Естественный отбор - Звягинцев Александр Григорьевич 22 стр.


Ворон поцеловал растерзанную свою косоглазенькую и укрыл ее наготу плащ-палаткой. В ту же ночь, взяв с собой только финку, он уплыл по болоту на немецкую сторону. Сутки провел Ворон в вонючей жиже какой-то протоки, высматривая добычу. При приближении немцев уходил в жижу с камышовой трубкой в зубах. А на следующую ночь перерезал финкой глотку закемарившему в окопе перед штабным блиндажом часовому и вошел в блиндаж. Глотки семи спящих эсэсовских офицеров распластала его финка, а восьмого, полковника с Железным крестом, Ворон оглушил кулаком и, затолкав ему в рот кусок портянки, утянул в болотину, прихватив с собой офицерские планшеты… Через полчаса немецкая артиллерия начала такую обработку болота, что комдив, ставший к тому временем генералом, несказанно удивился.

- С Ельни такой "симфонии" не слышал! - сказал он. Еще больше удивился генерал, когда командир разведбата доставил ему оглохшего сержанта Варакушкина и немецко

го полковника, обладателя Железного креста с дубовыми листьями.

Полковник оказался крупной штабной птицей из Берлина, а в размокших немецких планшетах нашли важные документы. Комдив лично приколол Ворону очередной орден, недавно введенную солдатскую "Славу" третьей степени, и снова угостил его спиртом из своей фляжки.

А на Дунае, уже в Австрии, на разведбат навалились превосходящие по численности вдвое власовцы, прорывавшиеся к американцам на Запад. Поняв, кто перед ними, мутной злобой налилась фронтовая разведка, но и тем русским, одетым в куцую немецкую форму, терять было нечего - плена для них не существовало. Среди сбегающих к Дунаю одичавших виноградников полыхнул такой неистовой, беспощадной лютости рукопашный бой, которого Ворон не помнил за всю войну. И пришлось старшине Ворону снова принять командование батальоном на себя, ввиду того что опытные снайперы власовцев в первые же минуты схватки выбили всех офицеров. После того лютого боя на заваленном трупами берегу Дуная комдив приколол к окровавленной изодранной гимнастерке контуженого Ворона "Славу" второй степени и молча, по-братски обнял его.

Ту войну Ворон закончил в Вене, но впереди еще была война с Японией. И снова ему пришлось ползать на брюхе по тылам, брать "языков", проводить диверсии на коммуникациях противника. Подорвавшись на японской мине, в китайском городе Нанкине умер на руках Ворона его боевой комдив, оставив ему на память свою заветную фронтовую фляжку. Но, слава богу, та война быстро закончилась.

Красные околыши в Харькове демобилизованного вора-рецидивиста сразу же взяли на карандаш. Но Ворон твердо решил завязать со старым. Он поступил работать каменщиком на тракторный завод и, как герой войны, получил небольшую комнатенку в бараке. Комнатенка была обшарпанной, с обгорелой оконной рамой. Чтобы покрасить эту раму, Ворон попросил в заводской малярке литровую банку белил, в магазинах-то белил днем с огнем не сыскать. С этой банкой белил его остановили в проходной вохровцы.

В милиции его привели к мордатому майору, скорому на допрос, - и Ворон узнал в нем того самого конного красного околыша, который раскулачивал его семью, а в него - мальца -

стрелял в росных овсах. Майор Скорый требовал сдать банду, которую якобы сколотил Ворон. Сдавать Ворону было некого, и сдавать было не в его правилах. Он сказал майору все, что о нем думает, и напомнил ему овсяное поле тридцать третьего голодного года. Тот выпучил рачьи глаза и пообещал закатать его дальше некуда. Уже через две недели вору-рецидивисту Ворону впаяли червонец, и "столыпинский вагон" увез его в Каргополь-лаг.

