35
– Расскажите об этой болезни, – попросил он.
Женщина посадила на колени хнычущую девочку и посмотрела на него с подозрением.
Интересное дело. Вряд ли можно было назвать шедевром его конспирацию – пятидесятишестилетний доцент, пишущий диссертацию о травмах тазобедренных суставов у рожениц. Какая изобретательность! Он даже не потрудился почитать об этих болезнях заранее, наврал, что пользуется чисто статистическим методом. Назвал это социомедициной. Запасся только бланком анкеты, которая, конечно, не выдержала бы детального изучения, но все-таки – если держать ее спрятанной в папке, которую он положил перед собой, – должна была создавать некую видимость опроса.
Так, во всяком случае, рассуждал Ван Вейтерен. Черт с ней, что она сбита с толку, неважно. Главное – чтобы она отвечала на его вопросы, а потом может думать что угодно.
– Что вы хотите узнать? – спросила она.
– Когда это началось?
– Когда я родилась, конечно.
Он нарисовал крестик в одной из граф.
– С какого года она была прикована к постели?
Она задумалась:
– Кажется, с тысяча девятьсот восемьдесят второго. То есть полностью. До этого она тоже большую часть времени проводила в постели, но я не помню, чтобы она ходила или вставала с Рождества восемьдесят первого года. Я уехала из дома в восемьдесят втором.
– Она пользовалась палкой?
Женщина покачала головой:
– Никогда.
– Вы поддерживали отношения с тех пор, как уехали?
– Нет. Как это может касаться вашего исследования?
Ван Вейтерен прикусил язык.
– Меня интересуют разные аспекты, и отношения в том числе, – объяснил он, ставя новый крестик. – Значит, вы хотите сказать, что ваша мать была полностью прикована к постели с восемьдесят второго года вплоть до самой смерти?
– Именно.
– Где она жила в последние годы?
– В Ваппингене. В маленькой квартирке вместе с сестрой милосердия. Она развелась с отцом, я подумала, что она больше не хочет быть ему обузой… или что-то в этом роде.
– Вы ее навещали?
– Да.
– Сколько раз?
Она задумалась. Девочка опять начала хныкать. Сползла на пол и спряталась от его взгляда.
– Три, – ответила она. Потом добавила: – Это довольно далеко отсюда.
– Как менялось ее состояние?
– Что вы имеете в виду?
– Как она себя чувствовала?
Она пожала плечами:
– Как обычно. Может быть, стала чуть более счастливой.
– Несмотря на то, что была прикована к постели?
– Да.
"Черт, – подумал Ван Вейтерен. – Что-то тут не сходится".
Выйдя на яркое солнце, он почувствовал кратковременное, но сильное головокружение. Пришлось схватиться за железные перила, которые тянулись вдоль всего дома. Он закрыл глаза и собрался с силами.
"Хочется пива, – подумал комиссар. – Пива и сигарету".
Через десять минут он нашел свободный столик на террасе под искусственным платаном. Выпил в два приема большой бокал пива и заказал новый. Закурил и откинулся на спинку стула.
"Черт, – подумал он снова. – Какого дьявола здесь не сходится?"
Сколько отсюда до Ваппингена?
Двести километров? Не меньше, это точно.
Но если сегодня пораньше лечь, то, может быть, он сможет проехать двести километров? С остановками и передышками, потихоньку. Кстати, ничего страшного, если придется где-нибудь переночевать. Времени у него сколько угодно. Об этом можно не беспокоиться.
Ван Вейтерен проверил в папке адрес.
В любом случае лучше позвонить и договориться о встрече.
И зачем менять маску, раз эта так хорошо работает?
Принесли второе пиво, и он отхлебнул с него пену.
"Что за дьявольская история? – подумал он. – Приходилось ли мне когда-нибудь идти по более тонкой нити, чем эта?
Это даже хорошо, что никто, кроме меня, этим не занимается".
36
– Что мы тут делаем? – спросил Юнг.
– Обедаем, например, – ответил Мюнстер. – Садись и делай вид, что ты здесь завсегдатай.
Юнг осторожно сел и оглядел шикарное помещение.
– Это будет не так уж легко, – отметил он. – Но зачем все это? Подозреваю, что обед в самом дорогом ресторане города не презентовали нам за наши заслуги.
– Видишь того типа в синем костюме у рояля? – спросил Мюнстер.
– Да. Я же не слепой.
– Рейнхарт утверждает, что он возглавляет одно из неонацистских движений… Кстати, его зовут Эдвард Массек.
– По виду не скажешь.
