В любом случае Семка смылся вовремя: нас действительно отправили на банду.
Командовал отрядом Озол. Он был молчалив, угрюмоват, и мы только недавно узнали, что его зовут Жан. Это звучало хорошо, все равно как у парижского коммунара. И он курил трубку.
Перед выступлением мы собрались на митинг во дворе штаба ЧОНа. Это был тот самый двор, где мы каждый вечер маршировали, брали винтовку "на руку" и "к ноге" и строились: "Равнение направо! По порядку номеров рассчитайсь!"
Но сейчас этот обычный, утоптанный нашими ногами двор с редкими сосенками, толпящимися у забора, выглядел обжитой квартирой, которую мы покидали надолго. А некоторые, может быть, навсегда. Эта мысль только сейчас пришла нам в голову.
На митинге с напутственным словом от губкома КП (б) У выступил мой дядя. Он поднялся на трибуну, поставленную посреди двора, но не стал ни ерошить волосы, ни пить воду, как делали все ораторы. И сказал тоже не так, как все говорили:
- Рано вам, товарищи, выпало идти в бой. Молоды еще вы. Совсем ребята. Но и Советская власть молодая. Если сейчас ее не удержим, и нам, и детям нашим томиться в рабстве.
Он поднял руку и негромко добавил:
- За свободу, за большевистскую партию, за Советскую власть!
Ответное выступление Володи Гурко было кратким. Он сказал:
- Мы выступаем против лютых махновцев - банды Леньки Шмыря. Сам Ленька - уголовник. При нем советник, какой-то гимназист. В плен наших не берут: рубают на месте. Ну и мы им спуску не дадим! Да здравствует комсомол Украины!
Володя тряхнул чубом и спрыгнул с трибуны, гремя винтовкой. Володя Гурко, райкомщик и центрфорвард, коренастый крепыш, был у нас за старшого.
Вечером наш отряд погрузился в вагоны на товарной станции. Вдали, в городе, еще переливались цепочки освещенных окон, в центре - ярче, на окраине - тусклее, а здесь было совсем темно и глухо, словно мы отъехали уже очень далеко. И какое-то странное чувство охватило нас: там, в городе, ничего о нас не знали. Не знали, что мы идем воевать и, может быть, даже защищать их.
А здесь была темь, прерывистый паровозный гудок, негромкая команда и мерный стук колес: "У-ходим на бан-ду!" И все громче, быстрее, слитнее: "Ба-н-ду- ДУ-ДУ!..
Потом в монотонную скороговорку колес вступила песня. Сначала одинокое Наташкино контральто, густое и напористое, бросило в молчание требовательные слова, даже приказ:
"Смело, товарищи в ногу! Духом окрепнем в борьбе!"
Потом, словно в брешь, пробитую в душной стене тишины, устремился тесный строй голосов, в котором я различала мужественный баритон Володи Гурко и тенор Миколы.
Потом пели украинские, протяжные, с неожиданными плавными излучинами и веселыми высокими завитками песни. И уже не было слышно угрожающего стука колес: ду-ду-ду.
С песнями покидали мы наш асфальтовый берег со сбивчивым следом деревяшек, наш очаг в сиянии медного чайника над бывшим парикмахерским салоном "Эдем".
III
На рассвете поезд остановился среди степи. Мы проснулись от внезапной тишины: ни перестука колес, ни паровозных гудков - ничего. Дверь теплушки была отодвинута. Степь слегка курилась прозрачным газовым туманцем. Наташа подняла растрепанную голову.
- Ой, бок отлежала. Твердо как… - Она потрогала свернутую у нее под головой шинель. Я отметила, что это была та самая длинная кавалерийская шинель Жана, предмет зависти наших мальчишек.
- Подумаешь! Лежишь, как принцесса, на нижних нарах и еще привередничаешь, - отозвался сверху Котька.
- Почему мы стоим, а? - Наташа приготовилась снова улечься, но в это время у вагона показался Жан с Володей Гурко, и она поспешно стала укладывать косы вокруг головы.
- Здравствуйте, товарищи бойцы, - сказал Озол.
Мы нестройно ответили.