Послевоенная зона резко отличалась от довоенной. За войну упала в цене человеческая жизнь. Штрафбатовцы, познавшие на войне вкус крови, теперь снова возвращались на нары. Мокрые разборки стали обычным делом. Заправляли в Карлаге воры в законе, отошедшие за войну от воровских традиций, так называемые "ломом подпоясанные" и "отколотые". Они и Ворона поначалу ломанулись подмять под себя. Ему снова пришлось кулаками утверждать свое звание вора в законе. Но беспредельщики не унимались, и ему, чтобы всегда иметь под рукой оружие, пришлось на животе сделать подкожную пазуху для заточки.

В пятьдесят первом году "ломом подпоясанные" подбили зэков на массовый побег. Напрасно Ворон пытался образумить их. Разоружив охрану, в побег тогда ушли сто восемьдесят человек. Когда пляшут все - пляши и ты… Ворон тоже ушел, но сразу же за колючкой откололся от основной массы и с двумя московскими ворами в законе, знакомыми еще по штрафбату, залег в тайге. Участь остальных бежавших была предрешена - на реке Онеге их разбомбила авиация, а остатки были выловлены красными околышами и расстреляны.

В тайге Ворон с подельниками скрывался три месяца, полагая, что на них объявлен всесоюзный шмон. Когда немного затихло, беглые сначала перебрались в Иркутск, а через год в Москву, где у его подельников были связи и кореши. Они помогли Ворону прописаться и купить дом в Подольске.

Назад дорога ему была отрезана, и, сколотив банду из местных блатарей, он принялся вновь брать торговые базы и грузы на железных дорогах. Имея опыт фронтового разведчика, он разрабатывал теперь операции более профессионально и хитроумно. Так продолжалось восемь лет…

В шестьдесят втором, проходя по Кузнецкому Мосту, он случайно увидел красного околыша из своего детства. Майор Скорый из харьковской уголовки теперь был генерал-майором московской милиции. На его груди красовался целый "иконостас", но особенно Ворона удивили два ордена Славы. "Если в сорок седьмом мусор был майором, значит, войну он пахал офицером, - размышлял он. - Но офицерам "Славу" не давали… И колодки на орденах что-то больно знакомые…"

Подольская братва дала Ворону наколку на квартиру его визави… Операцию он подготовил, как опытный вор-шнифер, хотя квартирами сроду не занимался. Взял ее он по осени, убедившись, что генерал выехал на дачу. В забитом норковыми шубами шкафу Ворон увидел парадный мундир с "иконостасом". У него задрожали руки, когда он прочел номера орденов Славы. Это были его, политые кровью и потом, солдатские ордена. В сейфе он нашел и истертые в его солдатском сидоре орденские корочки. Но его фамилия была теперь тщательно вытравлена, а вместо нее вписана фамилия - Скорый. Порывшись в сейфе, он обнаружил и свою фронтовую финку и фляжку - подарок покойного комдива.

"Тогда, в Харькове, мусорок оприходовал мои "бебехи" в свою пользу", - понял Ворон.

В сейфе еще находилась коробка, набитая пачками долларов. Тут же лежали несколько сберегательных книжек, почти на сто тысяч рублей - на предъявителя, и горсть брюликов чистой воды.

Итит твою мать, а мусор-то, волчара позорный, власть свою советскую, как корову, доит.

Прихватив коробку и свои "бебехи", он покинул квартиру, оставив большой плевок на парадном фото генерала. Сберегательные книжки с рублями он полностью кинул на воровской общак, а коробку с долларами, брюлики и свои фронтовые "бебехи", запаяв в молочный бидон, закопал в лесу.

Взяли Ворона через год. Баклан из его бригады, залетевший за бытовуху, сболтнул следаку в СИЗО о своем знакомстве с крутым вором в законе. И пошло-поехало… Дом в Подольске ночью обложили со всех сторон и взяли Ворона, как говорится, тепленького. Тогда пришлось ему еще раз беседовать с красными околышами. От этих задушевных бесед остались ему на память отбитые почки, селезенка и легкие. Московских своих подельников Ворон не сдал и словом не обмолвился о своем визави. Хотя следаки ничего толком не доказали, но срок ему впаяли - по совокупности пятнадцать лет полосатого режима.

