Построили другую. Гарабомбо назначал на постройку робких, недоверчивых, упрямых, тех, кто считал, что мятеж порождает лишь траву на кладбище. Арендаторы приходили по воскресеньям. Утром строили, потом Гарабомбо убеждал их. Он яростно говорил про обиды и беззакония. Приводил свидетелей – тех, кого за верную службу прогоняли с земли, за безупречную жизнь наказывали и били. Школу строили огромнейшую, но все же работы неслись, как заяц, а восстание ползло, как черепаха. Чтобы затянуть дело, пристраивали лишние классы, дворики, прорубали окна. "Они там с ума сошли". "В Чинче совсем одурели". "Они по обету". Но, как ни старались, настал, день второго открытия. Гарабомбо снова предложил всесожжение! Жители селения Чулан не соглашались ни за что. Пускай жгут что-нибудь еще, в другом месте, только не их гордость, школу, какой еще не бывало на свете! Спорили трое суток, они не сдавались. Лишь силой, грозя карабином, Гарабомбо заставил их сжечь на рассвете и эту школу.
Через девять месяцев, покрыв крышей третью, заговор подготовили.
Глава двадцать пятая
О том, как янауанкская община вернула себе земли своих дедов и прадедов
Двадцать шестого ноября, в три часа пополудни, посланцы общины велели бить в колокола везде, кроме Чипипаты, которая слишком близко к Янауанке. Час настал! Депутаты Комитета закрыли селенья. На всех хуторах заперли тех, кто знался с хозяевами или был с ними в родстве. Они удивлялись, но повиновались со страхом и покорностью; быть может, до них доносился гул сдвинувшейся с места горы. Словом, с ними все шло тихо. Опасность грозила в Чипипате, от которой было три километра до жандармского поста Янауанки.
Низкорослый Хавьер Уаман к этому приготовился и, как только Конокрад передал ему приказ, кликнул верных людей: Бенхамина Бонилью, Иларио Бонилью, Франсиско Карлоса. Двадцать человек встали на дороге, другие двадцать стерегли тех, кто мог донести. Сам Уаман следил за тем, чтобы обезвредить Рамосов. Когда им запретили выходить из дому, они взъярились. Дон Сирило захохотал Хавьеру в лицо:
– Вы у меня кровью будете мочиться, наглые холопы!
– Думай, что говоришь, дон Сирило.
– Помещики правят миром, Уамансито. У них все права. А у вас что, у бунтарей?
– У нас указ тысяча семьсот одиннадцатого года, – отвечал Уаман, страшась, Как бы дон Сирило не обескуражил его людей.
– Вы что, не знаете? Еще тебя не было, когда президент Лепта отменил все указы, которые даны до тысяча девятьсот двадцать четвертого года. Старая бумага у вас, и все. Вольно ж вам ходить с чепухой этой!
– Дон Сирило Рамос, за свою дерзость плати две тысячи штрафу.
– Ты что, сосунок?
– Возьмите его! И стадо заберите, чтобы не болтал лишнего!
Оба Бонильи и Карлос увидели на его лице такую решимость, что, не успели Рамосы шевельнуться, заняли двор и вывели десять баранов. Рамосы это стерпели. Над Чипипатой начинался бесконечный вечер. Тучи испуганными верблюдами бежали по небу. Сумерки быстро сменились желанной тьмой. Часовые, стояли вниз по дороге, через каждые двести метров, и заметили бы любое движение. Но ничто не смущало покоя ночи, полнившейся знаменами и стадами. Во всех селеньях, кроме Чипипаты, колокола пробили полночь. И люди – с криками и песнями, с флейтами – высыпали из хижин, где ждали с трех часов.
