В этот вечер и началась смута, чуть не погубившая Серро-де-Паско, В жалкой Гойльярискиске Мака пробыла лишь столько, сколько требовалось, чтобы ее. черные косы достигли совершенства. Летом, если только лето бывает в пуне, все как один сошли с ума от ее смуглой красоты, перед которой не устоит уроженец Анд. Утонченности ради помещики и коммерсанты ищут женщин белолицых, но в душе тоскуют по темнолицым. Ничто не ввергает их в такую муку, как смуглая, словно рожь, краса, пробуждающая в них чувства далеких предков.
– Знаю, из-за кого вы не спите, болваны! – кричал Амадор. – По мне хоть съешьте друг друга, но не смейте вредить общине. Не допущу! За то, что вы нагло использовали мое имя, присуждаю вам по четыре удара.
Корасма и Гарабомбо жгли друг друга взглядом.
– Да, четыре! Корасма накажет Гарабомбо, а Гарабомбо – Корасму. Никому не будет обидно.
Они вышли.
Луна расцветила тьму дивным узором. Виднелись далекие снежные вершины, мелькали хлопотливые ночные зверьки. Все трое пошли в пампу. Кайетано остановился. Корасма и Гарабомбо не надели пончо, лишь грязные рубашки защищали их от холода. Кайетано дал Гарабомбо хлыст, и Гарабомбо засмеялся. Быть может, он думал смягчить этим обиду. Но Корасма был по-прежнему хмурым. Гарабомбо опять засмеялся и взял хлыст, и ударил четыре раза, не слишком сильно, неподвижную спину, которая дернулась только под конец. Луна освещала искаженное гневом лицо Корасмы. Он взял хлыст и хлестнул изо всех сил. Гарабомбо с трудом сдерживал крик.
– И тут не можешь по чести, мразь, – сказал он.
– Бить так бить!
Успокоенный, почти счастливый, Кайетано крикнул:
– Довольно!
Дом Амадора стоял в ложбинке Айяйо, куда не проникнуть злому ветру Тамбопампы. Все трое спустились вниз. Их ждали Скотокрад, Эпифанио Кинтана и трое незнакомцев. Кинтана сказал, что они из Сантьяго Пампы. Повсюду знали, что глава общины на свободе, и приходили, чтоб получить приказ.
Кайетано перекрестился:
– Во имя отца и сына и святого духа, собрание начинаю!
Он рассказал, что с ним было. Общинники слушали, не шелохнувшись, но, когда он сообщил, что подписи исчезли, что-то мелькнуло на бесстрастных лицах. Однако никто ничего не говорил, пока Гарабомбо, снедаемый яростным упорством, не воскликнул:
– Я их достану! Хоть тут что, а подписи я верну!
– Какой смелый! – пробурчал Корасма. – Тебе-то легко, ты невидимка, куда хочешь пройдешь.
Глава девятнадцатая
О том, как Ремихио-горбун, врун, бездельник, злодеи, преобразился в Ремихио Великолепного
Когда субпрефект Валерио рассказал в клубе, как оскорбил Ремихио достоинство его жены, все, кроме судьи Монтенегро, читавшего передовую в "Эль Комерсио" о преимуществах инсектицидов, которыми пользовались хлопководы долины Каньете, итак, все, кроме судьи, решили, что карлика пора проучить. В это самое утро Энрикета Валерио, ожидавшая наконец ребенка, вышла на воздух с доньей Пепитой Монтенегро. Дамы погуляли под руку у Чаупиуаранги, а на обратном пути супруге субпрефекта захотелось свежих фруктов. Дамы пошли на рынок. И по дороге, и на рынке все их почтительно приветствовали. Когда дамы выбирали бананы, донья Энрикета пожаловалась подруге:
– Ах, донья Пепита, я целые дни читаю святцы и все не знаю, как назвать ребенка.
Ремихио, пытавшийся выклянчить бараньего супу, крикнул:
– А вы бы вспомнили, как отца звали!
Оскорблял он ее не впервые. За несколько недель до того донья Энрикета шла в церковь читать новену и останавливалась через каждые три шага. Алькальд де лос Риос ей посочувствовал: "Бедная донья Энрикета, как она хворает, даже постарела!.." На эти милосердные слова Ремихио откликнулся так:
– И верно! Ей бы не ребенка, а внука!
