Мама заплакала в передник. Меня это мало трогало: передо мной маячили огни большого города, в котором я никогда не была, и он мне представлялся Парижем прошлого века, а я сама чувствовала себя каким- ни будь Люсьеном из романа Оноре де Бальзака.
Город, холодный, голодный, неприветливый, встретил меня дождем. Дождь шел не такой, как у нас, на просторе, а зажатый в узком переулке между двумя рядами многоэтажных домов. И пахло не сырой землей и свежей зеленью, а махоркой и мокрым асфальтом.
И не было ни "манящих огней", ни блеска, ни нищеты, ни куртизанок. А только красноармейские патрули на безлюдной улице.
Я забежала в подъезд какого-то дома. Подъезд был внушительный. Над массивной дверью с забеленными стеклами красовалась вывеска с почерневшей позолотой. На вывеске стояло только одно слово, и то непонятное: "Эдем". Что бы оно могло означать? Вот если бы "Эйнем", так до революции была такая кондитерская фабрика. Про эдем я не слыхивала. Может быть, сокращенное название какого-то учреждения? Но это не подходило, потому что тогда было бы "Губэдем".
Так я стояла, держа за бечевку сверток со своими пожитками, а дождь все шел и шел. Я не знала, где искать пристанище: было воскресенье, и в губкоме комсомола - ни души.
Какой-то парень, накинув пиджак на голову, бежал по улице, громко распевая: "Здех Пилсудский! Здех Пилсудский! Здех Пилсудский, здех!"
Он влетел ко мне в подъезд и толкнул меня плечом так, что я ощутила его крепкие мускулы под футболкой…
- Ты что, дурак или родом так? - огрызнулась я, отлетев к стене.
- Смотри, какая злюка! - удивился парень. - Я ж не нарочно. Ты здесь живешь?
- Нет, - отрезала я.
- А где?
- У тебя на бороде! - Я заплакала злыми слезами. - Нигде, нигде я не живу.
- Нигде! - Парень схватил железной рукой мою руку и буквально потащил меня, потому что я упиралась. Так я попала в коммуну.
Письма своим я писала "раз в год по обещанию". Кроме того, почта работала плохо. И папа попросил Валерия меня разыскать. В один летний вечер в коммуне произвел переполох щеголеватый комиссар, одетый, несмотря на жару, в блестящую черную кожу, с тяжелым портфелем в руке.
У подъезда стоял автомобиль. Большой, открытый автомобиль. Кажется, именно в таком цари ездили на коронацию. И Валерий повез меня и Наташу кататься. Я первый раз в жизни каталась на автомобиле.
Потом я как-то зашла к Валерию в его огромную комнату в первом этаже бывшего буржуйского дома, обставленную роскошной мебелью. Но все здесь было перевернуто вверх дном. Такая стояла грязь, как будто именно здесь находились земли сахарной промышленности, которые Валерка национализировал. Валерий и Мишка Семенов, про которого Валерка говорил, что теперь он уже "выдающийся деятель", лежали на широченной деревянной кровати с резными амурами и пели на два голоса: "Помню, помню я, как меня мать любила…" Они объяснили, что таким образом отдыхают от государственных дел.
И еще раз я пришла, когда Валерий был один. Он спал на кровати с амурами, укрывшись шинелью. Это я увидела в открытое окно.
Момент настал! Недолго думая, я спрыгнула с подоконника. Валерий и ухом не повел. "Может, он храпит?" - испугалась я. Нет, он не храпел, спал втихаря.
Я посчитала, что последняя преграда между нами пала, и подлезла под шинель…
Валерка вскочил, как будто ему за пазуху кинули ужа:
- Ты откуда свалилась, пимпа курносая?
- С подоконника, - ответила я и, чтобы между нами не было ничего недосказанного, сказала быстро: - Я тебя люблю и потому пришла. И не уйду отсюда до утра. - Ив замешательстве добавила: - Хай тоби грец!
Это получилось не очень складно, потому что как раз было утро. Но я твердо знала, что все любовные истории разыгрываются ночью.