Общинники Чинче ждали на площади – на прямоугольном пустыре, который был площадью для них. Вожди приказали, чтобы самый старый старик общины ударил в колокол, оповещая, что с этой ночью кончается тьма ночей, которых и не коснулось солнце радости. Девяностолетний Адольфо Больядо уже сутки ждал самого великого мгновенья своей жизни. Ровно в полночь Мелесьо Куэльяр и Виктор де ла Роса постучались у его дверей. Час пришел. Старик уже натянул ботинки на свои огромные ноги. С достоинством двинулся он к невысокой колокольне, одолел четырнадцать ступенек и, держась очень прямо, ударил в колокол. Шутихи и барабаны ответили ему. На холмах, где ждали во тьме хутора, зажглись костры. Андаканча, Помачупан, Карауаин, Лос-Андес шумно гнали вниз свои стада. Сотни коров, сотни овец и коз двигались к прямоугольному пустырю. Появились какие-то люди в форме, бывшие солдаты, которыми командовал бывший сержант де ла Роса, тоже в форме. Когда военный уходит в запас, армия дарит ему новую форму и сапоги, которые он хранит для важных событий – свадьбы, крестин, праздников, парадов. Они блистали теперь своими ремнями и пуговицами, и гонор этот внушал доверие. Бывший сержант де ла Роса гарцевал на стремительной Звездочке.
– Как дела, сержант?
Все его так называли сейчас, никто не говорил ему "Виктор", почти никто не тыкал.
– По-прежнему.
– Думаете, кровь потечет, сержант?
Де ла Роса смеялся:
– Чича потечет! Завтра попируем в зале у Проаньо!
– Ты уверен, сержант?
– Завтра и Проаньо, и Мальпартиды, и Лопесы будут ночевать в поле.
Народу было до трех тысяч. Пришли триста человек из Тамбочаки, их вели Эпифанио Кинтана и Эксальтасьон Травесаньо. Кто-то запел.
– А "Эль Эстрибо"?
– Пять селений подошли к нему с пяти сторон.
– А поместье Конок?
– Завтра мы будем спать в доме хозяев.
– А "Дьесмо"?
– Три селенья идут через Мантаро.
Тамошние общинники уже три дня шли. Некоторые поместья так обширны, что из конца в конец не дойдешь за несколько суток. В "Дьесмо" лишь один вход, проникнуть в него можно, только если перейдешь бурную речку Мантаро. Уже три дня общинники переходили ее вброд, тайно, когда стемнеет, и гнали стадо по опасной тропе.
– Как, сильно будем биться, сержант?
– Это не Ранкас! Здесь мы им покажем, гадам! Скоро угощу вас кровью майора Боденако!
– С водочкой!
На площади беспокойно блеяли овцы. Суровый Алехандро Хинес, которому поручили собрать деньги, пошел по рядам:
– Давайте, кто что может!
Чтобы никто не увильнул, он вел за собой семерых сыновей.
– Давайте на починки, давайте на леченье!
Он не решался сказать: давайте на мертвых! Каждый давал что мог. Те, кто поглавней, клали синенькие, по пятьдесят солей; средние – оранжевые, по десять; бедные – медяк.
Но народу было столько, что мешок наполнялся за мешком. Что будет? В худшем случае на эти деньги вылечат раненых, прокормят семьи пленных, починят что надо, заплатят адвокатам.
– Давайте на адвокатов! Давайте на передачи!
– Давайте, дон Кристобаль! Давайте, дон Макарио! Давайте, дон Эксальтасьон!
Марселино Ариас не знал, что положить, зеленую или рыжую, и пошутил:
– Может, это мне на гроб?
– Тогда дайте десять, лучше похороним.
Он засмеялся и дал десять солей.
– Да стукнут раз-другой, и все!
– А Ранкас, сержант?
– Их застали врасплох, ночью. А тут нападаем мы. Солдаты из Лимы не могут сражаться в горах. Петух в пуне не поет!
Из-за угла появились конь, и пончо, и всадник. Гарабомбо!
Площадь зазвенела криком.
Гарабомбо встал на фоне мрака. Все замолчали. Забил копытом конь того, кто обходит мир, возвещая свободу. Невидимка двинулся вперед. Народ обступил его. Ко всеобщему удивлению, сидел он на Патриоте, великолепном коне зятя № 1. С его снежной спины Гарабомбо крикнул:
– Общинники Чинче! Мы состарились, жалуясь и прося! Мы потратили годы в приемных! Год за годом мы молили и не получали ничего! Помещики даже не являлись, когда им назначат. Им назначали трижды, они не пришли. Мы прождали трижды по трое суток! Их не было. Они не пришли бы, прожди мы и три века! Я боролся за то, чтобы отнять у них землю. Я ошибался. Отнимать не надо. Эта земля наша с тысяча семьсот одиннадцатого года. Король дал ее, президент отобрал. Будь что будет, во сегодня ночью мы ее вернем! Общины идут по всему Паско. Никто нас не остановит. Человек все равно умирает… – Он помолчал мгновенье. – Человека не оставляют на семена, как картофель. Так умрем, сражаясь, и никто не оскорбит нашу память!
