Я никогда не озвучиваю свои мысли маме, хотя мы по-прежнему близки и даже стали еще ближе. Что поделать, если кокон, который мы сплели совместными усилиями и украсили якорными цепями и паучьими нитями, слишком маленький.
Постоянно затекает тело, но другого места для нас не предусмотрено.
Я готов смириться с этим и с нашими бесконечными переездами. И даже с тем, что мама ничего не рассказала мне о смерти отца. Я узнал об этом спустя год, а причину смерти - не знаю до сих пор. Или она рассказала мне и мы даже присутствовали на похоронах, а я просто все это позабыл? Все, кроме зеленого платья с красными розами.
Или это были маки?
Я все позабыл.
Ничего удивительного для человека, побывавшего в черной дыре. Она никуда не делась, она все еще присматривает за мной не хуже мамы. И даже лучше - намного, намного лучше. Она не требует ежесекундных, ежедневных подтверждений любви. Она вообще ничего не требует. Лишь время от времени выдергивает меня из повседневности, чтобы забить в позвоночник раскаленные гвозди. И сбросить в арык, до краев наполненный стеклянными шариками.
Когда я полюбил сафари? Когда понял, что моей маленькой птичке-красноголовке ничто не угрожает.
Она мертвая.
И это - лучшая новость, пришедшая из черноты.
Часть вторая
Санкт-Петербург
NILS HAS A NEW PIANO. 4:05
2017 г. Сентябрь