Его забрали, но у самого участка с ним случился припадок. Сержант Астокури приказал, чтоб его все же подержали взаперти. Надо и жандармам заботиться о своей чести!
Однако на сей раз субпрефект взбесился. Он знал, что над запоздалой беременностью и без того смеются.
– Сержант, завтра же приструни эту вошь!
– Как прикажете, сеньор, – угодливо отвечал Астокури.
– Его отравить давно пора, – заметил Арутинго.
– Не согласен, – пробурчал судья.
– А если бы этот таракан оскорбил вашу жену?
– Неужели вы думаете, Валерио, что моя жена заметит такую улитку?
– Но надо же что-то делать!.. Нельзя же ему вечно смущать покой честных семейств! Он многих поссорил. Вот, например…
– Хотите честно?
– Ну конечно, доктор!
Судья выпил "подводную" (стопку водки в кружке пива), поправил шляпу, засунул большие пальцы в прорези жилета! Шляпу он не снимал ни на улице, ни в помещении. Сам сенатор от Паско делал вид, что не замечает блистательного убора, который судья не снимал, даже справляя нужду. Итак, судья засмеялся сухим, коротким смешком.
– Ремихио – человек неполноценный! Он уродец и телом и душой. Горб его души – болезненное тщеславие. Учите его травите, мне что, но не забывайте – скоро выборы! Зачем нам тратить попусту время? Не делайте из всего трагедии. Мне кажется, если мы примем его всерьез, он угомонится, а мы развлечемся. Карлик хочет, чтобы его заметили? Давайте заметим!
– Я с ним не буду разговаривать!
– Янауанка стоит мессы!
– Мы что, отслужим за него обедню?
– Нет, это я так…
Они пили, спорили и до чего-то доспорились, ибо через несколько дней во дворик пекарни "Звезда" пришел жандарм. Пекари как раз мыли руки, Мощи носил им лохани. Чтобы их предупредить, мастер Крисанто крикнул:
– Добрый вам день, сеньор Пас!
Лекари притаились.
– День добрый, – сухо ответствовал жандарм.
Святые Мощи решил к нему подмазаться:
– Хлеба, сеньор?
– Где Ремихио, дон Крисанто?
– Спит.
– Разбудить!
Мощи побежал предупредить карлика, но дверь была одна, и тот все равно скрыться не мог бы. И во дворик явилась патлатая голова, сонная морда и хитроватая улыбка.
– Спали, дон Ремихио?
– Сдаюсь!
– Шуточки отставить, дон Ремихио!
– Какие шуточки! Я пленник.
– Дон Ремихио, меня к вам послали. Вот бумага из субпрефектуры.
И он вручил карлику конверт. Рука у карлика опустилась под тяжестью послания, словно оно было бронзовое. За несколько дней до того он сунул под дверь субпрефектуры донос, разоблачавший заговор властей против него. Среди прочих глупостей там было написано:
Мне известно из надежных источников, что наши власти поклялись меня не трогать. Они знают, что я нищ и немощен, а в наши дни таких не сажают. Из тюрьмы – путь в депутаты, так что они придерживают местечко для своих. Что им до моих прошлых заслуг! Такой человек, как я, завсегдатай застенков, побывавший тюрьмах в пятнадцати, не заслуживает, на их взгляд, и маленького внимания. Да, уже и на жандармов нельзя положиться!.. Куда мы идем или, точнее, откуда? Будьте честны! Не таите злобы, сеньор субпрефект, и возьмите меня, – хоть я и беден!
Пас откозырял и удалился. Ремихио встряхнул письмо; руки его дрожали.
– Дон Крисанто, подайте мне очки!
– Очки ему дайте, – приказал взволнованный Крисанто.
Мощи снова кинулся в пекарню. Карлик величественно надел оправу и прочитал:
– "Уважаемый сеньор!" – сильно побледнел, снял очки, надел опять и взвыл: – У-у-у!..
– Что такое? Что тут творится? – спросила вдова Янайяко.
Пылая презрением, Ремихио воскликнул:
– Ага, испугались! А что им еще делать? Что им еще осталось? Мойте уши и слушайте!
– Не груби, Ремихио! – рассердилась вдова.