Володя объяснил, что впереди бандюки разобрали путь, но их отогнали, и теперь там идет ремонт. Выходило, что мы проторчим здесь долго.
Жан стоял в картинной позе и курил трубку.
- Слушайте, хлопцы! - сказал Микола. - Я знаю эту местность. Здесь, вон под насыпью, дорога в бывшее имение бывшего графа Дурново…
- Ах, вы с графом были знакомы домами! - сейчас же вставил Котька.
- Так я же приезжал сюда… - пытался объяснить Микола, но Котька не унимался:
- Да-да, ты приезжал охотиться. Густопсовая охота.
- Просто псовая, - пробасил Володя.
- А у них, у графов, густо… - настаивал Котика.
Наташа приподнялась и шлепнула Котьку туфлей
по голове:
- Дайте человеку слово сказать, треплы!
- Мой дядька у графа конюхом служил, - наконец выдохнул Микола, - у графа кобылка была…
- Конюхом? Фи! Мезальянс! - опять перебил Котика.
- До чего невежда! - возмутилась Наташа. - Мезальянс - это неравный брак!..
- А я про что? Про графа и кобылку. Ясно сказано было: любимая кобылка…
Володя хохотал, повиснув на железной ступеньке. Жан улыбался, не выпуская изо рта трубки.
- Ну вас к чертовой матери. Я же к чему говорю: давайте сходим искупаться, там пруды - закачаешься!
- Жан! Пусти купаться! - заорал Котька и спрыгнул на насыпь. - Отпусти! Все равно стоим! А то вшивость разведем!
Жан нахмурил брови и вынул трубку изо рта:
- Не все. Девушки, ты, ты и ты… Вы идите. Остальные на местах.
- Ура! - закричал Котька.
По дороге Микола рассказывал об удивительной жизни его дяди у графа Дурново, о том, что места эти славились своей живописностью:
- Такой журнал был: "Имение и…" В общем, имение и что-то…
- Имение и наводнение? Имение и затруднение? - подсказал Котька.
- Заткнись! - вышел из себя Микола, - "Усадьба и…"
- Усадьба и свадьба? - не унимался Котька.
- "Дом и усадьба" - вот какой журнал! Так там все фотографии этого имения печатались, - наконец высказался Микола.
Проселочная дорога игриво петляла между кустами дикой акации и вдруг пошла круто-круто вниз, а там, внизу, замерцали необыкновенно ясные, словно только что протертые стекла окон, голубовато-прозрачные пруды. Ивы над ними стояли, как девы в печальном хороводе, полоскали свои распущенные зеленые волосы в воде. А выше толпились дубы, и вырезная их листва узорчатой росписью впечатывалась в синее небо. Трава росла здесь неестественно темная, местами казавшаяся почти черной, с блестками ромашек и металлическими пуговками лютиков.
Победительная прелесть этих мест обдала нас холодком. Мы молчали, готовые утонуть в этом покое, в этой красоте.
- Уйдем от ребят, - потянула меня за руку Наташа. - Искупаемся вон там, подальше.
Она потащила меня в заросли камыша. Маленькая песчаная отмель лежала ребристая и светлая, как лист рифленого железа, брошенный на берегу.
Искривленная ветла изогнулась над водой, далеко выдаваясь вперед толстым, сучковатым стволом.
- Будем отсюда прыгать, - распорядилась Наташа.
Она рывком сбросила с себя все и пошла по песку, оставляя на нем глубокие следы своих странно маленьких ног, тотчас же наполняющиеся водой.
Секунда - и она стояла на стволе, раскинув руки, балансируя… Солнечные блики по воде побежали к ее ногам, а ветки одели Наташку светотенями.
- Ты прямо как Мельпомена, - сказала я, - богиня охоты, которая голая, с луком.
Наташка прыгнула, нырнула.
- Диана это, Диана! Мельпомена насчет те-а-а- тров! А я - Ди-а-на!
Она плыла все дальше, по-мужски, саженками.