- До завтрашнего утра? - переспросил испуганно Валерий, и мне показалось, что он сейчас захохочет. Этого нельзя было допускать ни в коем случае. Я утвердилась на кровати и крепко обняла Валерия за шею. Он не сопротивлялся. Мы лежали и молчали. Потом он сказал:
- Послушай, может, мы отложим все это?
- А чего откладывать? Чего откладывать? - зашептала я ему в ухо. Самое главное сейчас было не дать ему размагнититься!
- Ну года на два. Подрасти хоть немножко, - прохрипел Валерка, потому что я сдавила ему шею.
Кажется, все рушилось. Я сказала строго:
- Ты, Валерка, не отдаешь себе отчета в своих словах: мне шестнадцать!
И я села на кровати, потому что мне неудобно было лежа вести эту полемику.
- Знаешь, Лелька, - сказал серьезно Валерий, - я тебе скажу откровенно: у меня нет ощущения шестнадцати…
- Вот как? А на сколько же у тебя есть ощущение? - спросила я в растерянности.
- На двенадцать! - выпалил он и все-таки захохотал.
Я сидела на краешке кровати и смотрела, как кролик на удава, в его вылинявшие глаза, на его нос с рябинками. Но он уже, как у нас говорилось, перехватил у меня инициативу.
- И вообще, Лелька, что это такое? - нравоучительно продолжал он. - Выходит, ты - распущенная девчонка? Вламываешься в окно, влезаешь в постель к постороннему мужчине…
- Какой же ты мне посторонний, что ты говоришь, Валерка?
Наступила какая-то пауза. Но я уже почувствовала всем существом, что в эту минуту все изменилось.
- Лелька, кисонька моя, - сказал Валерий каким- то совершенно незнакомым, размякшим голосом, даже трудно было поверить, что это тот самый голос, который звучал на весь заводской двор, когда Валерий проводил митинг.
И он сказал: "кисонька". Нет, конечно, это мещанское слово из "арсенала обывателя" он произнес случайно… Но, странно, оно прозвучало для меня удивительно, прекрасно…
Валерка сел на кровати и притянул меня к себе:
- Ну, подождем годок. Пусть тебе будет хоть семнадцать.
- Если мне сейчас двенадцать, то через год будет только тринадцать, - мстительно напомнила я.
- А потом… - Валерка что-то вдруг вспомнил и отпихнул меня, - я вообще ведь человек женатый.
Он опять был прежним Валерием, твердокаменным комиссаром в черной коже. Неужели он только что назвал меня кисонькой?!
- Где же твоя жена? - спросила я недоверчиво.
- На заводе. На сахарном заводе. Под Обоянью, - с убийственной точностью объявил он и добавил: - Где директором Паршуков.
- При чем здесь Паршуков? - возмутилась я. - И вообще, что тут такого? Ты сам говорил, что любовь свободна. И Энгельс ясно указывает, что моногамия - продукт капитализма. Тут все дело в частной собственности и принципе наследования…
Я собиралась развернуться на эту тему, но на стене зазвонил телефон, и Валерка вскочил с кровати как ошпаренный. Из отрывочных Валеркиных реплик можно было понять, что звонит Мишка Семенов - что-то там у них стряслось.
- Лелька, сматывай удочки! Сейчас Мишка Семенов явится, мы уезжаем!
- Под Обоянь? - мрачно спросила Я.
- В Шлямово. Там кулаки экономию подожгли. - Валерка энергично наматывал портянки, натягивал сапоги.
- Лелька, подай гимнастерку! Тащи портфель! Ну, все! Вали отсюда! Да куда ты в окно? В дверь иди! Ну и дуреха! Подожди! - Валерка приподнял меня, крепко поцеловал в губы, потом в волосы и подтолкнул меня к двери. Я уже взялась за ручку, но он втащил меня за юбку обратно и опять поцеловал в губы.
