* * *
"Расскажи мне все".
"Я расскажу тебе все. Если ты хочешь, я расскажу тебе все".
Ночь. Тьма. Его палата. Соседи по палате спят. Солдат не спит. Он смотрит в потолок. Он вспоминает бои? Он видит виденья наяву? Он молится? Федя Шапкин храпит громко, на всю палату. Ленька Суслик дрыгает ногой во сне, что-то бормочет. Что, если кто-нибудь из них все-таки не спит? Почему она по ночам приходит к нему сюда, а не берет его с собой в пустую ординаторскую, в свой кабинет? Боится? Чего? Подглядывания? Огласки? Скандала? Она не робкого десятка. Она смелая. Очень смелая. Она слишком смелая и слишком жестокая. Зачем она приказала вчера снова повести Лию Цхакая на ЭШТ?
У Лии отросли волосы. Как быстро отрастают волосы у женщин! А его снова велели побрить. Санитар Тихон, дюжий амбал, брил его старой, верно, тридцатых годов, машинкой так грубо, что ему казалось - Тихон снимает с него скальп.
Ночь. Луна в окне. Их любовь. Да, это любовь, он уже понимает, что это любовь, и от этого уже не отвертишься. Кто был у него до сих пор? Девчонки-молокососки? Наглые обпившиеся и обкурившиеся, татуированные с ног до головы девицы из Бункера? Случайные шлюшки с бульваров? Он еще не знал Женщины. Судьба дала ему прямо в руки Женщину и сказала: бери. Владей. Держи, покуда руки не обожжешь. А обожжешь - так не кричи, не вопи на весь свет.
Ночь и Луна, и Луна слегка розовеет, наливается кровью небес. Она цвета йода. Когда-нибудь, в далеком будущем, схожем с далекой древностью, она станет цвета Ангелининых волос. "Ангел, Ангел", - шепчет он, они оба лежат на полу палаты, прямо на голом полу, без матраца, без простыни, без ничего, и его нога закинута на ее обнаженный бок, и ребра вдавливаются, как раскаленные прутья, в ее мягко-упругую высокую грудь, и пальцы мнут, как скульптор - глину, ее тонкую сильную, с играющими мышцами под кожей, талию. "Никогда не зови меня так", - шепчет она ему в губы. Он со стоном приникает к ней, он изливается в нее, он изламывается в великой, бесконечной судороге счастья, и она, не отнимая губ от его рта, еле внятно шепчет снова: "Расскажи мне все".
И он рассказывает ей все.
Он рассказывает ей все о движении. О том, кто они такие здесь, в России, и в мире. Neue Rechte - Новые Правые, так теперь называются они, и их совсем не надо путать со зверем Гитлером, со зверем Пол Потом, со зверем Чаушеску, со зверем Пиночетом, - а впрочем, мы сами сделали Гитлера зверем, а он был, кроме политика и военачальника, еще и мыслитель, кто ж виноват, что его мысли взошли на неудобренной как следует почве, взошли криво-косо, не так, как надо? "А вы сделаете так, как надо?.." Мы сделаем так, как надо. Иначе все погибнет. Мир движется к концу, к гибели в Огне, это еще и в Апокалипсисе сказано, и Нострадамус предсказал… "Ты знаешь, кто написал Апокалипсис? Ты читал его? Ты знаешь, кто такой Нострадамус?.." Нет, смутился он, нет, я не знаю, кто такой Нострадамус. Я только верю тому, что говорит Хайдер. "Кто такой Хайдер?" Хайдер - это Фюрер. Это наш Вождь. Он великий. Он знает Путь.
И он все рассказал ей про Путь.
Все, что знал.
И про то, какие силы они уже собрали под свои знамена.
И про то, что Хайдер хочет всерьез побороться за власть.
Она, держа его в объятьях, слушала его. Как она умела слушать! Потом грубо оттолкнула, вырвалась из-под него, отерла потный живот руками, застегнула на груди, на животе халат.
Ты халат запачкала, - тихо сказал Архип, дотрагиваясь до снежно-белой, накрахмаленной ткани. - Ты…
Не бери в голову. Отстирается. - Ангелина легко ударила его по руке, стряхивая с себя его руку, как паука, скорпиона. - Тише! Говори тише. Мне кажется, Суслик проснулся.
