КЕЛЬТСКИЙ КРЕСТ. ЗЮЙД
"Я так хочу быть с тобой…"
Вячеслав Бутусов
…Он, как одержимый, делал эскизы. Такой заказ, разумеется, на дороге не валяется. Такой сумасшедший заказ!.. Такой монументальный заказ… Ну все, теперь он прославится. Тебе что, славы мало, старик?.. Ну ты, Тинторетто недорезанный, Рублев ты недоделанный… Микеланджело недобитый. Работай.
Работай! Еще эскиз! Бумага летит прочь. Не нравится! Порвать в клочья! А этот - хорош. Накладывай краску. Крепче держи карандаш. Художник, рисуй!
Одиннадцатая заповедь. Боюсь, я скоро не буду рисовать. Страх отнимет у меня силу.
Да нет, брось дрейфить, старик, заказ есть заказ, да еще какой - роспись храма в Иерусалиме. Не каждый мазила получает от судьбы такой заказ!
Он боялся. Он дико, как древние люди боялись леших, кикимор и чертей, боялся своих заказчиков. Так боятся дьявола во плоти.
"Какие же они дьяволы, дурень, они ж за твою Россию. За мою?! Международная мафия это, как все и вся. Пусть Россией не прикрываются. А тебе-то, старик, какое дело?! Тебе заплатят твои деньги, и гуляй, казак! Гуляй, все схвачено, за все заплачено! Или тебе еще что-то нужно?! Шматок вдохновенья, не правда ли?!"
Позвонили ребята-напарники, с кем он восстанавливал фрески в храме Христа Спасителя: "Эй, Витас, куда пропал? То ли зазнался шибко, то ли рассчитался уже?.. Что не являешься висеть в своей люльке?.." Он отшутился: болею, мол. "Знаем, знаем, как ты там болеешь! - заржал в трубку смешливый верзила Валя Любимов, которого все звали просто Валя Усатый. - Сколько баб там рядом с тобой в постельке болеет?.. Две?.. Три?.. Помни, браток, Бог троицу любит!.." Он отодвинул трубку от уха. Ему был неприятен чужой смех. Над ним - смеялись?.. "Отвали, Валя. У меня срочный заказ. Сижу работаю. И даже водку не пью, представь себе".
Бабы, на удивленье, не звонили. Как вымерли все. Ах, великий и неподражаемый сексуальный художник Витас Сафонов, тебя, никак, все покинули. Временно? Хорошо бы навсегда. Тогда бы я, без бабьих виноградных гроздей, на меня навешанных, глядишь, и стал бы действительно великим художником.
Штрих. Еще штрих. Еще цветное пятно. К черту!
Он отшвырнул начатый лист с эскизом росписи. Телефон молчал. За окном его мастерской снова разлилась чернильная темень. А в Израиле уже тепло, уже апельсины зреют. Да там стреляют, стреляют опять, проклятье, стреляют всегда. Горячая точка планеты, так, кажется, идиотски привесили ярлык к этой земле?! А где она не горячая, старик? В Антарктиде?
Он ждал звонка только одной бабы. Эту женщину он ждал всегда.
Ангелина, позвони. Ангелина, Геля, сука. Я нарисую для тебя огромную красную Луну. Это будет нимб Бога твоего, попранного, распятого. И тебя, Ангелина, я изображу у ног Его там, в соборе, который подрядился расписывать, гори все синим пламенем.
Он, роняя по дороге бутылки со скипидаром и банки с разведенной краской, тумбы и подиумы, коробки с початыми и целыми тюбиками, ринулся к мольберту. Чистый холст. У него на мольберте всегда стоял чистый холст. Он схватил палитру, подцепил кистью жирный кус красной краски, ляпнул на девственную белизну холста. Как дефлорация, зло и весело подумал он, как красное женское чрево. Как это японцы называли женское лоно?.. Красный Пион?.. Рубиновый Грот?.. Как ни назови, все одно бесповоротно туда тянет. Все мы, мужики, хотим туда, в лоно, откуда нас исторгли когда-то, вернуться. Таков закон.