– Не скажешь. Он хорошо конспирируется, как утверждает Рейнхарт. Но все же есть доказательства. На самом деле он стоит за множеством гадких делишек. Это и пожары в лагерях беженцев, и массовые беспорядки, и осквернение могил. Ну а здесь он ждет одного представителя крупного бизнеса, очень важную шишку. Мы не знаем кого именно, но, когда тот появится, мы должны наблюдать, как они с четверть часа будут обмениваться бумагами. Потом ты должен будешь выйти позвонить по телефону в вестибюле, а я их арестую. Рейнхарт и другие ждут в патрульных машинах неподалеку.
– Вот оно что, – отозвался Юнг. – А почему Рейнхарт не здесь?
– Массек его узнает. А теперь мы воспользуемся случаем и поедим. Что скажет ассистент о муссе из омаров на закуску?
– Да я его только что ел на завтрак. Но могу попробовать затолкать в себя еще немножко.
– Как там продвигается дело Верхавена? – спросил Юнг, пока они ждали горячее. – Есть какие-то новости?
Мюнстер пожал плечами:
– Я не знаю. Меня ведь тоже отстранили. Похоже, больше на него не собираются затрачивать ресурсы. Наверное, это можно понять.
– Почему так?
– Думаю, что не хотят копаться в тех судебных заседаниях. Если окажется, что он был невиновен, начнутся всякие перестановки… не говоря уже о скандале в газетах и на телевидении.
Юнг почесал в затылке:
– А что говорит комиссар?
Мюнстер помедлил с ответом:
– Не знаю. Он по-прежнему на больничном. Но ясное дело, он не сидит дома и бьет баклуши.
– Это правда, что он кого-то подозревает? Я слышал краем уха вчера в столовой после обеда. То есть что у него есть на примете возможный убийца.
Любопытство Юнга было трудно спутать с чем-то еще, и Мюнстер понял, что вопрос вертелся у него на кончике языка все это время.
– Ну, – сказал он. – На самом деле я без малейшего понятия. Я ездил с ним в Каустин, когда он только вышел из больницы… Он зашел в дом и провел там около часа, а потом выглядел так загадочно, как будто… Ну, ты понимаешь, что я имею в виду.
Юнг кивнул:
– Черт возьми, это невероятно. Мы вчетвером или впятером прочесывали эту деревню несколько недель и не нашли ничего стоящего. А он едет туда и через полчаса имеет наметку. Как? Ты и правда в это веришь?
Мюнстер задумался:
– А ты сам как думаешь?
– Понятия не имею. Это ты у нас знаешь его лучше всех.
"Да, наверное", – подумал Мюнстер. Хотя иногда у него появлялось такое чувство, что чем ближе они сходятся, тем более непостижимым кажется ему комиссар.
– Трудно сказать, – ответил он. – Во всяком случае, комиссар что-то делает, в этом можно не сомневаться. В последний раз, когда я его видел, он пробормотал что-то об очень тонких нитях… о том, сколько ленивый толстый полицейский может просидеть в паутине, и тому подобном. В нем не чувствовалось особого энтузиазма, но он вообще такой, ты знаешь…
– Да, он такой, – согласился Юнг. – По крайней мере, он ни на кого не похож, это уж точно.
В его голосе прозвучала ясная нотка восхищения, в этом невозможно было ошибиться, и Мюнстеру вдруг захотелось передать эти слова комиссару.
"Может быть, мне даже это и удастся", – подумал он. С тех пор как стало известно об опухоли, у него появилось ощущение, что их отношения стали чуть более открытыми. Возможно, даже приблизились к равноправию и взаимному уважению. Или как там это еще можно охарактеризовать?
Несмотря на непостижимость. И естественно, только приблизились.
– Да, не похож, – сказал он. – Ван Вейтерен – это Ван Вейтерен. – Мюнстер посмотрел в сторону рояля: – Почему никто не идет? Рейнхарт говорил, что около часа дня, но уже двадцать минут второго.
– Я не знаю, – ответил Юнг. – Зато у нас есть морской язык. Вкуснятина!
Через сорок пять минут Эдвард Массек, просидевший все это время один, встал из-за стола. Юнг как раз заказал порцию грецких орехов в сахаре, но полицейские решили расплатиться и идти к коллегам делать доклад.
– Черт возьми, – сказал Рейнхарт, когда понял, что добыча ускользнула. – Во сколько это обошлось?
– Пожалуйста. – Мюнстер протянул счет.
Рейнхарт выпучил глаза на бледно-голубую бумажку.
– Это просто никуда не годится, – возмутился он. – А мы со Стауфом два часа ели в машине половину пакетика арахиса.
– А нам понравилось: было очень вкусно, – признался Юнг на заднем сиденье. – Может быть, завтра попробуем еще разок?
