В одном из холмов образовался провал - пещера. Рядом стояло строение с навесом, его-то они и приняли за сарай. Здесь овцы укрывались на ночь. Пещера была сухой и просторной. Овцы потеснились, желтыми глазами разглядывая пришельцев. Измученные люди быстро уснули, а ночью разбудил их шторм.
- Не спите, капитан? - шепнул Денисов, и рука его ощупала капитана. - Тепло здесь…
- Овцы надышали, - откликнулся капитан.
- Снилось, будто в машине на вахте стою…
- На вахте, - отозвался капитан, - стоишь на вахте…
- Стою и думаю, когда придет Вася Мухачев, а я кемарить отвалю. Только на самом-то деле ведь я его шел сменять…
Денисов замолчал. Снаружи доносились штормовые голоса, а здесь, в пещере, слышались шорохи заполнивших пещеру, невидимых в темноте овец.
- Торчу себе в машинном отделении и думаю, что́ Петрович к ужину приготовит. Хорошо он поварил, Колючин… Где еду найдем, капитан?
- Утром поищем, может, запасы кто оставил, и люди на острове бывают, кто подъедет, может. Ты спи, Денисов, отдыхай пока…
Шторм не затихал четверо суток. По утрам овцы гуськом покидали убежище и спускались в долину, закрытую от ветра. Люди потянулись было за ними, но овечья пища для них - увы - не годилась.
Покрытое длинными прядями пены море ударяло грязными волнами в берег, и брызги раз и навсегда, казалось, повисли на границе хляби и тверди.
Капитан думал о своем корабле, об исчезнувшем экипаже, думал о многом другом и прислушивался к неясному бормотанию моториста Денисова, составлявшего теперь всю его "команду".
Их мучил голод. На пятые сутки во время очередных поисков капитан вдруг с ужасом почувствовал, как вздыбилась земля, зашатались и рухнули скалы. Он очнулся и увидел, что сидит в траве. Денисов ушел вперед, часто наклоняясь: разыскивал в земле коренья.
После шторма на берегу осталась малая живность, и это поддержало людей. Денисов нашел двух крабов, клочки водорослей, капитан поймал в камнях с пяток колючих рыбешек и бурую камбалу с ладонь.
- Огня бы, - сказал Денисов. - От штуки вон той нельзя прикурить?
Он показал рукой в сторону мыса, где на камне треножилась мигалка.
- Можно, если стекло фонаря разобьем, - сказал капитан, - тогда и огонь погаснет… Понимаешь?
- Хоть бы кто-нибудь мимо прошел… Посудина какая… Что ж сюда не являются? На остров? Ведь долго нам не продержаться…
- Не надо, Денисов, скоро уже…
- Сдохнем скоро, да?
Моторист отвернулся, постоял, подняв руки к лицу, и побежал в глубь острова.
Жалкие дары моря лишь усилили голод. Ночью, пытаясь уснуть, капитан потуже затягивался ремнем.
Затихали в пещере овцы. Постепенно сторожкий сон пригасил сознание капитана. Рваные тени образов сплетались в неясную картину, и капитан силился постигнуть смысл того, что проплывало перед ним. Роились знакомые лица, бесстрастные портреты, он узнавал их - оставались в памяти легкие зарубки, двигалась цепочка увиденных в разное время людей, вот и пришла очередь за теми, кто был с капитаном на корабле, он отсчитывал их, странный конвейер остановился, капитан вдруг увидел Денисова и чье-то лицо за ним, неразличимое еще, и с ужасом подумал, что сейчас узнает в нем себя самого.
Он почувствовал удушье, поднял руки к горлу, сон отлетел, и капитан ощутил на горле чужие руки.
- Хр-р-р, ч-черт! - прохрипел капитан, окончательно просыпаясь и сбрасывая навалившегося на него моториста. - Сдурел, Денисов?
Денисов не отвечал. Он был где-то рядом, невидимое существо, и тоненько всхлипывал.