Я прыгнула "солдатиком" и по-собачьи поплыла вдоль берега. В прозрачной воде было видно, как легкое, летучее племя мелких рыбок-сибильков носится между корягами. Верно, так жили здесь и те, кто владел всей этой красотой, - в вечной игре, наслаждениях, беспечности… В бездумной, бесстрастной лени. Или нет… Наверное, тут кипели свои страсти, борьба за чины, за место в свете, за милости двора…
Как это удивительно, что совсем недавно существовал несправедливый, порочный, жестокий порядок, когда одни наслаждались, а другие только мучились. И это было уже на моем веку. И я могла бы прожить жизнь рабой, как многие. И даже не знать о другой жизни! Не знать ничего! Работать двенадцать часов в "пробелках", как у нас на заводе работали женщины, или в упаковочной, где зашивали мешки. И не учиться - только церковноприходская школа… Верить в бога, справлять церковные праздники… Это я-то? Ну да!
А Наташка? Ну, Наташку родители дотянули бы до гимназии. Из кожи бы вылезли. А потом? Потом выдали бы замуж за старика, как на картине "Неравный брак". А Федя, наш умный, талантливый математик Федя Доценко, ходил бы за плугом, как его отец, как его дед. И куркули вынули б с него душу, как с отца Гната…
- Ле-елька! - кричала Наташа. - Ты там не утонула?
- "И в распухнувшее тело раки черные впились", - отозвалась я и поплыла на мелкое.
Песчаное дно приятно пружинило под ногами, я пошла к берегу, сильно размахивая руками. Солнце припекало, от меня валил пар, как от лошади.
- И-го-го! - неистово заржала я от счастья, от беспричинной радости и запрыгала по воде, высоко вскидывая ноги.
- Парнокопытное, остановись! - сказала Наташа, выходя на берег.
Она легла на живот, положив голову на сложенные крестом руки.
- Посыпь мне песок на спину, - разнеженно промурлыкала она.
- Может, пяточки почесать вашей милости?
- Почеши. - Наташка повернулась на спину и протянула свою длинную ногу с розовыми ногтями. - Ой, щекотно! - Она ткнула меня ногой в бок: - Полежи спокойно хоть минуту.
Но я никак не могла утихомириться: кувыркалась через голову, зарывалась в песок и потом бежала смывать его, фыркая и отдуваясь.
- Ты дите, Лелька, - сказала Наташа.
- Почему ж это я дите, а ты не дите? Только и всего, что ты - здоровая кобыла, а я ростом не вышла.
- Я женщина, - спокойно сказала Наташа, отжимая мокрые волосы, - а ты еще недомерок.
Я обиделась пуще:
- Невелика заслуга, подумаешь. И если хочешь знать, у меня тоже была любовь.
- Да? - спокойно удивилась Наташа.
Невероятно привирая, я принялась рассказывать про свой роман с Валерием. По моим рассказам выходило, что он всячески домогался моей любви и даже говорил мне, что мы "как равнозначащие свободные личности должны шествовать по жизни рука об руку". Но в последнюю минуту шествие отменилось, потому что к Валерию приехала жена.
- Так. Значит, последняя минута все-таки не состоялась? - задумчиво спросила Наташа.
- Нет, - виновато ответила я.
- Не унывай, - покровительственно сказала Наташа, - все еще впереди. А твой Валерий - он ничего. И что рябой - так это даже интересно!
- Ну уж рябой! Так, немножко…
- Как у нас говорят: "У него на носу черти рожь молотили"…
Наташка, конечно, могла издеваться надо мной, как хотела: ведь она целых две недели была замужем, пока не выяснилось, что они с Матвеем Свободным не сошлись характерами. Как Наташка мне объяснила, они остались товарищами по борьбе, и только. Конечно, Матвей совсем не хотел быть только Наташкиным товарищем по борьбе. Я помню, как он приходил к нам и все пытался выманить Наташку на улицу для разговора. Но она с ним говорила только о политике. И на улицу не шла. И Матвей перестал ходить к нам. Мне было жаль его, большого и красивого, когда он невпопад отвечал Наташке что-нибудь про мировую революцию. А про эмпириокритицизм он даже слыхом не слыхал.
Матвей был неплохим художником, конечно, если не принимать всерьез "Фантазии углем и мелками". И он без конца рисовал Наташку.