Он будто спятил. Кисть плясала по холсту, сама делала свое дело. Он мог работать с закрытыми глазами. Из-под кисти появлялось нечто страшное. Он работал на подсознании, освобождаясь от комплексов - так Ангелина его учила. Он лишь следовал ее наставлениям. "Когда тебе будет плохо, когда тебя будут осаждать немотивированные страхи, преследовать дикие видения - освободись от них. Дай себе волю. Не думай ни о чем, только дай себе выход. Выпусти свой страх, свою черноту из себя наружу. Кричи. Рви одежду. Бейся, катайся по полу, не бойся, это вовсе не постыдно. Подойди к мольберту и наноси на холст удары кистью, как если бы это был живой человек. У китайцев, для разрядки, есть ватная кукла, которую они бьют, лупят почем зря. Бей свой холст, терзай его. Ты не маньяк. Тебе не нужно убивать живого человека. Убивай черную краску. Убивай ее красной краской. Яркой красной краской". Господи, как же он хорошо, просто наизусть, помнил все, что она ему говорила, внушала.
Какой она все-таки классный психиатр. Ей не стыдно за свое искусство брать такие большие деньги. Вон в Америке у каждого - свой личный психолог, психоневролог, все толпами бегут к психиатрам, потому что встает бешеный выбор: или ты назавтра сдохнешь от стресса или депрессии, или…
Или. Или. Он как безумный швырял краску на холст. Черное небо. Вот она, черная поверхность его фрески. Он сделает там так, в Иерусалиме. И вот Он, Бог, идет босой по облакам. Но Он - невидим. Его никто не видит. Видят только нимб, красный огромный нимб над Его незримым затылком. Луна. Она уже взошла на ночной небосвод. Южная, громадная, иерусалимская Луна. Красный апельсин. Красная раскаленная на древних угольях сковорода. Кого на тебе зажарят, Луна?! Кого принесут в жертву?! Древние любили свежее мясо. А мы?! Мы - любим?!
Когда внезапно зазвонил брошенный на диван сотовый, его резко шатнуло назад, и он чуть не упал через валявшийся на полу открытый этюдник. Красные потеки стекали вниз по холсту, расчерчивали мрак. Он схватил трубку. Весь покрылся потом, с ног до головы.
Але! Але! Сафонов слушает!
Когда он услышал голос в трубке, он чуть не потерял сознание.
Ангел мой, - только и смогли прошептать губы.
Она была одна.
Она наконец-то была одна.
Как хорошо жить одной, одной в роскошной, ухоженной квартире, и тебе никто не мешает, не мельтешит под ногами, и ты испытываешь полное счастье - оттого, что владеешь своим временем, оттого, что идешь в ванную босыми ногами по мягкому ворсистому, как весенний луг, ковру, что накладываешь на лицо дорогие кремы, направляешь на лицо душ, и еще струю - туда, в низ живота, и - чуть раздвинуть ноги, чтобы приятно пощекотать себя ласковой теплой водой. Ляжки раздвинуты. Принимай поцелуи природы. Легкие поцелуи воды. Они чище и слаще мужских. Все мужики - козлы, и ото всех них плохо пахнет.
Ангелина жила одна. Все ее время, включая и ее больничное, рабочее, принадлежало ей. А уж у себя дома она чувствовала себя полновластной хозяйкой, веселой барыней. Дочь училась в Сорбонне, после того как прошла курс наук в Америке, в Гарварде; дочь усиленно хотела остаться за границей, да вот беда - никто не брал ее замуж, а ей, видно, хотелось, у всех девушек одно желанье на уме. Ангелина особенно и не огорчалась: дура девка, молоденькая идиотка, куда в ярмо хочет шею совать, еще наживется!.. - а втайне рада была, что взрослая дочь торчит далеко, отсюда не видно, не надоедает ей. Она, тиранша и стерва по натуре, любила быть, жить одна. Распорядок дня у Ангелины был жесткий. Вставала она по будильнику каждый день, и в воскресенье, в шесть утра, зимой - затемно. Выпивала, как царица Екатерина Великая, две чашки крепкого, двойного кофе без сахара - и садилась за компьютер. Ей всегда не хватало времени, и она смеялась, выпивая свой вечный кофе: о, почему в сутках не сорок восемь часов!
Ведь еще ко всему прочему, кроме спецбольницы и диссертации, она еще была и психолог-практик.
Психотерапевт у целого созвездия богатых, ну просто очень богатых людей Москвы.
У нее, у Ангелины Сытиной, доход был выше дохода хорошего столичного адвоката.
Что она, при таком-то положении и доходе, делает в этой своей дерьмовой больнице, черт?.. Вылавливает материал. Вот - выловила.