- Опомнись, парень, - сказал в темноту капитан, потирая горло, - возьми себя в руки, почудилось тебе…
До утра капитан уже не заснул, а что делал Денисов - не знал. Овцы стали выбираться в долину, и люди вышли следом, боясь встретиться друг с другом глазами.
Когда последние животные покинули загон, Денисов хрипло рассмеялся и схватил капитана за плечо.
- Дурак! Дурак! - хохотал Денисов. - Дурак!
Капитан дернул плечом.
"Начинается, - подумал он. - Спятил "мотыль"…
- Я дурак! Ты дурак! Мы дураки!
- Замолчи! - крикнул капитан, и Денисов мгновенно смолк.
- Мясо, - неожиданным шепотом произнес он, - сколько мяса… Дураки мы, капитан…
Потом, вспоминая об этих днях, когда они жили среди овец и голодали, капитан пытался осмыслить, почему не догадались сразу. Наверно, их сознание было парализовано необычностью обстановки. Видно, городское прошлое не позволяло связать безобидных животных с остро пахнущими шашлыками; может быть, их подсознательно останавливало ощущение того, что овцы кому-то принадлежат, кто знает… Но остается фактом, что мысль о существующей рядом с ними пище пришла Денисову в голову только на шестой день.
Они без труда поймали барана, скрутили ему ноги ремнями и, шатаясь от слабости, отнесли к входу в пещеру. Баран недоуменно смотрел на людей и изредка дергал ногами.
- Чем его? - спросил Денисов.
Капитан беспомощно развел руками.
- В сарае поищу, - сказал он.
Капитан повернулся, но услышал за спиной ворчанье, оглянулся и замер…
Денисов зубами пытался перервать горло барану.
- Что делаешь?! - крикнул капитан.
Моторист оторвался, поднял на капитана безумные глаза, пытался, видимо, ответить, но лишь задвигал челюстями. Рот его был забит овечьей шерстью.
Теряя самообладание, капитан ударом кулака отбросил Денисова в сторону. Моторист упал ничком.
Дергал связанными ногами баран.
Денисов приподнял голову от земли. Невидящие глаза его ткнулись в капитана. Помогая себе руками, он привстал на колени, запрокинул лицо к небу и глухо завыл.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Конечно, по-хорошему, как принято было во все времена, я должен был набить Стасу Решевскому морду еще там, на нашей улице, когда увидел их вместе. Может быть, справедливости ради, большего наказания заслужила Галка, но так уж повелось в этих случаях, что женщину, как правило, не обижают, дерутся особи мужского пола. Но я ничего такого не сделал, не было у нас со Стасом мордобоя, мирно сидел сейчас с ними в ресторане, помогал Решевскому заказывать ужин, и злости как будто не было к Стасу, злость, она еще там, в колонии, перегорела, сидел спокойно, будто ничего не случилось ни со мной, ни с ними - добрые приятели решили поужинать, и только от баранины я отказался.
- Хочу яичницу. Можно яичницу с ветчиной?
Решевский пожал плечами.
- Как хочешь, - сказал он. - А пить, значит, нарзан…
- Его, родимого, - забалагурил я. - Как человек, измученный целебным сим напитком. Два цельных года на курорте… Нешуточное дело!
Мне так было легче с ними, валять дурака, я видел, как Галке от этого трудно, только иначе поступать не мог.
Когда-нибудь должна была состояться эта встреча, и вот она состоялась… В те бессонные ночи в бараке я не раз и не два думал о том, что скажу этим двоим, когда жизнь нас вновь толкнет друг к другу, и часто в лицах представлял теперешний разговор…
Сегодня день премьеры. Внешне я спокоен. Можно поднимать занавес. Не все пойдет гладко, жизнь никогда не бывает гладкой, но я готов выйти сейчас на сцену и произнести первую реплику.
- Итак, мы начинаем, - сказал я и потер руки.
Эти двое не откликнулись на мои слова, смысл фразы не зацепил их сознания.
"И хорошо", - подумал я.
Наш ужин сошел бы скорее за поздний обед. В зале было пустынно, Стас "уточнял" холодные закуски, я отвернулся и стал смотреть по сторонам.