– Как заговорили мои враги, а? Как заговорят мои друзья, которые мне хуже врагов? Ах-ха-ха-ха! О-хи-хи-хи!
Он пустился в нелепый пляс, чуть не упал. Мощи подхватил его и получил по шее. Наглая улыбка освещала маленькое темное лицо.
– Что скажут некоторые дамы? Что скажет одна вышеупомянутая? Ух-у-ху-ху!
– Да объясни ты, а то завел: "скажет, скажет"!..
– Да уж, кто в сорочке родился…
Он опять побледнел.
– Уважаемый сеньор! – слыхали? Уважаемый – то-то! Почитаю честью ответить на Ваше недатированное послание, в котором Вы раскрываете заговор, направленный, как Вы считаете, на то, чтобы подорвать Ваш авторитет в этой провинции…
Все молчали. Вдова, пекари, кондитеры, мальчики на побегушках были потрясены. А Ремихио тем временем продолжал:
– Ни правительство, почитающее свободу слова, ни я, искренний поклонник Ваших высоких дарований, ничего не замышляли и не замышляем против первого мудреца Янауанки…
Он тяжело дышал и держался за сердце.
– Действительно, власти нашей провинции и Вы, сеньор, не всегда пребываете в согласии (ведь мы, в конце концов, перуанцы!..); тем не менее все гордятся Вашей деятельностью на ниве искусств и научной мысли. Как выразился Платон, "птица проходит по болоту и остается чистой".
Он опустился на ящик. Зеваки застыли в изумлении, хозяйка зачарованно глядела на него, пытаясь заглянуть и в письмо.
– …Теперь, когда апристы и коммунисты, не почитающие ни Бога, ни Родины, раздувают несуществующие споры из-за земли, я, как представитель власти, как гражданин, как отец семейства, гордо отметаю наветы, существующие лишь в поврежденном мозгу завистников, и не колеблясь приветствую в Вашем лице того, кто украшает нашу провинцию, а может – и весь наш департамент.
Власти будут Вам весьма обязаны, если…
Он опустил голову. Когда он ее поднял, лицо его пылало.
– Да!.. – шептала вдова. – Так и написано…
– Писано, писано, писано!.. – подхватил Мощи и засмеялся.
Ремихио сидел на ящике и смотрел вдаль, на эвкалипты Чипипаты. Шум Чаупиуаранги* трогал его больше, чем гул голосов. Вдруг он очнулся.
– Говорите, если посмеете!
Никто не насмехался над ним. Даже вдова молчала от полноты чувств. Мощи выбивал чечетку в безудержном, веселье. По удивленным лицам пекарей струилась вода. Чтобы поздравить счастливца, они вытерли руки о фартуки. Наконец признали бедного Ремихио! Наконец настал день, о котором он пророчествовал втуне: "Еще убедятся! Еще будут хвастаться, что я ел с ними за одним столом!"
Печать и подпись субпрефекта не оставляли сомнений. Пекари, кондитеры, мальчишки пребывали в восхищении. Дон Крисанто. предложил собрать вещи. Никто не хотел, чтобы Ремихио ударил лицом в грязь. Бедняки понимают лучше, чем щеголи, как важен внешний вид. Рваный пиджак, рубаха не по росту, обтрепанный галстук говорят о том, что тебя выгнали с работы, что ты бедствуешь и голодаешь. Башмаки у Ремихио были в таком плачевном состоянии, что добить их могли уже не камни, а любая перемена погоды. Сраженная славой этого удивительного дня, вдова Янайяко вышла и принесла новые ботинки. Через некоторое время дон Крисанто тоже принес сверток, в котором были брюки и пуловер. Не благодаря никого, Ремихио нырнул во мрак пекарни. Пекари остались во дворике, глядя на дверь.
Не выходил он весь день, лишь в пять часов неузнаваемый карлик, весь в новом, благоухая цветочной водой, бросил вызов печальной осени, прозябавшей под сенью эвкалиптов. Солнце лизнуло его ботинки. Постукивая каблуками, покачивая головой, Ремихио пошел на площадь. В этот час там гулял судья. Вся местная знать поджидала его, держа шляпы наготове. Сержант Астокури, закончив партию в кегли, направлялся в кафе, к Сиснеросу. Ремихио обошел площадь, повстречался с судьей, снял шляпу. И Янауанка узрела первое чудо: судья ответил. Сильные миры сего глотнули воздух, и даже сам Ремихио покачнулся.