Тянул он этот срок сначала во Фрунзе, а потом, после неудачной попытки побега, ему добавили еще червонец, и "столыпинский вагон" увез его на станцию Харп, на ту самую заполярную реку Собь, по которой он сплавлялся до войны еще безусым жиганом. Зона в Харпе уже знала о Вороне, поэтому обошлось более-менее без разборок и поножовщины. У уголовных авторитетов, как у ученых академиков: полжизни работаешь на имя ты, потом имя работает на тебя.

В семьдесят восьмом с воли пришла малява о том, что с весенним этапом придут на зону три московских блатаря-мокрушника по его, Ворона, жизнь… Заплачено им, мол, за нее серьезными людьми выше крыши. Он догадался, откуда у малявы уши растут, - визави даже на полосатом режиме пас его, боясь своего разоблачения. Ворон принял маляву всерьез и стал готовиться к встрече.

Когда по весне пришел этап, он наметанным взглядом сразу вычислил ссученных блатарей, всех троих. Одного пришлось ему завалить заточкой из напильника, отморозок уж больно напролом, буром пер… Двое других на правеже бухнулись перед авторитетами на колени: приезжал, мол, в СИЗО серьезный ментовский генерал, обещал от сто второй мокрушной статьи всех троих избавить и срок пересмотреть, если Ворона по-тихому на зоне замочат…

- Ноги тебе надо делать, Ворон, - сказал тогда пахан зоны, старый вор по кличке Нафт. - Не выпустят тебя мусора отсюда, уроют.

Как ни возражал Ворон, но московских блатарей за то, что под мусоров легли, как водится за такие дела, зэки вскорости опустили. А ноги сделать из полосатого режима в ту пору было не так-то просто… Выручили московские кореши: по неведомым Ворону каналам устроили они ему перевод в Ухталаг.

Там жить можно было. Не успел Ворон оглядеться на новом месте, как в восьмидесятом году зэки в Ухталаге кипеш устроили. Проломили кирпичом голову хозяину зоны, полковнику по кличке Барон, и взяли заложников. Кипеш красные околыши быстро утихомирили, а за проломленную голову Барона притянули к ответу двух бакланов по первой ходке.

"Пропадут желторотые, - с жалостью подумал Ворон и неожиданно для всех взял вину на себя. - Мне, чахоточному, так и так гнить здесь, а желторотые, может, еще небо в алмазах увидят…"

Барон был мужик не вредный, он хоть и знал, кто ему кирпич на голову опустил, но за такой поступок зауважал Ворона и не настаивал на крутой статье. Накинули Ворону еще пятерик и по ходатайству Барона оставили его на зоне.

Авторитет Ворона у зэков после того случая стал непререкаемым. Воры выбрали его хранителем общака и патриархом, то есть судьей зоны. Судил он хоть и строго, особенно за стукачество, крысятничество и отступничество от воровских законов, но всегда по справедливости.

После восемьдесят пятого года жизнь в стране стала круто меняться, но за колючую проволоку долетали лишь разрозненные слухи, из которых невозможно было составить полной картины происходящего. Впрочем, Ворон и не пытался понять, что такое горбачевская "перестройка". Его железное здоровье резко пошло на убыль, открылся туберкулез в отбитых на допросах легких.

- Бушлат деревянный готовить надо, не дотянет старый Ворон до весны, - толковали зэки меж собой. - Другого пахана надо ставить, братаны…

И сам Ворон понимал, что земная юдоль его заканчивается, и с философским спокойствием ждал своего смертного часа.

"Всю жизнь по зонам, а вот лежать на тюремном кладбище с ворьем, насильниками и мокрушниками чего-то мне не в масть, - иногда думал он и тяжко вздыхал: - Не в масть, да жизнь не кино - обратно не перемотаешь".