Через столик от нас сидел странного вида малый, взъерошенный, измятый, с кривоватым носом и тонкогубым ртом. Перед ним стояла бутылка с вином. Он наливал фужер, медленно отпивал глоток, вертел фужер пальцами, ставил его на место, поднимал бутылку и пристально рассматривал этикетку. Насытив свое любопытство, он возвращал бутылку в прежнее положение, и "операция" повторялась.
"А еще говорят, что пить в одиночестве скучно", - подумал я.
Не доводилось мне пить одному, но одиночество было знакомо.
Одиночество всегда разное. По времени, по ощущениям, по пространственному признаку. Внешнее, когда, скажем, оказался ты в камере, и внутреннее, духовное, идущее от твоей способности быть не таким, как окружающие тебя люди, от твоего неумения или нежелания - это часто одно и то же - приладиться к их уровню, от душевной твоей неустроенности, что ли…
Мне знакомо одиночество капитана, он наделен им по должности своей. Разные есть капитаны, но истинный капитан по-настоящему одинок. У него не должно быть сомнений, капитан не может ни с кем поделиться ими, никого из экипажа не имеет права выделить, он за все отвечает, и грех любого члена экипажа - его, капитанский, грех.
Одиночество неразделенного чувства, одиночество непризнанной индивидуальности писателя, художника, актера…
Ты спешишь поделиться лишь одному тебе открывшейся истиной, а тебя не хотят слушать, и еще хуже, если слушают, сочувственно покачивая головой…
Есть и другое - одиночество в четырех стенах. Иногда оно губит человека, ведь человек один не может… А кому-то служит и лекарством иногда…
И сейчас подумалось, что зря согласился сегодня пойти в ресторан, не к добру этот ужин, было бы легче коротать вечер в окружении молчаливых стен…
Нам принесли разные закуски, мне нарзан, Стасу водку и сухое вино - для Галки.
- Первую ты можешь под салатик, Стас, - сказал я, - а у Галки есть шоколад.
- Мне тоже водки, - сказала вдруг Галка.
Решевский не шевельнулся, потом протянул руку к бутылке.
Я налил себе нарзана, поднял рюмку и держал ее, выжидающе глядя то на Стаса, то на Галку. Они тоже подняли рюмки и не смотрели на меня.
- Тост нужен? - спросил я. - Или выпьем в рабочем порядке?
Решевский пожал плечами, а Галка сказала:
- За твое возвращение.
И единым духом выпила водку.
Меня покоробила эта лихость, еще я подумал, что правильно поступил, отказавшись от спиртного, которого не пробовал двадцать четыре месяца. Нет, уже двадцать шесть, забыл про два месяца рейса, если не считать джина, им отпаивали меня на том острове.
Выпил и Решевский. Как-то бочком, будто украдкой… Никогда не бывал он таким, но сейчас я его понимал, и мне не хотелось быть на Стасовом месте… Хотя… Нет, мне трудно об этом думать сейчас…
Разговор не вязался. Мы сидели и молчали, стараясь не глядеть друг другу в глаза. Я предложил повторить, и Стас снова наполнил рюмки. Мы выпили… Я курортный напиток, Стас водки, а Галка сухого вина. Со стены девушка с длинными волосами протягивала янтарь в ладонях, куски янтаря зажгло уходящее солнце, последние лучи его покидали зал.
Послышались громкие голоса - через зал проходила компания рыбаков с золотыми нашивками на плечах. Было их человек пять или шесть, они искали столик получше, и командовал ими рослый, самоуверенный капитан.
Он мельком взглянул на наш столик и приветственно помахал рукой.
Решевский ответил на приветствие, Галка тоже кивнула.
- Васька Мокичев, - сказал Стас. - По-прежнему все в перегоне, в Морагентстве торчит, хлебное место… Хочешь поговорить?
- Не надо, ведь Васька не узнал меня. И хорошо. Пусть его… Помнишь, Стас, как мы подрались с ним в мореходке?