37
Последние десять – пятнадцать километров пути он провел под симфонию Дворжака "Из Нового Света", и для этого случая лучшего выбора быть просто не могло. С годами у него появилась способность чувствовать связь музыки с отношениями, заданиями, погодой и временем года. Нужно просто следовать тону, идти за ним вверх или вниз – и ни в коем случае не против… Здесь действуют внутренние течения и образы; они дополняют и гармонизируют друг друга… или как там это лучше сформулировать. Это нелегко объяснить словами. Это проще почувствовать.
Да, на самом деле с годами всё становится проще. За эти годы он стал подозрительнее относиться к словам. В этом не было ничего удивительного, если принять во внимание людей, с которыми ему приходилось сталкиваться на работе, от них услышать правду было скорее исключением, чем правилом.
Язык есть ложь, как сказал кто-то из мудрых.
Новый свет, значит. И по мере того, как яснело небо и солнце сушило сырость после упрямого утреннего дождя, он приближался к цели. Его опасения, что внезапно закружится голова и он не сориентируется в дорожной обстановке, пока что не оправдались. К тому же он делал продолжительные остановки; сидел за чашкой кофе в придорожных забегаловках с грязными окнами, немного прогуливался, чтобы размять ноги, и даже сделал несколько гимнастических упражнений, рекомендованных в послеоперационной памятке, которую кто-то всучил ему при выписке.
И он стойко воздерживался от табака и алкоголя. Ему ведь предстоит еще обратный путь. А вернуться домой все же очень желательно.
Запас зубочисток закончился намного раньше симфонии Дворжака.
Ван Вейтерен припарковался на маленькой площади неправильной формы под названием "Площадь Казарро" и, пока искал взглядом подходящее для обеда кафе, задумался о том, кто такой был этот Казарро. Во всяком случае, имя больше подходило конкистадору, чем европейскому государственному деятелю.
Между универмагом и зданием муниципалитета он нашел маленький итальянский ресторанчик, где подавали главным образом пиццу и пасту. Решил довольствоваться этим. Встреча с сестрой Марианной была назначена на пять часов, и времени оставалось не так уж много.
Да и еда совсем не главное. Главное – это стакан красного вина и, в первую очередь, сигарета.
И нужно обязательно сосредоточиться перед разговором. Конечно, ему и раньше приходилось совершать опрометчивые поступки, но здесь был особый случай, он понял это утром, отправившись в путь. Он уже не мог совладать с силой, которая им двигала, он давным-давно потерял над ней всякий контроль.
В этой игре он лишь орудие, но никак не ведущий игрок.
Это вовсе не новое ощущение, а скорее сущность или вариация на тему детерминизма – вездесущий вопрос о порядке и образе бытия. О нарастающей или убывающей энтропии.
Нет, мысли о произволе в нашей жизни, с которыми он заигрывал на днях, в этот момент не внушали ему особого энтузиазма.
Ведь если существует создатель, или высшая сила, или хотя бы всевидящее око, то эта сила должна с высоты своего положения видеть линии и прожилки в пространстве и времени, такие непонятные с точки зрения обывателя.
А внутренние связи вещей? Как еще их можно рассматривать? Именно они и должны бы составлять саму категорию Божественного.
Эти образы.
И если существует нечто высшее, то какое это имеет значение на самом деле?
Как там было у Ансельма с его доказательством существования Бога? Разве ему не было сложно увидеть в этом рациональное зерно?
Он поискал в нагрудном кармане зубочистку, но, вспомнив, что их нет, закурил.
Разве нет в бытии структуры, как она всегда была в спирали молекулы ДНК и кристаллах снежинок, совершенно независимо от того, есть ли у них сторонний наблюдатель.
"Какое дело объективу до камеры?" – подумал он.
Хороший вопрос. Один из вечных. Он отложил сигарету в сторону. Безразлично поковырял фетуччини в тарелке и сделал глоток красного вина. В эти дни ему почему-то не особенно хотелось есть. Потому ли, что он лишился куска кишки, или по какой-то еще причине, неизвестно.
Совсем другой аспект – справедливость.
С ней все проще и понятнее, так он всегда считал, хотя задумываться об этом по-настоящему ему не приходилось. Несмотря на тридцать лет работы.
То есть он – орудие справедливости. Он ощущал себя таковым, если подойти к вопросу серьезно. Конечно, формулировка слегка напыщенная и даже несколько пафосная, но он же не кричит об этом на площади. Это просто его личное ощущение, но для него оно чертовски важно.