Губы, намазанные розово-малиновой, с перламутром, помадой, изогнулись насмешливо. Она рассеянно, глядя в окно, за которым зимнее солнце заливало асфальт и редких утренних прохожих, постучала пальцем по крышке "ноутбука", и длинный, хищно загнутый ноготь, как кастаньеты, зацокал: цок-цок. Как ее каблуки. Она всегда носила туфли на высоких каблуках. Шла по коридору своей занюханной пыточной больнички как царица.
Она наконец допишет диссертацию, и они с Евдокией слетают во Францию, в Камарг, поглядят на великолепных камаргских лошадей, а то и покатаются на них, и она, и ее Дуська прекрасные наездницы, позагорают, полюбуются на цветущий миндаль, а потом рванут на юг, к морю, в Ниццу, в Тулон… А может, взять недельный отпуск - удрать из опостылевшей больницы на целую неделю! - и махнуть в Святую Землю? Там сейчас ее старый друг, ее бывший пациент какой-то храм будет расписывать. Они созванивались недели две назад, он ей сам сказал. Ах, Витас, Витас, бедный Витас. Какая невообразимая куча секс-комплексов была у бедняги! Ну и намучилась она с ним! Он, художник с талантишком маленьким, но юрким и подвижным, как мышиный хвостик, умудрился сделать из дерьма конфетку, прогреметь, воссиять, стать столь же известным, как знаменитый Судейкин, но только его известность держалась на скандале - на его скандальных эротических полотнах, на попках и письках, что он писал, как проклятый, все время, днем и ночью, бесконечно - он писал и писал, сходя с ума, голых баб, страшных, окровавленных, стонущих или дико смеющихся, с множеством грудей и вагин, с раззявленными в сладострастном крике ярко-алыми хищными ртами… Он обратился к ней инкогнито. "Вылечите меня, умоляю вас! Облегчите мою участь! Я не знаю, куда мне спрятаться от них! От этого кошмара! Они преследуют меня… они нависают надо мной ночью, кричат надо мной, хотят меня пожрать, избить… уничтожить!.. Я заплачу любые деньги!" Ей пришлось немало повозиться с живописцем. Она вылечила его. Она переспала с ним ночь, но не стала его любовницей, хотя он был бы не прочь. Она сделала проще и жесточе. Она, не даваясь ему, ускользая от него и из-под него, привыкшего, приученного к тому, что все женщины без исключения под него ложатся с восторгом и визгом, влюбила его в себя безумно. Он писал ее портреты по памяти; он писал ей страстные, сумасшедшие письма. Ей это льстило. Я - источник твоего вдохновения, что может быть почетней, я - муза, смеялась она! Ее улыбка напоминала ему оскал тигрицы. Его длинные романтические волосы напоминали ей гриву льва. "Прелестный мальчик, - подумала она о нем благосклонно, - сумел так разрекламировать себя, что заказы сыплются ему не в горсть, а в пригоршню". Скорей всего, Витас уже вылетел туда, в Иерусалим. Он обещал прислать открыточку или звякнуть оттуда, из отеля. Он звал ее туда - что ж, может, именно туда она и полетит.
Но этот юный идиот в ее больнице, этот скинхед, этот…
Она закрыла глаза.
Вцепилась пальцами в крышку "ноутбука".
Перед глазами отчего-то встал огромный, огненный, охваченный пламенем крест.
Улыбка тронула ее губы. Она прошептала:
Те… Те, кого мы убили… Те, кого мы убили ради того, чтобы другие - жили… Вы - где?.. На этом кресте?.. Четыре стороны света… Четыре руки у креста… Четыре… Свастика - тоже четыре, только - ноги… Она бежит… Бегу и я… Куда?.. Что ты забыла в той палате, где лежит этот пацаненок?.. Что с тобой?.. С твоим сердцем?.. Неужели ты приклеилась к нему хоть полосочкой своей кожи?.. Если это так, тогда ты - дура… Ты, Ангелина, круглая дура… Берегись… Борись… Он для тебя должен остаться только лакомой конфеткой… Только - сладким цукатом… Помни, сладким цукатом!.. Ам - и съела…
Она рассеянно и брезгливо, будто сырую рыбу, взяла со стола сотовый телефон и набрала номер Сафонова.