Оживлялся Ворон лишь тогда, когда по другую сторону колючей проволоки появлялись дети вертухаев и вольнонаемной лагерной обслуги. Часами он мог не шелохнувшись сидеть у окна, наблюдая за их играми и проделками. По ночам на него стала вдруг наваливаться стариковская маета. Наглотавшись чифиря, лежа на своих паханских нарах, он стал мысленно прокручивать всю свою жизнь, и чаще всего память уводила его в далекие годы войны. Перед ним возникали как живые лица его фронтовых побратимов-разведчиков и лицо единственной любимой им женщины, его косоглазенькой казашки из Гурьева. Он живо, до родинки на теле, представлял детишек, не рожденных ими, и особенно внуков от тех своих нерожденных наследников. В грязном, пропитанном мерзостью бараке по ночам ему стали вдруг мерещиться их звонкий смех и голоса. В такие ночи тоска до самого рассвета звериными клыками рвала в клочья его истомленную душу…

Тоска по своим так и не появившимся на свет детям заставила Ворона приглядеться к уголовному молодняку, валившему в последние годы в зону косяком. Воровских обычаев молодняк не знал и все больше тяготел к беспредельщикам. Снова, как после войны, пошли в бараках мокрые разборки и понтовые дела. "Что там на воле происходит, коли сюда такой отморозок прет? - недоумевал старый вор. - Неужто и впрямь власть коммунячья кончается?.."

Скиф появился на зоне в восемьдесят девятом. Вошел в барак и, увидев свободные нары у окна рядом с нарами Ворона, положил на них свой матрац. Это было неслыханным вызовом всему бараку. Нары рядом с паханом заслуживают ходками в зону и воровским фартом на воле. Барак попер на новичка озлобленной толпой. Скиф спокойно оглядел всех и командирским голосом заявил:

- Спать буду здесь. Кто против - два шага вперед.

- Мочи фуфлыжника! - заорал наширявшийся петух Сима Косоротая, из московской фарцы, и, напоровшись на кулак Скифа, на заднице пролетел до двери и ткнулся прыщавой мордой в парашу.

- А ты тут будешь спать отныне и вовеки, - показал ему на парашу Скиф.

Сима Косоротая поспешно замотал головой. Его нары и так были у параши.

- Откуда ты, фраерок, такой понтовый выискался? - оглядел старик ладную стать Скифа.

- Из страны, где обитают феи, слышал о такой?

- Не приходилось. Где такая страна?

- За Гиндукушем.

- А-а, "ограниченный контингент"… Что ты искал в той стране?

- Искал что прикажут, а выискал место на нарах рядом с тобой…

- А ежели без тумана?

- А без тумана - разведротой командовал. Еще вопросы есть?

- Фуфло лепишь? - пристально посмотрел на Скифа старик.

- На войне за фуфло разведке яйца отрывают, батя.

- Верно, отрывают, - согласился Ворон и протянул новичку руку. - Будем знакомы, коли так.

Это было тоже неслыханным нарушением лагерных законов. Зэки недобро загудели, у некоторых даже появились ножи и заточки. Чем бы закончился первый день Скифа на зоне, трудно сказать, если бы Ворон властно не произнес:

- Цыц, я сказал!.. Здесь будут его нары, и амба!

Ворона сразу потянуло к новичку. Было в нем нечто такое, что поначалу Ворон никак не мог определить для себя. Потом-то он понял, в чем дело. Его, проведшего почти всю свою жизнь по тюрьмам, привлекло нравственное здоровье Скифа, которого днем с огнем не сыщешь среди лагерной братвы, да и на воле оно ныне - редкость. Им сполна обладали доходяги интеллигенты на довоенном сталинском "Дальстрое", его незабвенный комдив, побратимы - фронтовые разведчики. Ворон по жизненному опыту знал, что таких людей можно убить, но нельзя поставить на колени. Самой природой, генной памятью их предков, не дано им было ловчить и предавать, а на войне кровь врагов, ими пролитая, не пропитывала необратимым злом их души.

Рядом со Скифом пришло к Ворону чувство относительного покоя - можно было забыться во сне в полной уверенности, что сосед по нарам не воткнет между ребер воровское перо и не перережет тебе глотку… Много между Скифом и старым Вороном за три года в зимние метельные ночи было переговорено, передумано о нелепой их стране и такой паскудной жизни в ней, много чифиря было выпито ими. Между тем день ото дня Ворон таял, как восковая свечка. Теперь уже с жутким кашлем он выплевывал из груди окровавленные куски легких.