Он рисовал ее не в том ситцевом платье, которое она носила, а в каком-то кисейном, с бантами. И говорил, что Наташка - "тургеневская девушка". Какое нахальство! Сравнивать ее с Лизой, ушедшей в монастырь из-за того, что - подумаешь! - у Лаврецкого оказалась жива жена! Или с глупой как пробка Джеммой! Конечно, Наташку это просто бесило.
Что касается моего романа с Валерием, то, по правде, хвастать тут было нечем. И, собственно, на что я могла надеяться? Ему исполнилось двадцать пять. Он был комиссаром, ездил на автомобиле. И конечно, ему "была не новость смиренной девочки любовь". Я влюбилась в него, еще когда он работал у моего отца подручным, а я просто малявкой бегала по огородам. Может быть, конечно, это потом мне показалось, что я еще тогда в него влюбилась. Но все-таки что-то было с самого начала. Потому что, помню, ужасно я плакала, когда Валерий уезжал в Петроград. Мама пекла ему пирог на дорогу, а папа говорил: "Не журись, Валерка не пропадет, у него на плечах голова - не задница!" Это у моего папы высшая похвала.
А позже я ходила в Народный дом танцевать. У нас после заседаний партийной ячейки всегда устраивали танцы. На заседания меня не пускали, но уж на танцах я отличалась.
Однажды мы танцевали при луне на веранде бывшего хозяйского дома, хотя было еще довольно холодно и шел дождь. Я танцевала с одним парнем падеспань, и вдруг кто-то меня хватает за юбку и оттаскивает от моего кавалера. Я даже не узнала Валерку сразу: он показался мне почти старым в его солдатской папахе и кожаной тужурке. Он меня приподнял, посмотрел на меня близко и сказал:
- Лелька, ты стала взрослая!
Тут я влюбилась окончательно. И мы танцевали с ним и вальс, и падекатр, и полечку: "Пойдем, пойдем, ангел милый, пойдем танцевать со мной!"
Потом дождь кончился, и мы убежали в сад и сидели под деревом на скамейке до рассвета. Это я первый раз в жизни сидела до рассвета.
Валерий спросил:
- Тебя дядько Пахом не вздует за то, что ночью шляешься?
Я ответила независимо:
- Вот еще чего! Руки коротки!
Мой папа был против всего: и против ячейки, и против танцев. Но со мной он не мог ничего сделать. Чуть что, я начинала кричать, что меня притесняют как личность и что папа - феодал. Папа не знал, что такое "феодал", и пугался. А мама говорила: "Не хвилюйся, Пахом! Бережи сердце".
Я спросила:
- Валерка, ты к нам заехал?
- Нет, я у директора буду жить.
- У директора? Почему?
- Потому что я комиссар. То-то. А ты пимпа курносая!
Комиссар! Мне было чудно: какой же он комиссар? Мой отец его учил сахар варить.
Валерка рассказал, как он в Петрограде вступил в партию, и бился с юнкерами, и был командиром в Красной гвардии. А теперь он приехал в командировку на наш завод от Наркомзема.
Он мне объяснил:
- Понимаешь, мы национализируем земли сахарной промышленности, тут надо навести порядок, социалистический порядок.
Я была еще не очень политически грамотная, но все- таки до меня дошло, что Валерий теперь крупный деятель. И я решила держать в тайне свои чувства. Я держала их в тайне все две недели, что Валерий был у нас в командировке.
Он был очень занят, но все-таки иногда вечером приходил на танцы, и хотя он приглашал и других девчат, но больше всего танцевал со мной. И мы катались с ним на лодке. Особенно у нас, конечно, не раскатаешься, потому что на нашем заводе в пруд все отходы спускают, а с жомовала такой вонью несет, что аж шатает, кто с непривычки. Но мы все же катались.
И мне дома нисколько за это не попадало. А папа однажды выпил с Валерием и говорит ему:
- Валерка, я тебя всегда любил. Плюнь на свое комиссарство! Становись знов к аппарату, будем сахар варить. Я тебя женю. Свадьбу зыграем.
- А у тебя, дядько Пахом, невеста для меня имеется, вон Лелька…
- Та на що тоби така пигалица! - закричал папа. - Ни кожи ни рожи, хай ей грец!