Решевский улыбнулся.
- Помню, - сказал он, наколол вилкой белый кружок редиски с розовым ободком и стал разглядывать его.
Собственно, подрался я, а Стас выручил, когда Мокичев зажал меня на полу и придавил мою грудь коленом. Он свалил Мокичева ударом кулака в челюсть, накинулся на него, словно зверь, крича: "Маленького, да?! Маленького?!" На первом курсе мореходного училища я был щуплый и низкорослый - это потом на казенных харчах отъелся… Тогда Мокичев бросил хлебом в официантку и в ответ на мои слова о том, что с хлебом так не поступают, напялил мне на голову пустую миску, я полез с ним, крепким здоровым парнем, в драку.
Вдвоем со Стасом мы одолели Мокичева тогда. А так бы мне конечно же несдобровать.
Странно… После той драки мне с Васькой нечего было делить, а вот со Стасом поделили. И сейчас, по логике, он больше мне враг, чем этот Васька Мокичев. Так это или нет?
Я мысленно назвал Решевского врагом и ощутил, как в потаенных уголках сознания зашевелилось сомнение… Нет, даже сейчас не стал бы драться с Решевским. Сейчас - тем более… Ведь время упущено уже. Мы преломили со Стасом хлеб. Так когда-то заключали меж собою мир славяне.
Погасли на стенах желтые блики, и в зале загорелся свет. Молчание становилось невыносимым, долго так не могло продолжаться, и я попросил Решевского рассказать про нашу мореходку. Там он сейчас преподавал навигацию и морское право.
Под Стасов рассказ легче думалось. Затеялась какая-то видимость разговора… Стас говорил, я по ходу что-то спрашивал, с чем-то соглашался, поддакивал, только ничего не слышал из того, о чем рассказывал Решевский. Я смотрел на заставленный стол, боялся взглянуть на Галку, мне казалось, что на нашем столе обязательно нужны свечи, зачем свечи - этого я не знал, но видел оранжевые язычки, дрожащие на сквозняке.
- Домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают… - сказал я невпопад.
Стас замолчал.
- Ты чего? - спросил он.
- Ничего, это так, Стас… Не бери, как говорится, в голову. Свечи бы надо сюда.
- Свечи, - согласилась Галка, - это хорошо… И верно. Только свечей нам сейчас не хватает.
Галка не улыбалась, и никакого подтекста в словах Галкиных я не уловил. Уверен, что она вспомнила, когда был день ее рождения и я принес двадцать одну свечу. Конечно, она вспомнила именно это, и пусть так думает, а я вижу другие свечи, они горели в рождество сорок второго…
Это было в Моздоке.
Нас с Люськой и маму выселили на кухню, а в комнате разместились четыре немца - Очкастый, Вшивый, Фронтовик и Франц.
Питались они в столовой, только иногда перекусывали дома. Помню, как поразило сделанное мной однажды открытие: немцы едят сырое мясо! Это казалось диковинным и страшным. Вспомнились сказки о людоедах, и к нашему восприятию захватчиков добавилась еще и эта, такая яркая для детского воображения подробность.
Мама строго-настрого запретила нам появляться в комнате и глазеть, как едят немцы. Мне было почти восемь лет, я все уже понимал, знал, что к нам пришли оккупанты, и научился их ненавидеть. В застегнутом кармашке куртки в спичечном коробке у меня хранилась листовка со стихами. Я подобрал ее в лесу, когда мы жили в деревне, укрываясь от ночных бомбежек. Жаль, потерялся тот листок и до сих пор не знаю, кто автор тех стихов. Попросту запомнилась на всю жизнь лишь одна строчка: "Хоть по колена в крови, но я приду…" Теперь понимаю некую двусмысленность этих слов, но для восьмилетнего мальчишки звучали они однозначно и грозно.
Так вот, я все уже понимал, а Люське было три года, и девочка хотела есть. Люське недоступны были пока те понятия, которыми руководствовался в своем отношении к немцам я. Она останавливалась на пороге комнаты и таращила на немцев голодные глазенки.