Он задрожал от рыданий. Наверное, по его лицу катились слезы.
– Это реки! – воскликнул он. – Подземные реки текут из моих глаз! Когда пришли белые люди, реки спрятались! И сказано: прежде, чем мы обретем свободу, вся их вода вытечет из наших глаз. Четыре столетья вы жили во тьме. Но наказанию есть конец. Наши деды были жестоки, они топтали другие народы. Наши бабки входили в разоренные селенья, дуя в легкие побежденных. Сам Париакака, рожденный из пяти яиц, велел, чтоб мы за это отстрадали, но наказание кончилось. Пускай течет вода!
– Плачь, Гарабомбо! – крикнул Кайетанр. – Пускай вода тебя очистит!
Но сам он засмеялся, и смех его был поистине непобедимым.
– Главнокомандующий!
– Здесь! – Де ла Роса по-военному выпрямился.
– Начальник кавалерии!
– Здесь! – крикнул Мелесьо Куэльяр.
– Командиры отрядов!
Отставники застыли, сжав зубы.
– Даю вам полную власть. Распоряжайтесь, как хотите, людьми и лошадьми. Ведите народ! Чинче, Палька и Карауаин встретятся в Айяйо, Андаканче и Чипипате, Мелесьо Куэльяр, займи реку Чукупампа! Я поведу всех от Чинче к Париапаче. В добрый путь!
Пять тысяч человек закричали, разрывая тьму. Все двинулись к назначенным местам: Янайчо, Париапаче и Карауаину, в шести часах ходу. На рассвете должны были встретиться четырнадцать селений. Анчи Роке должен был прийти с Рабочим комитетом. Общинники, трудившиеся на шахтах, составляли отдельный отряд. Все шли до утра. Часов в пять жидкая заря занялась над степью. Конокрад, Скотокрад и их люди ждали в Янайчо.
– Что нового?
– Никто не запаздывает, – сообщил Скотокрад. На нем были брюки, кожаная куртка, ботинки и новый шейный платок.
– А как наш выборный?
– Амадор послал его в Серро, к доктору Мандухалесу.
Доктор Мандухалес, адвокат общины, знал о том, что готовится, но не знал числа. Корасма нес ему эту весть.
Светало, когда Гарабомбо и Мелесьо Куэльяр встретились в Янайчо.
– Ну как, братец?
– Ничего. Я прогнал всех надсмотрщиков.
– Сколько у них коней?
– Пятьдесят.
– А у тебя?
– Сорок четыре.
– А у де ла Росы?
– Сорок.
– А у Травесаньо?
– Тридцать четыре.
– Иди в Парнапачай, Мелесьо. В добрый путь!
(…Всадник старел на глазах.)
Светало. Солнце смело последние редуты мрака. Народ, громко крича, прорвался сквозь проволоку, которую разрезали отставники. Наконец-то ступала община по своей земле! Кони поскакали вслед за Гарабомбо, только чайки и утки с лагун неслись над бескрайней равниной с ними вровень. Иногда всадники спешивались, чтобы схватить надсмотрщика и запереть в загоне. В семь часов появилось наконец бывшее селенье. Народ остановился в трепете. Эти стены, изъеденные ветром, густо поросшие травой, эти заброшенные дома и были прежде Чинче. Развалины, где паслись дикие козы, красноречиво доказывали, что здесь жили люди, изгнанные потом властными хозяевами. Народ шел вперед, всюду встречались руины, а время от времени – отмытые дождем кресты.
К полудню пять тысяч человек – мужчин, детей, женщин – и почти десять тысяч голов скота пришли туда, где собрались поставить новое селенье Чинче. Точно так же поставят в других местах селенья Учумарка и Пакойян! Но где же вестники? На них напали? В самый полдень Кайетано снял шляпу и запел гимн. Все спели гимн до конца, а потом Амадор спешился и поцеловал землю.
– Стройте! – сказал он.