Ангелина, - сказал он беззвучно, приблизив к ней лицо, следя в темноте за скользящим, убегающим взглядом ее широко расставленных кошачьих глаз. - Я тебе… я тебе все, как на духу… Но ты же не агент… Ты же не агент, да?.. Ты же - не сдашь меня… Наше движение в России запрещено. Мы - закрытое общество. Мы…
Веди меня туда.
От неожиданности он опустился на корточки, так, на корточках, сидел перед ней, выпрямившейся во весь рост, расчесывающей темно-красные, гладкие волосы. Она уложила волосы в пучок, заправила под белую врачебную шапочку.
Что?.. Что… ты сказала?..
Веди меня туда. К своим. Я хочу вас всех видеть!
Тише, тише, тише…
Она тоже опустилась перед ним на корточки. Он изумленно глядел на нее, на ее лицо, ставшее внезапно не тигрино-хищным, а озорным, как у подзаборной девчонки.
Я хочу вас всех видеть, - повторила она твердо, вполголоса.
Как? - У него задрожали руки. - Я же здесь… меня же отсюда не выпустят!.. Я - пленник…
Пленник? - Сидя на корточках, она опустила руки ему на плечи, и ее ладони, казалось, прожгли его больничную пижаму. - Это твой миф. Его придумали для тебя те, кто стоит на пирамиде выше тебя. Стань выше их.
Как?!..
Я тебе помогу. - Ее глаза опять заблестели зелено, фосфорически. Хищно раздулись ноздри. - Я выну тебя из больницы на вечер. Никто не заметит. Только на вечер, слышишь. Я дам тебе телефон. На остаток этой ночи. Созвонись… с кем надо. Лишнего не болтай. Скажи: "Я приду к вам вместе с верным человеком, меня отпускают, но мне надо вернуться". Если ты помнишь телефонные номера, конечно.
Архип почувствовал, как горло перехватило, как душащая петля захватила шею и поволокла вбок. Он рванул воротник пижамы, потную майку на груди.
Ангелина… а ты не шутишь?!
Шучу. Конечно, шучу. А мы с тобой, мальчик, вместе пошутим над теми, кто владеет нами. Держи телефон. Завтра утром, рано, до обхода, я принесу тебе твою одежку. Я сама ее почистила. И твои "гриндерсы" тоже. Все твое скиновское добро лежит у меня в шкафу.
Она вытащила из кармана халата телефонную трубку. Кинула Архипу, как в цирке. Он неуклюже поймал на лету, чуть не выронив ее, чуть не разбив об пол. Она повернулась и пошла вон из палаты - босиком, чтобы не цокать каблучками. Свои модельные туфельки она держала в руке. Кажется, она что-то тихо напевала, еле слышно.
Он тупо глядел ей вслед.
"Бесценный материал, бесценный, воистину бесценный. Я должна туда попасть. Должна. Должна. Только не обманывай себя, что это все тебе нужно, волчица, для твоей диссертации! Это просто нужно тебе. Тебе самой. Как воздух. Как ветер. Как жизнь. Как живой острый штык этого бедного мальчика. Как эта зловещая Луна в окне".
* * *
Ахалтекинская белая лошадь нетерпеливо переминалась с ноги на ногу перед одетой в жокейский черный костюм Цэцэг. Монголка успокоительно оглаживала ее по спине, по потной грациозно выгнутой холке.
Ну-ну, Сакура, не играй, детка, не волнуйся… Я с тобой… Сейчас поскачем…
Цэцэг любила быструю скачку. Круг за кругом она делала по ипподрому, низко пригнувшись к холке лошади, крепко сжав бедрами и лодыжками горячее, ходящее ходуном лошадиное тело. Ефим в это время, как и подобает настоящему мужчине, отнюдь не сидел в рядах амфитеатра, а скакал рядом с ней. Вот и сейчас он, на коне по кличке Боинг, гарцевал рядом.
Не копошись, Цэцэг! Давай живей! И поскачем! Время, время…
У тебя все рассчитано по секундам… жмот!
Как подброшенная пружиной, она вспрыгнула в седло. Сидела в нем, как влитая. Елагин понимал ее страсть к лошадям. Степная кровь искала выхода - и находила его. Бешеная скачка, пусть не в широких и вольных степях - на ипподроме, остро пахнущем опилками и конской мочой, вливала в нее свежесть, новые силы. После катания на лошади она хорошела, как после любви. Цэцэг и лошадь - о, это было одно. Женщина-кентавр. Женщина-Чингисхан. Да, такою вполне могла быть дочь Чингисхана. Такой раскосой… бешеной… выносливой… такой белозубо улыбающейся, хохочущей, оборачивая голову на скаку: попробуй догони!