Потом плюхнулся на кровать, задыхаясь, словно незнамо от какой-работы, и закричал сиплым голосом:
- Подрывай отсюда! Быстро!
Я в бешенстве пнула ногой дверь и вылетела в коридор. Когда я шла по двору, в окно высунулся Валерка. Он был уже в своей знаменитой кожаной фуражке набекрень.
- Лелька, чертовка, через год! - крикнул он митинговым голосом. Я не обернулась.
По дороге домой я тысячу раз вспоминала происшедшее во всех мелочах и никак не могла понять: хорошо все это или плохо. С одной стороны, были поцелуи, и "кисонька", и какие-то обещания: мол, через год. С другой стороны, меня вроде выставили вон. И я имела все основания считать, что у меня в жизни несчастная любовь.
Конечно, обо всем этом я не могла рассказать даже Наташке. Да она и не расспрашивала.
Пока я предавалась воспоминаниям, она не спеша одевалась и теперь сидела на песке в гимнастерке, с красным платочком на косах, уложенных вокруг головы. Только ее маленькие ноги оставались босыми: видно, Наташке жаль было всовывать их в сапоги и она старалась отдалить этот момент.
- Скажи мне, Лелька, - растягивая слова, спросила Наташка, - нравится тебе Озол?
- Симпатичный, - высказалась я неуверенно. - Он мне нравится как командир.
- "Как командир"… - передразнила Наташа.
- А тебе? - озадаченно спросила я.
- Мне? Мне он не нравится. Я его люблю. Закрой рот, галка влетит.
- А он тебя?
- И он меня.
- И вы объяснились?
- Это еще будет. Одевайся.
- Ау, девчата! Давайте швидче! - неслись издалека неистовые крики, словно мы были в какой-то чаще.
И мы с Наташкой быстро и без сожаления покинули этот берег, не догадываясь, что провели здесь самый счастливый час своей жизни.
IV
Мы все выросли в деревне или в заводских поселках. Мы умели управляться с лошадьми, варить на костре пшенный кулеш и наматывать портянки так, чтобы на марше не стирать ноги. Стрелять стоя и лежа, окапываться; продвигаться перебежками или ползком, бросать бутылки-гранаты нас научили в ЧОНе.
И нам казалось, что бойцы мы хоть куда.
Место, где мы расположились, было мне хорошо знакомо: мы ходили сюда из Лихова по ягоды. Сейчас нам приказали не разбредаться по лесу, а держаться возле шалаша, поставленного на поляне. Здесь расположился весь наш отряд. Пестрый народ… Курсанты гордо носили свои гимнастерки с "разговорами" - красными нашивками на груди. Рабочие со СВАРЗа оставались в промасленных куртках из чертовой кожи, перекрещенных ремнями и пулеметными лентами. А нам выдали красноармейское обмундирование, неловко болтавшееся на наших худых плечах, и только на коренастом Володьке сидело оно так же ладно, как майка с зеленой поперечной полосой - отличительный знак футбольной команды Южного узла. А на голове он носил свою старую железнодорожную фуражку.
Наша коммуна была здесь в полном составе. Отсутствовал только Гнат. Военная наука ему давалась трудно, но он старался. Почему теперь его не было с нами? Володя Гурко спросил у Озола. Тот ответил хмуро:
- Хвильовий - дезертир.
Никто из нас не мог этому поверить.
И только Котька произнес с сомнением:
- У него, у Гната, улыбочка какая-то неверная, многослойная какая-то. Сверху одна, снизу другая…
- Невразумительно, - сказал Федя, который любил справедливость.
Наш отряд выбил бандитов с пивоваренного завода. Это была маленькая группа, которую мы громко именовали бандой. Она вела бестолковый, не прицельный огонь, врассыпную отступая огородами. Командир приказал не преследовать их: берегли силы для главного удара. Об этом "главном ударе" толковали вкривь и вкось с первого же дня. Но настоящих боев все не было.
Разгоряченные ребята ворчали.
- Вот и нужно было на плечах противника ворваться в его штаб-квартиру, - говорил Микола. Он любил выражаться военным языком.