Народ кинулся строить. Все, что надо, припасли загодя – первые хижины поднялись за несколько часов, и они доказывали, что людей пригнала сюда не дерзость, а неодолимая нужда – негде было жить. К вечеру в небо потянулись первые дымки нового селенья. Когда темнело, тут стояли уже сотни хижин, и в старых очагах варилась еда. Даже золу и ту принесли, чтобы доказать, что давно здесь живут.
Стемнело. Спустилась злая, холодная ночь.
Глава двадцать шестая
О том, с какой невиданной пышностью справили свадьбу Великолепного
Лил ноябрьский дождь. Весь день накануне Ремихио с тревогой глядел в небо. Распогодится или нет? Но к вечеру. тучи ушли, и утром светило солнце. Жениха оно застало на ногах. В "Звезде" весело шумели пекари. Часов в восемь жандарм Пас поохладил их радость: субпрефект велел передать, что свадьбу почтит своим присутствием префект, и потому они окажут большую услугу, если не придут. Надо ли цвету департамента знать, из каких низов вышел Великолепный? Ремихио стал спорить; он хотел, чтобы его друзья были в церкви, но Пас деликатно дал понять, что речь идет о добром имени провинции, а лохмотья пекарей омрачат праздник.
– Субпрефект прав, Ремихио. Праздник – так праздник! – вздохнул дон Крисанто. – А со стены можно смотреть, сеньор Пас?
– Я спрошу.
Бракосочетание назначили на двенадцать часов дня. Префекта ждали с минуты на минуту. Крисанто, главный пекарь, жалел, что нет отца Часана, но Пас заметил, что священник тоже сейчас не скучает. Потом он ушел, вернулся с ответом: сержант полагал, что "благолепия ради" пекарям лучше воздержаться, не смотреть со стены. Всяк сверчок!..
– Ремихио теперь не то, что мы. Он из начальства.
– Да, сеньор Пас.
– Вот и сделайте ему подарок, не идите! Он сам-то готов?
Дон Крисанто поскребся в дверь пекарни.
– Пора, сынок.
И те, кто был во дворике, узрели синий костюм, вишневый галстук, лакированные ботинки, большой белый платок. Великолепный, мигая от света, стоял в дверях. Пекари глядели на него в почтительном страхе. Никто никогда не видел такого красавца. Они перекрестились.
– Дай тебе бог счастья! – тихо сказал дон Крисанто.
– Счастья, счастья, счастья!.. – вторил ему Святые Мощи.
– Кто же нам письма будет писать?
– Ничего не изменилось, дон Эрмохенес, – утешил Великолепный и погладил его по затылку. – Разве с женитьбой меняется жизнь?
– Ты ушел в другой мир, сынок. Ты и сам еще не знаешь, но создан ты для другого. Бог дал тебе великую милость!
Он вытер слезы грязным передником.
– Милость, милость, милость!.. – подтвердил Мощи.
Все пожали жениху руку. Сколько раз эти испачканные мукой ладони прикасались к дурачку, когда недуг сваливал его на улице здесь, на столе, где теперь остывал испеченный к пиру крендель, здесь, среди весов и гирь, испещренных: следами желтка и теста, Ремихио писал почти все свои послания. Кто верил в него тогда? Кто прозревал завязь красоты под горбом, о котором Консуэло прорекала, что он "отгниет"?
– Пора, сынок, – сказал дон Крисанто, глядя на солнце.