– Добрый вечер, доктор!
– Добрый вечер, мой друг, – отвечал новый, приветливый Монтенегро.
Спускался вечер. Судья начал прогулку. Ремихио ждал на углу, как раз напротив сильных мира сего. Закончив пятнадцатый круг, судья остановился и поискал взглядом счастливца, который мог на сей раз сопровождать его далее. Крысиные глазки обыскали площадь. Судья наслаждался, что нотабли просто умирают от желанья его сопровождать. И перепуганная Янауанка узрела второе чудо: судья Монтенегро сделал знак нищему карлику. Ремихио пошатнулся, но, обретя былую смекалку, заковылял по кирпичной лесенке. Судья поднял руку. Сильные мира ждали неминуемой оплеухи. Но рука опустилась на руку Ремихио. И почти на том самом месте, где толстая ладонь наносила публичное оскорбление многим почтенным людям, Янауанка узрела третье чудо: судья и нищий обошли последние пять кругов, о чем-то беседуя. Похолодало, судья ушел, заметив, однако, что жители, привыкшие дразнить хромого, не трогают задумчивое изваяние. Луна серебрила печальное, счастливое, растерянное и вдохновенное лицо, на котором боролись самые разные чувства. Словно бабочка на пустыре, на лице этом слабо трепетала какая-то новая красота.
Ремихио стоял на пустеющей площади, левая его рука как будто бы сжимала невидимую мулету, и сам он застыл в трагической позе тореро, пытающегося рассмотреть, падает ли бык, сраженный его ударом, или медленно нацеливает в него рога. Кто-то кашлянул, кто-то прочистил горло. Люди, одетые тьмой в одинаковые мундиры, подходили к нему. При всей своей грубости они понимали, как бушует буря, отражавшаяся на бледном лице. Почти всех, если не всех, оскорбляли эти искривленные усталостью губы, эта повисшая рука, эта едкая и все же неуверенная усмешка. Но сколько раз этот кретин, этот паяц, обреченный на смерть самим Совою, выражал то, что накипело в их душе, в их исполненном страха сердце! Лишь он, Ремихио-невменяемый, Ремихио-неугомонный, Ремихио-болтун, пересек в гордом одиночестве ту границу, что отделяла полночь страхов от страны мужества. На лице его, бледном от волнения, мерцал какой-то свет. Это всех тронуло. Люди, отвергающие чудака, который самим своим существованием ставит под удар все привычное, смягчаются и умиляются, когда непонимание и вражду сменят равенство в муке, в беде, в мечте – словом, во всем том, чем и живет человек. В какой-то деревне нашего материка, раздавленного не столько горами, сколько горем, один учитель написал: "Я почитаю те реки, которые донесли до моря свою чистоту". Нет, реки, донесшие до моря лишь то, что им дали снега, заслуживают презрения. Легко быть чистым, когда ты не знал беды, но лучше всех те реки, которые несут грязь и плодоносный ил! Итак, все растрогались и подходили к нему. Дон Эрон де лос Риос, приветливо кивая, протягивал ему руку. Сильные мира шли чередой. Жалость или желание угодить судье побуждали их заранее простить возможную дерзость. Но ее не было. Торжественный и мудрый Ремихио принимал любезности с достоинством и без обиды.
Тьма проникала на площадь неловко, как неумелый вор. Сильные мира уходили. Ветер становился резче. На углу дон Эрон обернулся и поглядел на Ремихио: тот гладил себе руку, согретую сердечными приветствиями. Торговцы вывешивали над входом в лавку тяжелые фонари. В неверной темноте Ремихио еще был растерянным и низкорослым. Туча скрыла луну. Сиснерос утверждает, что, когда луна появилась снова, Ремихио стал выше прежних своих девяноста сантиметров. На обратном пути он, должно быть, подрос еще, ибо пекари уже видели его довольно высоким!