Скифа вертухаи сразу определили на лесосеку. И Ворон, чтобы больше бывать на свежем воздухе, с согласия лагерных авторитетов тоже напросился на лесоповал костровым. Он боялся признаться себе, что свой последний час он хочет встретить рядом со Скифом. Никакой работы тот не чурался. При валке корабельных сосен брался за самый тяжелый дрын, а бензопила "Дружба" в его сильных руках не заклинивала и не чихала, как простуженная. Дежуривший на костре Ворон, заходясь в приступах кашля, часто ловил на себе тревожные взгляды Скифа.

"Неуж жалко ему старого вора? - удивлялся он. - О себе бы жалковал, фраерок…"

Ворон знал: для зоны Скиф - чужой, зэки никогда не смирятся с его офицерским гонором. Они уже пытались устроить ему правеж, но Скиф каждый раз размазывал их по стенам барака, и на время они затухали. Сказывалось также и его слово - слово пахана. Но он знал, что после его смерти, рано или поздно, на голову Скифа упадет сосна или зарежут его в бараке ночью сонного. А тут еще Барон стукнул Ворону, что с воли перехватили маляву, адресованную сидевшим в зоне московским отморозкам. В Москве какие-то понтовые с большими бабками очень не хотят, чтобы Скиф когда-нибудь вышел на волю. Ворон на сходке авторитетов сообщил о маляве и строго-настрого наказал им: пока он, Ворон, живой, волос с головы Скифа упасть не должен. Авторитеты вежливо кивнули и закатили глаза к потолку. Не успокоил Ворона и слух о близкой амнистии афганцам от новой власти.

- Амнистия амнистией, будет она или нет, - сказал он Скифу, - а на всякий случай, как откинуться с зоны, продумать тебе надо бы.

- Уже продумал, - ответил тот. - Откинемся вместе, батя. Ворон выплюнул на первый снег кровяной сгусток.

- Я и так скоро откинусь от всех вертухаев, - усмехнулся он и подумал про себя: "Был бы у меня такой сын, как Скиф, и помирать, глядишь, легче было бы…"

Но Скиф слов на ветер не бросал. Через несколько дней, когда совсем стало худо старому и кровь у него хлынула горлом, из сплошного снегопада, словно призрак, появился над лесосекой грохочущий вертолет и сел рядом с полыхающим кострищем. Из вертолета выскочил Скиф, схватил Ворона как куль и посадил его в кресло второго пилота.

В себя от изумления Ворон пришел лишь за Уралом, километрах в трехстах от Ухталага. Старому никогда еще не доводилось летать на вертолете. Глянул он сверху на золотую тайгу, разбеленную первым снегом, и сердце его зашлось от красоты земной.

- В такой лепоте небывалой и упокоиться бы! - сказал он вслух. - Зачем тебе, парень, вязать себе руки старой чахоточной рухлядью?

Скиф по губам понял его слова и погрозил кулаком.

Через час лета над тайгой Скиф мастерски посадил вертушку в буреломы на берегу незастывшей реки, у зимовья рядом с приткнутой к берегу моторной лодкой, которую высмотрел опытным взглядом сверху. В зимовье никого живого не было. Скиф нашел в схороне под застрехой продукты, соль и спички. Убедившись, что бак моторки заправлен под завязку и есть еще запасная канистра бензина, он положил в схорон деньги, что было, с точки зрения Ворона, неслыханным святотатством.

За ночь, в сплошной шуге, они доплыли на моторке до стойбища оленных хантов. Ханты беглых зэков, как правило, не выдают. Не особо интересуясь анкетными данными, они снабжают беглых продуктами и прячут их в заимках, укрытых от посторонних глаз таежными глухоманями и непроходимыми буреломами. Кантовались они вдвоем у гостеприимных хантов до середины зимы, пока Скиф не заскучал от безделья…

Все еще не веря, что перед ним Скиф, за упокой которого он на всякий случай свечку в церкви ставил и панихиду заказывал, Ворон глухо произнес:

Назад Дальше