Было без двадцати двенадцать. Ремихио вышел на тихую улицу. На площади пробовали силу кларнеты и рожки. Синий костюм исчез за углом. Ремихио взглянул на закрытые лавки, где в задних комнатках торговцы укрощали бриллиантином волосы, и направился к церкви святого Петра, убранной травами и бумажными цветами. Без четверти двенадцать он остановился у входа. Кларнет упорно играл в ризнице. Жаль, что уехал отец Часан! Сколько бы он дал за то, чтобы его брак благословил здешний священник! Он поправил галстук и вошел. Перед алтарем мерцали свечи. Зарычала машина. Кто это, префект? Святая Роза и апостол Петр ласково улыбались. Нельзя смотреть на невесту, пока не благословят. Это не к добру. Залаяли собаки, и он узнал голос Имярека. Ему стало не по себе. Зверь не может жить один. Худшее наказание, когда тебя изгонят. Зверь, придумавший смех, нуждается в отклике. Влетел слепень. Послышались шаги, шествие приближалось. Что лучше, счастье или величие? Истинная родина человека – его детство. Перейдя эту границу, ты навсегда становишься важным или подлым. Шум шествия и рев реки слились в невыносимую радость. Он понял, что, если захочет, полетит. А может, стать пчелой? Может, как этот слепень, лететь все выше, выше, выше, пока не опалишь крылья? Может, стать росой, пролиться дождем? Ему хотелось летать. Наверное, он никогда еще не был так счастлив, не знал такой высокой радости. А может, обратиться в слепня? Спина зачесалась, прорезались крылья, получеловек-полуптица заколебался. Кем стать – Человеком или птицей? Он услышал шелест шелка и решил: нет, он останется среди людей, будет жить как все, работать, растить детей, стареть, потом умрет, как все люди. Шелест удалялся. Усталый слепень вылетел на солнце. Он начал читать молитву. А если все ж полететь? Невеста запаздывала. Он снова прочитал "Отче наш" и еще, снова. Смотреть на невесту – не к добру. Он прочитал "Отче наш" еще три раза, не открывая глаз. Невеста не шла-. Он начал "Верую". Сколько времени молился он? Когда он открыл глаза, свет едва брезжил. Было темно. Темно? Был вечер. Вечер? Святая Роза и апостол Петр сурово смотрели на него. Он протер глаза. Был вечер! Он обернулся и увидел пустой храм. Почему никого нет? Где Консуэло? Где гости? Где власти? Где шаферы? Он пошел к выходу. Остановился. Нет, летать он уже не мог. Поздно, не взлетит. Он стал молиться и молился долго, глядя на угол и надеясь, что там появится шествие. Сумерки пятнали его беспомощную надежду, но он молился. И тщетно. Никто не пришел, даже невеста, она хохотала теперь у судьи; ни Сиснерос с женой, ни чета Валерио, ни чета Солидоро, ни чета де лос Риос, они наблюдали из-за штор; ни жандармы, они пили в участке; ни пекари, их не пустил сержант; никто. Солнце сползло в овраги. Жених упорно глядел на улицу, где в последних лучах могла еще появиться невеста, которая до сих пор приводила себя в должный вид, но пустынную мостовую покусывали сумерки. Сколько он ждал? Часы? Дни? Недели? А может, годы?
В горах, где замышляли заговор грозы, сверкнула молния. Рванул ветер. Хлынул ливень на крыши, скрыл колокольню, и паперть, и человека. А может, годы… Вода выбивала дробь на шиферных кровлях. Ремихио уходил, сражаясь с ветром. Перед участком он нарвал букет овдовевших цветов. Ливень хлестал неповинные эвкалипты. На углу, где несколько месяцев назад судья пожал ему руку, даруя тем самым уваженье, счастье и славу, он пошатнулся. Может, годы… И, словно ладонь ливня протиснула сотни дней в щель его рта, лицо его сморщилось, глаза раскосились, щеки обвисли, зубы потемнели. Может, годы… Ливень выбелил синий костюм, изрешетил рубашку, измолотил кожу. Годы! Сквозь стену струй он искал, где дорога из города. "Ремихио!" – крикнул, задохнувшись, дон Крисанто. Он остановился, обернулся было, сломился под тяжестью горба, мигом выросшего на его спине.
И, хромая, исчез в ливне.
Глава двадцать седьмая
О том, как любезно поздравила полиция отважных общинников Чинче
Двадцать восьмое ноября медленно двигалось по пампе, коварно пробиваясь сквозь туман. На всех вершинах стражи смотрели, не едут ли помещики или власти. Никто не ехал. Царила унылая тишина. Что же это? Почему землевладельцы не спешат вернуть свои земли? Общинникам было не по себе. Они ждали сопротивления. Им казалось, что занять землю, не пролив крови, – все равно, что без крови родить дитя. Но Гарабомбо смеялся:
– Не бойтесь! Еще надоест сражаться!
Двадцать девятого – день этот был немощным с младенчества – прискакал Эксальтасьон Травесаньо на гордом коне, названном в честь реки Пальянги, он доложил, что отряд жандармов из Серро перекочевал в Андаканчу и направился сюда. Гарабомбо объехал ряды неподвижных всадников.
– Вот вам!