- Штаб-квартира Леньки Шмыря - это смешно! Скорее логово, - сказал Володя и добавил: - А где эта штаб-квартира, тебе известно?
Микола пожал плечами.
- Вот то-то!
И хотя успех наш был самый маленький, этот день был какой-то праздничный. Вечером ребята разожгли костер и так распалили его, что пламя поднялось выше елей. Потом все успокоились, умолкли, задремали и проснулись от холода - костер едва тлел. Мы разбрелись искать сучья.
Я отошла немного и на поляне увидела Жана с Наташей. Они сидели на широком пне, прижавшись друг к другу, и молчали. Оба высокие и красивые, они показались мне людьми с другой планеты. Я тут же придумала название этой планеты - "Алмаз свободы".
Хотя я прошла совсем близко, волоча охапку хвороста, они не увидели и не услышали меня.
Под утро вернулись наши разведчики и сказали, что Шмырь стоит на сахарном заводе в Лихове.
Наше Лихово всю гражданскую войну переходило из рук в руки: то налетали банды, то врывались белые. В домах заводского поселка не оставалось целых стекол в окнах, и никто не вставлял их заново, просто забивали фанеркой. Мой папа всякий раз, как менялась власть в Лихове, делал зарубку острым топориком на колу тына. Таких зарубок было уже десять.
Во время стрельбы жители прятались по погребам, и никто не знал, кто же вошел в Лихово, пока мальчишки не скатывались вниз с торжествующим: "Наши!" или с пугающим: "Зеленые!", "Беляки!", "Гайдамаки!"
Беляки докатились до Лихова уже пуганые, поспешно и деловито пограбили и без задержки умотали дальше.
Гайдамаки интересовались спиртом или, на худой конец, самогоном, они подожгли поселок с двух сторон.
Больше всех свирепствовали "зеленые": врывались в дома, убивали активистов. Они схватили семью лиховского председателя завкома Ивана Сухова, дяди Вани, и увели с собой в лес. Больше никто не слышал ни про его жену, ни про дочерей.
Все больше имен появлялось на деревянном обелиске в центре Лихова. И все это были имена, с детства знакомые мне…
Разведчики доложили: к Лихову подобраться не удалось, кругом обложено бандитскими дозорами. Селяне говорили: силы там много. Слышен пулеметный треск, на дорогах следы многих тачанок.
Надо было установить, какие силы у Шмыря в Лихове.
Озол подозвал Володю Гурко. Они коротко посовещались. Володя что-то сказал Озолу, и тот задумался. Потом я поймала взгляд командира: он был обращен на меня. Не дожидаясь его знака, я подошла. Озол сосал свою вечную трубку, его белые ресницы почти сомкнулись, словно он задремал здесь, на пне, с винтовкой, зажатой между коленей.
- Ты из Лихова? - спросил Озол. - Там отец, мать?
- Да, - подтвердила я.
- Кто там знает, что ты комсомолка?
- Отец знает… - я запнулась, - но наверняка никому не сказал.
- О! - Озол вынул изо рта трубку и широко открыл глаза. - Можешь сходить в Лихово? И вернуться?
- Да, - сказала я, смутно представляя себе, как это сделать.
- Надо… Сколько человек есть у Шмыря, сколько пулеметов? Тачанок? Трезвые люди, пьяные? Где спят? Охрана?
Я испугалась, подумав, что мне в жизни не упомнить всего этого. И сразу подумала еще об одном: конечно же, я могу прийти к родителям. Запросто: изголодалась, мол, в городе и пришла. А как оттуда выбраться?
Пока эта мысль тяжело и неприятно ворочалась у меня в голове, из-за широкой спины Озола выдвинулся Володька.
- Я пойду с ней, - сказал он.
Озол удивленно поднял на него глаза и моргнул, словно стряхивая снег с ресниц.
- А ты… как?
Послушай, Жан… - Володька придвинулся к командиру и поставил ногу на пенек. - Я иду с ней под видом… жениха. Мы пришли получить согласие на нашу свадьбу. И торопимся обратно в город.