Они захохотали, а я ушла на танцы одна.
Наступила зима. Завод стал работать - ведь раньше была разруха и сахар вовсе не варили. Потом стали варить только желтый. А теперь сахар шел белый, как при старом режиме, но крупнее. Я бегала на сушки, где шел конвейер и на железной ленте трясло мелкой трясучкой влажный сахар. Можно было брать его пригоршнями и есть - лишь бы с завода не выносили.
В ту зиму я не училась, потому что школу развалили саботажники. Мне дали работу в библиотеке бывшего хозяйского, а теперь Народного дома: составлять каталог по десятичной системе. Я ездила в город на совещания библиотекарей. Там нам делали доклады о текущем моменте, о международном положении и немножко о десятичной системе в библиотечном деле.
Книг у нас в библиотеке было море-океан, потому что забрали библиотеку бывших хозяев завода и еще
Привезли из соседнего помещичьего имения, что осталось после пожара. Я читала запоем все подряд.
Зима была метельная. Иногда Народный дом заносило так, что не выберешься. И я оставалась ночевать в библиотеке. Керосиновая лампа горела до утра, копоть черными мухами летала в воздухе, я читала!
Приезжал на завод Валерий. Он уже не носил солдатскую папаху, а, несмотря на мороз, щеголял в кожаной кепке-"комиссарке", надевая ее чуть набекрень. В ней он мне нравился еще больше. У него были синие, блеклые, как будто выцветшие, глаза. Такими становятся васильки к концу лета. Мне нравились его каштановые волосы, кудрявые после тифа, и даже оспины на носу.
Я уже хотела открыть ему свои чувства, но подумала, что успеется.
Иногда Валерий приходил ко мне в библиотеку. "На хвылыночку", - говорил он. Но оставался допоздна. Мы сидели с ним в книгохранилище, где я топила печку-"буржуйку", чтобы не отсырели книги. Дровишки трещали в печке. Валерка сидел на стремянке, курил роскошные папиросы "Сафо" и учил меня, как на свете жить.
- Ты, Лелька, конечно, маху дала, что родилась девчонкой, - говорил Валерий, - еще долго, понимаешь, женщина у нас будет на подхвате. Не взять ей с маху позиции. А ты не оглядывайся на то, что девка, - дуй до горы!
И для примера Валерка рассказывал мне историю своего друга Мишки Семенова, который еще недавно был грузчиком в Николаеве, а теперь "вырабатывался в крупного государственного деятеля".
Книгохранилище Валерке не нравилось.
- Слушай, давай где-нибудь поуютнее устроимся, - предложил он.
- Можно в "кабинет индивидуальной работы"… - согласилась я.
- Во! Подойдет!
- Так там холодно.
- Затопим.
- А там печки нет: камин один!
- Камин? - обрадовался Валерка. - Это же прекрасно! В Петрограде я жил в дворянском доме с камином. Где у тебя дрова?
Выяснилось, что дрова еще надо колоть. Валерка с наслаждением орудовал топором, и мы растопили камин в "кабинете индивидуальной работы".
Валерка разостлал свою тужурку на полу перед камином, и мы опять сидели до рассвета.
Мы говорили обо всем, но больше всего о мировой революции. Валерка еще немного касался проблемы пола и любви, которая, по Энгельсу, должна быть свободной, так как моногамия хороша только для буржуазии.
Я поддержала разговор, хотя не знала, что такое "моногамия". Когда Валерий ушел, я моментально полезла в энциклопедию и сразу узнала все. А у Энгельса я вычитала, что моногамия родилась из потребностей буржуазного общества.
Вообще я начиталась политических книг и так здорово стала во всем разбираться, что секретарь заводской комсомольской ячейки сказал про меня: "Елена Пахомовна Смолокурова является вполне подкованным товарищем". Слово "подкованный" в этом его значении было в большом ходу. Так что когда возчики свеклы во дворе у кузницы кричали что-то насчет подковки лошадей, то это уже не звучало.
Весной я заявила родителям, что еду учиться в город.
- Теперь ученья никакого нет, - мрачно сказал папа, - теперь революция и хаос.