Догоняй! - крикнула она и ударила Сакуру пятками по бокам. Лошадь взяла с места стремительно, рысью, Цэцэг обняла ее за лоснящуюся шею. Ефим поскакал за ней. У Боинга был хороший аллюр. Уже через минуту кони шли вровень, голова к голове. Ефим, обернувшись, мог видеть лицо Цэцэг.
Ты что-то побледнела! - крикнул он ей на скаку. - Даже скачка тебя не румянит! Плохо спишь ночи?
Цэцэг не отвечала. Сморщила короткий нос. Смотрела вперед. Ее глаза, сузившись до предела, превратились в черные кедровые иглы. Вдалеке от них, скачущих, на ипподромном поле, слышался грубый окрик жокея: "Где вальтрап?! Только что был здесь! Кто стибрил!"
Эй, подруга! - Копыта стучали по дорожке ипподрома часто и глухо; так стучит сердце. - Хочешь загореть? Эй, слышишь меня!.. Полетим на юг?.. - Конь скакал по ним резво и весело, как бы играючи, он видел сверху, как шевелятся его уши, раздуваются ноздри, ловя воздух. - Завтра билеты возьму! Неделя счастья нам не повредит! Скажешь мужу… что летишь с подругой!.. на песочке поваляться, апельсинчиков пожрать…
Она обернулась, опять опередив его. Белые зубы сверкнули на смуглом лице. Сейчас она была похожа на мальчика.
Я ему и всю правду могу сказать! Что я с тобой лечу! Куда?! В Египет?!.. На Лазурный берег?.. он мне опротивел, там одни "нью рашн" шатаются…
Нет! К черту Лазурный берег! К черту Ниццу! Она мне и самому надоела как собака! В Иерусалим!
Лошади взрывали копытами песок, опилки. Пришпорив коня, Ефим снова догнал белошкурую Сакуру.
О, в Иерусалим?.. - Цэцэг, пригнувшись к холке лошади, дышала тяжело, хватала ртом воздух. - Эк куда тебя потянуло! Ну да, это мысль… пока там очередной войны еврейско-арабской не грянуло…
"Моего коня зовут Боинг, - подумал он с внезапной злостью, - не могли лучше животину назвать". На миг ему представились эти два несчастных небоскреба, каменные свечки Всемирного Торгового Центра в Нью-Йорке. Два "Боинга", полные людей, врезались в них.
Почему ты об этом думаешь? Ты разве причастен к этому делу?
Ты причастен ко многому, Ефим Георгиевич. Не ври себе. Не закрывай сам себе глаза, уши и рот ладонями. Ты все видишь и слышишь. Если тебе выколют глаза и отрежут уши, думать-то ты не перестанешь все равно.
Так я беру билеты?!
Лошади шли голова к голове. Далеко на поле безбожно матерился жокей. По затылку Цэцэг он понял: брать. Затылок лоснился, поблескивал благосклонно.
* * *
Он набрал телефонный номер, который он знал наизусть.
Он произнес в трубку слова, прямо под ее хищным, внимательно-насмешливым прищуром - единственные слова, что ему надлежало произнести Фюреру своему.
Он услышал в ответ то, что он должен был услышать.
Хайдер не удивился. Хайдер не ругался. Хайдер не кричал. Хайдер не молчал. Хайдер сказал четко, ясно, внятно: "Ты где? С кем? Хорошо, что жив. Приезжай. Сегодня как раз мы обсуждаем в Бункере возможность ближайших организованных выступлений. Время приходит. Отлично, что ты объявился. Когда тебя ждать? Ты будешь один?"
И он ответил так же четко, холодно и внятно: "Буду в семь. Не один. С верным человеком. Хайль!"
И Хайдер больше ни о чем не спросил его.
Он протянул мобильный телефон Ангелине. Она положила его не в карман халата - в сумочку. Сбросила халат, и ему смертельно захотелось сбросить, дальше сорвать, стащить с нее платье. Он судорожно сглотнул. Поймал ноздрями аромат пряных духов, исходивший от нее. Почему она душится арабскими духами, духами черномазых? Она должна душиться нашим, родным российским "Лесным ландышем".
Она насмешливо смотрела на тупорылые черные кожаные морды его запыленных "гриндерсов".