Чтобы оправдать свое собственное существование и исполнение своих служебных обязанностей, иногда приходилось копать глубоко, этому он научился. Может быть, даже все глубже и глубже – как будто основа, то есть фундамент, с каждым годом засыпалась новым, все более толстым слоем глины и грязи из преступного мира, с которым ему приходилось сталкиваться.
Да, примерно так.
На самый главный вопрос у него пока что не было ответа. Он сформулировал его несколько лет назад в связи с делом Г., и звучал вопрос не слишком замысловато: готов ли он сам вершить правосудие, когда законная власть и государственные институты закрывают на преступление глаза?
То есть, если он окажется один на один с убийцей или другим преступником и будет на сто процентов – именно на сто – уверен в том, что тот виновен, как будет правильнее поступить с точки зрения морали: отпустить его за неимением доказательств или самому восстановить справедливость?
Он взял сигарету и затянулся.
Таких особенных случаев с самыми непредсказуемыми последствиями можно было придумать бесконечное множество. Он много раз представлял их в теории, и, наверное, следовало быть благодарным судьбе за то, что до сих пор ему не приходилось идти до конца на практике.
Хотя иногда такой поворот был близок. Как тогда в Линдене семь лет назад.
И в этот раз на самом деле ничто не предвещало необходимости принять подобное решение.
Или предвещало?
Ван Вейтерен посмотрел на часы – и понял, что давно уже пора расплачиваться и идти, чтобы не заставлять монахиню ждать.
Стены квартиры были выкрашены в белый цвет. Обстановка аскетичная. Минимум мебели; в гостиной, куда она его пригласила, находились только низкая кушетка, с двумя подушками для сидения, стол, книжный шкаф и в углу скамеечка для молитв. На стенах распятие с двумя свечами в латунных подсвечниках и картина с изображением церкви – по-видимому, собора в Шартре. На этом все.
Ни телевизора, ни кресел, никакой мишуры. Только темный ковер на полу.
"Замечательно, – подумал Ван Вейтерен, садясь на кушетку. – Только существенное. Квинтэссенция".
Она подала чай в глиняном чайнике. Прямые керамические чашки без ручек. Тонкое печенье. Ни молока, ни сахара. Она даже не спросила, хочет ли он их, а он и не хотел.
Она была немолода, по меньшей мере лет на пятнадцать старше его, но в ее глазах светился живой и ясный ум, а все ее существо излучало свет, словно ее окутывала аура. Он понял, что перед ним человек, который внушает к себе уважение, гораздо большее обычного. И он почувствовал, как в нем начинает расти почтение… Почтение, которое он иногда испытывал по отношению к глубоко религиозным людям – тем, у кого были ответы на вопросы, которые он едва решался формулировать… Почтение, которое естественно менялось на противоположные чувства – презрение и отвращение – к другому сорту людей: верующим из стадного чувства, этим покорно и громко блеющим овцам. Внешним подражателям благочестия.
Ван Вейтерен почувствовал характер этой сухощавой, прямой женщины, с серьезными карими глазами и высоким лбом, уже когда они здоровались. Она села напротив него, мягким движением устроившись на одной из подушек. Когда она на восточный манер спрятала под себя ноги, ему показалось, что выглядит она так, что вполне может сойти за двадцатипятилетнюю буддистку. Но все же она оставалась католической монахиней, и лет ей было в три раза больше.
– Пожалуйста, – сказала сестра Марианна.
Он отпил чаю, пахнувшего дымом. Поискал папку, которая лежала рядом с ним на полу.
– Думаю, что должна попросить вас еще раз объяснить цель вашего прихода.
Он кивнул. Сразу стало понятно, что папка и анкета в этом случае просто оскорбительны. Бритва Климке, которую он на днях так эффектно бросил в лицо начальнику полиции, теперь грозила вернуться именно к нему – и ни к кому другому.
– Простите, – сказал он. – Меня зовут Ван Вейтерен, и я не тот, за кого себя выдавал. Я комиссар криминальной полиции Маардама… Я расследую происшествие, в подробности которого мне не хотелось бы вдаваться. Вам достаточно моего слова, что я преследую благие цели в этом странном деле?
Она улыбнулась:
– Да. Как я поняла, вопросы касаются Анны?
Комиссар кивнул.
– Она ведь провела здесь последние годы жизни? То есть с восемьдесят седьмого по девяносто второй? Правильно?
– Да.
– Вы ухаживали за ней?
– Да.
– Почему?
– Потому что в этом мое призвание. Так мы работаем в нашем ордене. Это способ обрести смысл. И любовь к ближнему… Анна сама пришла к нам. Нас около двадцати сестер, я была свободна.
Он немного подумал.
– Предполагаю, что вы были… очень близки?
– Мы много значили друг для друга.