Это я, - сказала она весело. - Привет. Ты еще не улетел в свой Иерусалим?
Тишина. Ничего, кроме тишины. Потом далеко, в ином пространстве, послышалось тихое: "Ангел мой". "Хм, я для него все еще муза. И все еще вожделенная, у, сексуальный маньяк", - насмешливо скривила она перламутровые губы.
* * *
- Это ты подбросила мне фотографию, паскуда! Ты! Ты! Ты!
Я не паскуда. - Цэцэг резко обернулась к Ефиму от зеркала, перед которым прихорашивалась, чтобы ехать на ипподром. Она ехала не на скачки, не играть, не ставить на самую быстроногую лошадку, не испытывать судьбу - она ехала сама скакать на лошади, лошади были ее невероятной, ее самой большой страстью после денег и мужчин. - Паскуда тот, кто может так говорить своей женщине. Впрочем, Фима, я отнюдь не твоя женщина. У меня, дорогой, все-таки, как-никак, своя жизнь, свой дом, свой муж, - она подчеркнула это "муж", - свои планы, свои пристрастия. И попрошу…
Я - одно из твоих пристрастий, да?! - Елагин яростно рванул ее за руку от зеркала. Сорвал у нее с головы кокетливую жокейскую шапочку. - Брось, Цэцэг! Хватит игрушек! Фотография вывалилась из твоей сумки, я видел! И потом, я спрашивал Леру Холодец, она как раз стояла там, рядом с нами, на лестнице, и она подтвердила - из твоей!
Подтвердила? - Цэцэг заправила черные змеи волос за уши. Заколола в пучок на затылке, держа длинные, будто японские, шпильки в зубах. Процедила сквозь зажатые в зубах шпильки: - Из моей? Точно? Или как будто? Как сказала тебе Лера Холодец?
Она была так спокойна, так железно-невозмутима, что Ефим содрогнулся. "Вот Чингисханша", - растерянно пронеслось в голове.
Как будто…
Цэцэг вколола в волосы последнюю шпильку.
Вот это больше похоже на правду. Подслеповатая кротиха Холодец могла увидеть, а могла не увидеть. Знаешь, какая у нее близорукость, на минуточку? Минус восемь. А она, дура, не носит ни очки, ни линзы.
Цэцэг, - он схватил ее за локоть, приблизил ее к себе, такую горделиво-надменную, такую озорно-мальчишескую в костюме для верховой езды, - Цэцэг, прошу тебя… Если ты что-то задумала плохое - скажи… Это же настоящий шантаж, я же понимаю. Мать увидела тут, на фотографии, перебитый нос. Я - не вижу. Никакого перебитого носа. Это я, вылитый, собственной персоной. И что? Кому это нужно? Кому нужен я - в таком виде? Смешно… глупо. - Он перевел дух. - Это точно не твоя глупая шутка?
Цэцэг вырвала локоть. Глянула на золотые часики на запястье.
Конечно, не моя. Хочешь со мной - поехали. Шофер заждался. Мы опоздаем.
Хочу. - Он извинительно погладил ее по локтю, что так яростно сжимал полсекунды назад. - Ты сегодня с шофером?.. Не сама?..
Когда я веду машину, я жутко устаю. В центре сейчас такие пробки. А мне надо быть на ипподроме резвой и полной сил. Сакура так безошибочно чувствует мою усталость. И начинает нервничать, брыкаться. А я люблю, чтобы у меня с лошадью было все о’кей. Контакт без сучка без задоринки.
Когда они оба, одевшись, подошли к двери ее квартиры, пахнущей лавандой, сиренью и персиками - Цэцэг любила цветочные ароматы, всюду разбрызгивала дорогие духи, - он внезапно опять остановил ее, вцепившись ей в плечо. Приблизил губы к ее уху. Зашептал жарко, настойчиво:
Ты знаешь, кто это? Кто это мог сделать? Кто это… сделал?.. Знаешь! Знаешь, не ври! Скажи! Скажи мне…
Она усмешливо глянула на него, отпирая замок. Щеки ее лоснились, розовели. Жемчужные зубы смеялись. Узкие глаза резали его двумя черными лезвиями вдоль и поперек.
Знаешь, как эти, бритоголовые, говорят сейчас?.. Ты достал меня, мне кирдык, все, кореш, давай без базара.
Смеясь, она подставила ему румяные губы для примирительного поцелуя.