Протри тряпкой, - услышал он далеко над собой ее надменно-ледяной голос, - тряпка в шкафу.
Он послушно исполнил, что она велела. Выпрямился. Ее длинные желтые рысьи глаза ударили его наотмашь, и он пошатнулся. А может, он покачнулся от слабости, он просто хотел есть, их тут так дерьмово кормили, в этой ее то ли тюряге, то ли больнице.
Мы поедем в метро? - глупо спросил он.
Мы поедем на машине, глупый щенок. На моей машине, - внятно, как недавно Фюрер, чеканя слоги, произнесла она. - Твой шеф не удивился тому, что ты жив?
Нет.
Молодец твой шеф.
Фюрер.
Молодец твой Фюрер. Я увижу его сегодня?
Ты сегодня увидишь всех.
У него сильно забилось сердце. Всех. Она увидит всех. И он увидит всех. Он увидит всех, и Фюрера и Дегтя, и Баскакова и Паука. Он увидит Чека и Дашку. Фараду и Зубра. И всех скинов. И всех новых, кто влился в движение за это время. За то время, пока он телепался тут, в вонючей больничке, дергался под ударами электрошока. Клянусь Одином, Валхаллой, свастикой и святым Кельтским Крестом, он сегодня даст деру от нее. От Ангелины?! Да, от Ангелины. Он выпрыгнет из ее машины на ходу. Чтобы больше к ней, сюда, никогда не вернуться. И она никогда не узнает, где у них Бункер. Где у них Ставка. Где таится Хайдер - до поры до времени. До поры. Ишь, губу раскатала. Никогда…
Никогда?!
Холодный пот облил его спину. Он услышал над собой ее голос - опять будто издали:
Что, подумал о том, как сбежишь от меня? Только не ври мне. Я вижу тебя насквозь.
Он выпрямился. Усилием воли прогнал туман перед глазами.
Я хочу есть, - сказал он тихо. - Меня затошнит в твоей машине. Дай мне чего-нибудь пожевать. Чтобы я не свалился там… в Бункере.
Она пожала плечами. Вынула из сумочки пакет, развернула. На него опьяняюще пахнуло копченой осетриной, помидорами. Он смотрел на ее грудь в вырезе изящного, строгого темно-зеленого, как малахит, платья.
Слюнки текут?
Он схватил бутерброд с осетриной. Вонзил в него зубы. На миг ему показалось - это он в нее вонзает зубы, в нее.
Они все были здесь. Как он и предполагал.
И романтический Деготь. И бешеный жестокий Баскаков. И Алекс Люкс. И Паук. И Хирург. И Васильчиков. И все его ребята. Фарада только вздрогнул, поглядев на него и на Ангелину рядом с ним, и его черные глаза сначала вспыхнули, потом резко потемнели. Сколько глаз, сколько разных глаз глядело на него! И никто не произнес ни слова. Говорили глаза. Глаза кричали ему: ты восстал из мертвых, Косов, значит, ты почти что Бог. Каждый человек может стать Богом. Нас так учил Хайдер. И все Фюреры на свете. Если ты восстал из мертвых - мы пойдем за тобой.
Глаза. Глаза. Десятки глаз. Сотни глаз. В Бункере было темно - Фюрер распорядился не жечь свет. Он тут был краденый, и тайный счетчик могли засечь на станции. Исключение делали только для концертов, когда надо было врубать на полную катушку аппаратуру. Глаза. Глаза. Что такое глаза? Глаза - это чертово зеркало души?! Ни черта. Глаза - это маска, надетая на душу. Это пальцы, которые тебя ощупывают. И ты сам хочешь зажмурить веки. Ничего не говорить. Молчать. Убежать от них.
Голубые глаза Хайдера. Чуть раскосые и сильно голубые. Как он ощупал его всего глазами! Будто раздел и обыскал. Вмиг. И ее - Ангелину - тоже. Над красивым декольте платья Фюрер обнаружил не лицо светской дамы или тупой простушки - лицо царицы. Что через миг-другой запросто обратится в морду тигрицы.
И это Хайдера устроило. Это Хайдеру понравилось. Архип видел это.