"Жених", "свадьба", "согласие родителей"… Все это были слова, бесповоротно изгнанные из нашего лексикона и почти неприличные. Вроде корсета. Я просто не знала, на каком я свете, слушая, как уверенно оперировал ими Володька.
- О! - опять произнес Озол и умолк надолго.
Я уже думала, что его молчанию не будет конца, тем более что он, выбив трубку о каблук сапога, опять стал не торопясь набивать ее. Наконец он ее разжег и сказал веско:
- Володька, ты умный человек.
Мы переоделись. Володька сменил гимнастерку на Федин пиджак, я надела Наташкино платье - смешно было думать, что Наташа не всунет в вещевой мешок свое голубое платье. Оно было мне до пят, и мы подшили подол. Володька опустил по нагану в карманы своих галифе. Теперь мы были пара хоть куда! Умереть со смеху можно было: жених и невеста!
Из города в Лихово обычно отправлялись рабочим поездом до станции Веселая Лопань, а потом пешком, если не попадалось попутной подводы. Так как наш отряд отклонился в сторону от линии железной дороги, я предложила выйти к ней в районе станции: наверняка встретятся какие-то лиховцы, и мы придем вместе с ними, это будет как-то естественнее. Во всяком случае, так мне казалось.
Никогда в жизни я не думала, что домой мне предстоит вернуться при таких обстоятельствах. Да и вообще, меньше всего я собиралась туда возвращаться. Да ни за какие коврижки! И вот, пожалуйста! Смущал меня и Володька. Мне заранее было чертовски стыдно за резеду, слоников, за эту ужасную отсталость и мещанство в отцовском доме.
А как надо представлять жениха? Падать в ноги и просить благословения, как у Островского? Я воображала, как заохает мама и злорадно - обязательно злорадно! - скажет мой аполитичный отец: "Вернулась все же! Вертихвостка!" А может, и похуже чего загнет! И уж совсем невозможно было вообразить, как он отнесется к моему "замужеству".
Мы бодро шли по шпалам и обсуждали текущие события. Нам с Володей всегда не хватало времени для этого. И хотя момент был не очень подходящий, но нам так хорошо шагалось в ногу со шпалы на шпалу, то шире шаг, то короче, а сбоку гудели провода, и где-то далеко-далеко коротко отзывался маневровый паровоз.
И мы были совсем одни, если не считать редких случайных прохожих, с которыми мы вежливо здоровались, как принято в деревне или на проселочной дороге. А один раз попался нам навстречу старик - путевой обходчик со своей тяжелой сумкой, которую он рад был на несколько минут опустить на балласт.
И Володя со знанием дела поговорил с ним о состоянии путей, а заодно выяснил, что на станции "нема ни красных, ни зеленых", а только начальник и телеграфист, которые с "переляку" после ночной стрельбы "накачались до положения риз"… А больше нас никто не отвлекал.
И мы прежде всего оценили международную обстановку. Одобрили поведение наркоминдела товарища Чичерина на конференции в Генуе. Конечно, Владимир Ильич сам направлял работу нашей делегации. Но каково было советским дипломатам в этой волчьей стае?
Володя признался, что, случись ему попасть в такую переделку, как Генуэзская конференция, он бы не выдержал! Уж какому-нибудь прихвостню Антанты врезал бы. Особенно, если бы прихвостень стал, как они это любят делать, обзывать нас "узурпаторами", что, по существу, означает "разбойники с большой дороги".
- А ты смогла бы? - спросил Володя.
Я честно ответила, что нет. Наверное, я не сумела бы спокойно вести деловые переговоры с капиталистами. Тем более что из живых капиталистов я помнила только глухую бабушку сахарозаводчика Бродского, которая жила в лиховском барском доме и ни на какие, даже неделовые, переговоры способна не была.
Мы еще высказались насчет нахальства империалистических держав, которые мечтают содрать с нас царские долги. Еще чего!