Иногда ей доставался кусок, но я зорко следил за Люськой и чаще бывало, что успевал перехватить сестренку у двери, но Люська ничего не хотела понимать.
Под рождество немцам прислали посылки: елочки из бумаги, незнакомые нам сласти и тонкие свечи. Посылки получили и молодой немец в очках, сын врача из Дюссельдорфа, и баварский мясник, не без оснований прозванный нами Вшивым, и часто уезжавший на передовую берлинец - Фронтовик. Не было посылки только для Франца.
Через три дня после рождества наши войска начали наступление. Ударили "катюши" под хутором Веселым, и немцы, боясь окружения, без боя оставили город.
Потом вошли советские танки в Моздок.
Они двигались через городской парк, где давно уже не стало ни аллей, ни деревьев, и освобожденные люди толпились по обе стороны колонны, смеялись и плакали, и женщины бросались целовать идущих рядом с танками солдат.
Высокая бабка в драном платке принесла красноармейцам горячие картофельные пирожки. Она совала их в руки ребятам и грозила кулаком стайке молодух, стоящих поодаль.
- Ух, выпялились, окаянные! - кричала бабка. - Все хвостом вертите! Перед немчурой проклятой скалились, теперь нашим касатикам, бойцам родимым, лыбитесь, подлые…
Молодухи прятались в толпе, солдаты смеялись, и один из них обнял бабку, оторвал от земли вместе с пирожками и поставил осторожно на место.
- Так их, маманя! - крикнули с танковой башни. - Крой шрапнелью!
Солдаты шли весь день и всю ночь. Был сорок третий год, третье января.
Рождественские свечи, что прислали немцам из Германии, так и не догорели у них в нашем доме. Когда они бежали из города, свечи остались. Их зажгла мама седьмого января, когда к нам на ночлег комендант определил девушек-летчиц. Колебалось неверное пламя тоненьких свечей, девушки, обнявшись, пели грустные песни и, не отрываясь, глядели на пламя, а мама сидела в стороне и тихо плакала счастливыми слезами…
Через неделю я впервые пошел в школу.
Вообще-то мы с Люськой родились в Подмосковье, есть там к западу от столицы город такой Можайск, а вот мама - терская казачка из станицы Наурской, дед наш сотником Войска Терского был, погиб в Галиции в пятнадцатом году…
Отец - тот коренной москвич. И вся порода Волковых из российской пуповины, подмосковные они. Говорят, будто бы столбовые дворяне, только подробностей не знаю, поскольку с отцовской родней хотя и знаком, но отношения у нас прохладные.
Так уж получилось…
В конце двадцатых годов Василий Волков закончил Московский землеустроительный институт, до революции назывался он Межевым и готовил людей почетной в любой деревне профессии - землемеров. На Северном Кавказе стали тогда создавать овцеводческие совхозы, надо было наделять их землей, определять границы владений. Этим и занимался в составе землеустроительной экспедиции молодой москвич, когда встретился с моей мамой.
Про счастливый период их жизни я знаю с ее слов. И про несчастливый тоже. Правда, последний был совсем коротким.
Мать со мной и годовалой Люськой гостила у свекра в деревне. Отец был в очередной экспедиции и прислал оттуда письмо моему деду. В письме он спрашивал совета… В те времена и женатые, и замужние дети советовались еще с родителями.
А Василий Волков попал в сложный для его натуры однолюба, человека искреннего и честного, переплет. В одной с ним экспедиции состояла женщина, коллега его и чуть ли не однокурсница. Как там все происходило у них - только они двое и знают… Но вот написал мой отец в деревню, что ждет эта самая Зина от него ребенка, а Дашу он тоже любит и детей оставить не может, то есть меня и Люську.
Бог знает - а может быть, черт? - как решил бы для себя эту проблему Василий Волков, только попалось злополучное письмо на глаза моей матери, тогда она и разрубила гордиев узел, завязанный отцом.
Быстро оформив развод, до войны это делалось просто, мать забрала нас с Люськой и уехала в Моздок.