Что ж, на это он и рассчитывал. "Кошка - наша. Умеет по-нашему мяукать. Я же говорил…"
Его шатало от езды в машине. От запаха осетрины - он преследовал его. От запаха ее пряных противных африканских духов. Белая женщина не должна душиться духами черножопых. Это претит белой женщине. Истинная арийка…
Ему вспомнилось, как еще до побоища на рынке он с Зубром здесь, в Бункере, залез в Интернет и отправил письмо немецким скинхедам. Письмо было бодрое и доброе. "Здравствуйте, дорогие немецкие скинхеды! - старательно, высунув язык, набирал на компьютере Зубр. - Пишут вам ваши славянские братья-скинхеды. Мы тут у нас в Москве мочим всяких наглых чурок, ниггеров и жидов, и вы, наши дорогие братья, делайте там, в Германии, то же самое. Напишите, как вы живете? С братским приветом ваши братья-арийцы, славянские скинхеды". Они и ответ из Германии выудили - и чуть было не расчувствовались, да немецкого оба не знали, пришлось Хайдера звать, он им текст ответа перевел, и они так и застыли перед монитором с разинутыми ртами. "Здравствуйте, русские скинхеды! Мы рады тому, что вы у вас, в вашей Москве, мочите всяких поганых ниггеров, чурок и жидов, но что это вы называете себя нашими братьями-арийцами?! Никакие вы не арийцы, а вы поганые грязные славяне и будущие наши рабы, вот вы кто! И мы, когда перебьем у нас всех наших черножопых, тут же подадимся к вам - бить вас, грязных русских свиней, чтобы и духу вашего не осталось на нашей чистой арийской планете. Пока. Ваши настоящие арийские скинхеды, Новые Правые". Он, Архип, долго думал: как это могло быть? Мы - арийцы, вы - арийцы, они - не арийцы… Кто же - ариец? И кто же - чист? И кто же - настоящий? Он чуть голову себе не сломал. Свою бритую долыса голову. И бросил думать, почувствовав, что сходит с ума.
Тишина, - медленно, тихо сказал Хайдер, взойдя на трибуну, возвышаясь над всеми, расставив ноги, уткнув кулаки в бока. Сегодня он был при полном параде - в черных штанах-галифе, в черной рубахе, и рукав рубахи был перехвачен белой повязкой с красным кругом, и в круге топорщился, топырил ноги черный священный Кельтский Крест. Знак священной смерти. Знак жизни, борющей самую последнюю, черную смерть.
И Хайдер крикнул страшно, и лицо его стало красным, как красный круг с черным крестом у него на рукаве:
Тишина!
И наступила тишина.
Архип обводил всех глазами. Покосился на Ангелину. Он изумился ее лицу. Оно сияло.
Оно сияло счастьем. Ноздри раздувались, будто бы вбирали, впивали изысканнейший аромат, хотя тут, в Бункере, от скопленья молодых парней-жеребцов пахло конями. Глаза светились желтым, медовым светом, хищно, восторженно блестели. Он никогда не видел у нее такого лица даже в любви. Даже тогда, когда она, сидя на нем верхом, глядела маслеными тигриными глазами вдаль, вперед, в неведомую тьму.
Я хочу сказать вам важное. Сроки исполняются! Скоро!
Ангелина смотрела в лицо Хайдеру не отрываясь. Архип смотрел на нее. Он никогда не видел ее такой. Какой? Он не мог бы объяснить себе. Воодушевленной? Взволнованной?
Он впервые видел ее такой царственной.
Выпрямленная, гордая спина. Пылающие золото-зеленым, фосфорическим светом, как у лесной хищницы, длинные глаза. Победная улыбка. Будто бы это она, а не Хайдер, стояла на трибуне, на возвышении на сцене Бункера. И это она, а не Хайдер, говорила речь.
Солдаты! Час приходит. Для кого-то из нас он уже пробьет завтра. Уже - пробил.
Молчание сгустилось, повисло плотным занавесом между Фюрером и его бритоголовыми воинами. Ангелина оглянулась. Здесь были все, без исключения, бритоголовые. Она не удивилась, не испугалась. Скинхеды, она слышала о них, она знала их, она занималась ими. В своей больнице. В своей диссертации. А живьем - с этими придурками. С Косовым и с Цхакая. Кого привезут к ним в приемный покой завтра? Сплошь разрисованных черными узорами tattoo? Или тех, у кого спина изрезана на солдатские ремни?
Она снова уставилась на Хайдера. И снова Архип поразился горячему, царственному одушевлению ее закинутого вверх, к трибуне, разрумянившегося лица. Восторг голодного, которому дали роскошную, сытную еду.