Горбатым и хромым он еще оставался, но рос на глазах. Быть может, он встал на ходули?. Утром вдова Янайяко послала его – по ошибке ли, нет ли – продавать печенье в Тапук. Он провел целый день в деревне, где не тратили время на сравнения, а под вечер, отчитавшись, облачился в новую одежду, к которой дон Эрмохенес добавил широкополую шляпу, забытую в гостинице каким-то коммивояжером. Уже смеркалось, когда Ремихио пришел на площадь. Поджидая, когда отец города закончит свои размышления, он подошел к собравшимся. Сильные мира охотно его приняли. Он вежливо с ними поздоровался. Шел разговор о том, переизберут ли в сенат того же депутата. Все как один уверяют, что Ремихио вступил в беседу так умно и деликатно, что сам судья попридержал язык. Говорил Ремихио мало, но с такой рассудительностью, что дон Калисто Гомес, новый директор местного банка, похлопал его по плечу.
– Да вы поэт, мой милый!
Сиснерос, Атала и Канчукаха удивлялись все больше. В первый раз за Ремихио признали звание поэта!
– Мне очень интересно то, что вы говорите. Если вы не заняты, приходите, потолкуем. Не знаю, что там настряпала жена, но нам с вами хватит!
– Весьма польщен! – И Ремихио поклонился. – Разрешите, сеньор судья, нарвать у вас цветочков.
Пораженный судья поклонился в свою очередь.
Оставив позади дом директора банка, они направились по улице Болоньези и остановились перед особняком судьи. Ильдефонсо-Куцый открыл ворота и злобно поглядел на Ремихио, но Гомес подтвердил, что сам доктор разрешил нарвать у него цветов, и Куцый удалился, сам не свой от удивления. Ремихио нарезал гераней и через несколько минут преподнес их донье Теобальдине.
В этот вечер он ужинал у Гомесов. По их свидетельству, все шло гладко. Дон Калисто говорит, что на прощанье Ремихио широко улыбнулся. Эгмидио Лоро, спускавшийся в то время по улице Укайяли, сообщает, что он еще был горбатым. Ремихио пошел к реке, побыл там, поднялся в пекарню. Пекари, начавшие свою работу, утверждают, что он весь дрожал. Они это помнят, ибо он – можно ли тому поверить! – попросил прощения. Он, Который прежде только издевался, тихо сказал:
– Дон Крисанто, простите меня, ничего не могу поделать!..
– Ты захворал, Ремихио?
– Нет, дон Крисанто.
– Что же ты дрожишь?
– Летать хочется.
Все решили, что сейчас он и упадет, но дон Крисанто зря вынул платок, ибо Ремихио тихонько улегся на старые мешки, где Всегда спал. Вскоре он начал бредить и бредил трое суток. Ему снились цветы – деревянные, каменные, снежные, водяные, всё цветы, цветы, цветы. На четвертый день пекари позвали отца Часана. Священник тронул его горячий лоб и прочитал отпущение грехов. На пятый день, после работы, дон Крисанто принес ему супу. Ремихио стоял и улыбался. Дон Крисанто кинулся прочь, крича:
– Чудо! Чудо!
Сбежались коммивояжеры, пришла и сама вдова. Мощи пролил ведро воды. Ремихио, мигая на свету, вылез из пекарни, Вдова прикрыла рот платком, чтобы не закричать. У Ремихио не было горба!
– Ой, господи Иисусе!
– Пресвятая богородица!
Не веря своим глазам, вдова пролепетала:
– Вылечился, сынок!
– Да, жару больше нет.
Вместе с бредом ушел и горб! Стройный и молодой человек дошел умыться, а новость понеслась по Янауанке. "Чудо! Ремихио исцелился! Чудо!" Народ повалил в "Звезду", но вдова заперла двери. Ремихио спокойно подмел весь дом'и вымыл лестницу, на которой наблевал пьяный коммивояжер. За трудами прошел день, а к вечеру он отправился удивлять народ. Он еще хромал, но держался прямо, и волосы у него не торчали. Перейдя через площадь, он пожал мокрые руки сильных мира.
Весть о чуде уже бичевала Янауанку.
– Чудо сотворил апостол Петр, – объяснял пономарь. – На прошлой неделе Ремихио подмел церковь.
– Это от лихорадки, – предположила вдова Янайяко, – Трое суток огнем горел. Вон, дон Эрона сынок как за болезнь свою вытянулся!
– Но Ремихио не ребенок, – вмешался фельдшер Канчукаха, – ему уже лет двадцать.